Пестрая компания (сборник рассказов) - Ирвин Шоу 13 стр.


— Кто его знает? Пусть разбираются философы.

Когда Суварнин, поведение которого вначале вызывало лишь подозрение со стороны официальных лиц, а потом обернулось официальным остракизмом — и в этом, конечно, была прежде всего виновата его неопубликованная статья о картине Баранова, — приехал в Берлин, где ему негде было преклонить голову, Баранов, проявляя щедрость, пригласил его к себе. Критик жил в свободной комнате под его мастерской, и однажды, когда Суварнин рассказал ему, что его зеленая обнаженная заняла самое достойное место в новом музее декадентского искусства в Ленинграде, Баранов только довольно хмыкнул.

Анна нашла работу в качестве инструктора по физическому воспитанию в одной из новых молодежных организаций, которые росли как грибы в то время, и вскоре ее старания и разработанные ею весьма эффективные программы были замечены. Благодаря своим неустанным усилиям она подготовила целые батальоны женщин со стальной мускулатурой, с громадными, сильными бедрами, которые могли шагать по восемнадцать часов кряду по пересеченной местности, вспаханным полям и запросто голыми руками разоружить довольно крепких мужчин, вооруженных винтовками со штыками. Когда к власти пришел Гитлер, ее вызвали в правительство и поручили руководить всей обширной программой физических тренировок для женщин в Пруссии и Саксонии. Значительно позже статистическое Бюро материнства и фронта национальной чести опубликовало доклад, в котором указывалось, что воспитанницы, прошедшие соответствующие тренировки у Анны, распространяя по стране ее опыт, добились весьма печальных результатов: у их подопечных немок происходили выкидыши или рождались мертвые дети, и это в соотношении семи к одному.

Но об этом, само собой, стало известно тогда, когда чета Барановых покинула страну.

В период с 1933 по 1937 год жизнь Барановых была ничуть не хуже той, какую они вели в самые счастливые денечки там, в Москве. Баранов неустанно трудился, и его вкусные, зрелые фрукты на холстах украшали множество стен в жилищах знаменитых обитателей; как утверждают, несколько его натюрмортов висели даже в личном, недоступном для отравляющих газов бомбоубежище фюрера под зданием его канцелярии, заметно оживляя довольно суровую обстановку. Популярность Анны и доброжелательность Баранова нравились многим, и их часто приглашали на различные социальные мероприятия и приемы, на которых Анна, как всегда, решительным образом монополизировала беседу, разглагольствуя с присущей ей ясностью и осторотой наблюдений по поводу таких важных и серьезных тем, как военная тактика, производство стали, дипломатия и воспитание детей.

Как вспоминали их друзья, именно в этот период сам Баранов становился все более немногословным, большей частью в любой компании молчал. На приемах или вечеринках он обычно стоял рядом с Анной, жуя спелые виноградные ягоды или миндальные орешки, отвечая на вопросы рассеянно, односложно. Вдруг он начал худеть, и его уставшие глаза говорили о том, что он плохо спит по ночам, видит дурные сны. Стал опять писать по ночам, закрывая дверь на ключ, опуская ставни на окнах, и всю его громадную мастерскую освещала лишь лампа с гусиной шеей.

Для друзей Анны и самого Баранова стало большим сюрпризом появление новой обнаженной в зеленых тонах. Суварнин, который видел и оригинал, и новую берлинскую «ню», утверждал, что, вероятно, последняя куда лучше первой, хотя изображенная на полотне фигура, по крайней мере по своей концепции, вполне идентична.

— Страдание на твоем холсте, — говорил Суварнин, который в это время работал в правительстве в качестве разъезжающего критика официальной государственной архитектуры (на этом посту, как вполне разумно считал он, совершенные в суждениях ошибки не столь заметны и не столь опасны, как это бывало у него при оценки живописи), — проступает еще с большей силой, чем прежде, оно просто невыносимо. Оно героическое по характеру, гигантское, достигает божественных масштабов, — ясно, что Баранов погрузился в темные подвалы отчаяния. Может, я так об этом сужу потому, что мне известны ночные кошмары, испытываемые художником, особенно тот, часто повторявшийся, когда ты, стоя в одной комнате с многочисленными без устали болтающими женщинами, не мог раскрыть рта, чтобы произнести хотя бы слово. Именно поэтому, возможно, у меня появилось сильное ощущение, что все это — олицетворение всего человечества, оцепеневшего, бессловесного, впавшего в отчаяние, молча, но энергично протестующего против трагических перипетий жизни. Особенно мне понравился такой милый, совершенно новый нюанс — обнаженный карлик-гермафродит, которого слева на переднем плане обнюхивает пара маленьких черно-бурых животных…

Баранов, конечно, не был опрометчив и не торопился выставлять на обзор широкой публики свое новое творение. (Внутренняя необходимость, подвигшая его на создание вновь своего шедевра, получала свое полное удовлетворение после завершения картины, а тех пока еще не увядших воспоминаний о вреде, который он причинил себе с Анной, оказалось вполне достаточно, чтобы отбить любое тщеславное желание показать публично свое произведение в Берлине.) Но все произошло помимо его воли. Гестапо во время своих рутинных обходов домов и кабинетов людей, имевших обыкновение читать иностранные газеты (к сожалению, Баранов никак не мог отделаться от такой привычки), обнаружило зеленую обнаженную в тот день, когда Баранов ее закончил. Двое сыщиков оказались ребятами простыми, но в достаточной мере пропитанными национал-социалистской культурой, чтобы учуять здесь отступничество и ересь. Потребовав подкреплений, они организовали заградительный кордон вокруг дома и позвали начальника бюро, которое занималось этими вопросами.

Через час Баранова арестовали, а Анну сняли с работы и отправили работать в качестве помощника врача-диетолога в дом для незамужних матерей на польской границе. Как и в Москве, никто здесь, в Берлине, даже один полковник, отчаянный бретер, из танковой дивизии СС, с которым у Анны были весьма интимные отношения, не осмелился заступиться за него, убедить всех в том, что Баранов работал один и никогда тайно не посещал модель для своей зеленой обнаженной.

Баранова допрашивали в гестапо целый месяц. Более или менее обычный допрос, в ходе которого он лишился трех зубов и был дважды приговорен к смертной казни, преследовал одну-единственную цель — чтобы он, Баранов, выдал всех своих сообщников, передал гестапо полный их список и признался в совершении кое-каких актов саботажа на расположенных поблизости от его дома авиационных заводах, которые он наверняка совершал на протяжении последних семи месяцев.

Когда он находился в руках гестапо, его картину повесили для обозрения широкой публики на большой выставке, организованной нацистским министерством пропаганды, чтобы ознакомить ее с новейшими тенденциями в декадентском антинемецком искусстве. Эта выставка имела громадный успех, и ее посетили сотни тысяч людей, гораздо больше, чем любую другую из всех состоявшихся до этого времени в Берлине.

Из тюрьмы он вышел сутулым, разбитым человеком, которому теперь в течение нескольких месяцев предстояло есть только жидкую пищу. В день его выхода на свободу ведущий критик берлинской «Тагеблатт» выступил с официальным мнением по поводу картины Баранова. «Это воплощение еврейского анархизма в его наивысшем проявлении. Подстрекаемый Римом (на заднем фоне на картине виднелись руины маленькой разрушенной сельской церквушки), в сговоре с Уолл-стрит и Голливудом, получая приказы из Москвы, этот червяк и варвар, урожденный Гольдфарб, сумел внедриться в самую сердцевину германской культуры, пытаясь тем самым дискредитировать здоровье немецкой нации и здравомыслие наших немецких институтов правосудия. Это не что иное, как пацифистская атака на нашу армию, флот и авиацию, отвратительная восточная клевета на наших славных немецких женщин, торжество так называемой распутной психологии венского гетто, зловоние из сточных ям, столь дорогих сердцу французских дегенератов, хитроумный аргумент в пользу английского министерства иностранных дел, распространяющего повсюду свой кровожадный империализм. С присущим нам некрикливым чувством собственного достоинства мы, немцы, и мир немецкого искусства, мы, проповедники гордой, святой немецкой души, должны сплотить крепче свои ряды и в уважительной, но твердой форме, спокойным тоном потребовать, чтобы вырезали с корнем эту гангренозную опухоль из жизни нашей нации. Хайль Гитлер!»

В эту ночь, лежа в постели рядом с Анной, которой, к счастью, удалось получить трехдневный отпуск, чтобы встретить мужа, вернувшегося из тюрьмы домой, слушая обычную ныне двенадцатичасовую лекцию жены, Баранов с признательностью вспоминал сравнительно деликатную фразировку критика из газеты «Тагеблатт».

На следующее утро они встретились с Суварниным. Тот заметил, что, несмотря на некоторый физический урон, который пришлось понести его приятелю за последний месяц, Баранов, казалось, вновь обрел внутреннюю уверенность и душевную умиротворенность и с его плеч спала большая часть тяжкого, неосязаемого, но разъедающего душу бремени.

И несмотря на эту утомительную ночь, посвященную целиком ораторскому искусству его супруги, несмотря на месяц полицейской обработки, он казался таким свеженьким, отдохнувшим, как будто все последние ночи очень хорошо спал и никакие страшные сны его не мучали.

— Не нужно было тебе этого повторять, — с упреком произнес Суварнин.

— Знаю, — ответил Баранов, — но я ничего не мог с собой поделать. Она получилась сама по себе, эта картина.

— Хочешь дам тебе совет?

— Давай!

— Уезжай из страны! — сказал Суварнин. — Уезжай как можно скорее!

Но Анна, которой так нравилась Германия, где, как она была уверена, она вновь поднимется на верх социальной лестницы, наотрез отказалась. Ну а разве мог Баранов уехать без нее? Просто немыслимо! В течение следующих трех месяцев его трижды зверски избили на улице банды СА, а одного очень похожего на него человека, жившего от него в трех кварталах, ногами забили до смерти пятеро молодых людей, правда по ошибке; все его картины были собраны и сожжены по официальному распоряжению; его привратник обвинил его в гомосексуализме, и после трехдневного судебного разбирательства он был приговорен условно; его арестовали и допрашивали в течение суток, после того как задержали, когда он проходил мимо канцелярии Гитлера с фотоаппаратом в руках, направляясь в ломбард, — фотоаппарат у него конфисковали. Но даже все эти ужасные события не поколебали решимости Анны остаться в Германии. Только когда началось судебное разбирательство с целью стерилизации Баранова, представлявшего якобы угрозу чистоте немецкой крови, она наконец сдалась и перешла вместе с ним швейцарскую границу во время ужасной снежной бури.

Чете Барановых понадобилось больше года, чтобы перебраться из Швейцарии в Америку. Когда Сергей прогуливался по 57-й улице в Нью-Йорке, пристально вглядываясь в витрины художественных галерей, где наблюдалось самое экстремальное смешение всех стилей, от самого мрачного сюрреализма до приторного натурализма, и все они мирно уживались друг с другом, он чувствовал, что прошел через все страдания и все муки, все жизненные перипетии не напрасно, ибо в конце концов прибился к надежной, тихой гавани.

Испытывая большую благодарность к Америке, в эмоциональном порыве они подали прошение о предоставлении им американского гражданства в первую же неделю пребывания в этой стране. В качестве доказательства своей новой, недавно родившейся приверженности к новой родине он даже отправился посмотреть на игру «Гигантов» на стадионе «Поло граундс», хотя ему так и не стало ясно, что именно делают игроки в районе второй базы; к тому же он, считая теперь себя американским патриотом, приучил себя к вкусу коктейля «Манхэттен», который искренне считал национальным американским напитком.

Следующие несколько лет были, можно сказать, самыми счастливыми в жизни Барановых. Критики и его патроны поголовно считали, что этот русский с мягким, вкрадчивым голосом внес в искусство какой-то таинственный европейский флер, и все его картины на выставках неизменно распродавались за приличную цену. Одна крупная винопроизводительная компания не только поместила на своих этикетках нарисованные Барановым соблазнительные виноградные гроздья, но и рекламировала его картины, а одна упаковочная компания из Калифорнии купила его большой натюрморт, изображающий громадную корзину с горкой аппетитных апельсинов. Сняв с нее большую бумажную копию на двадцати четырех больших листах, она развесила эту рекламу на рекламных щитах от одного края Америки до другого. Баранов купил небольшой дом в Джерси, неподалеку от Нью-Йорка, и в Америке оказался Суварнин, которому удалось улизнуть из Германии с большим трудом, так как за его поимку была назначена значительная сумма, и все из-за того, что, разглагольствуя в пьяном виде, он доказывал всем окружающим, что немецкой армии ни за что не дойти до стен Москвы за три недели. Кто-то «стукнул», и ему грозила нешуточная опасность. Баранов с радостью и присущим ему радушием пригласил старого друга критика пожить с ними.

Испытывая головокружение от вновь обретенного чувства полной свободы, Баранов начал по памяти рисовать «ню» в розовом цвете — крепко сбитую женщину. Но Анна, которая к этому времени сотрудничала в одном официальном политическом журнале новостей и слыла большим авторитетом по вопросам коммунизма и фашизма, очень быстро взяла всю ситуацию под свой жесткий контроль. Хладнокровно, большим кухонным ножом разрезала на мелкие кусочки холст и немедленно уволила полную, крепкую девушку-чешку с румяными, похожими на яблочки щечками, которая работала у нее на кухне, несмотря на то что обиженная кухарка пошла на невиданный по смелости шаг — заручилась справкой от видного врача о своей девственности, пытаясь сохранить за собой прибыльное место.

Успех Анны в Америке, где мужчины давно вышколены и слушают только женщин и где такая особая речистость и красноречие воспринимались с ошеломляющим восхищением со стороны ее коллег мужчин, был еще куда более ослепительным, чем там, в Европе. К концу войны руководство журнала, в котором она работала, поручило ей должность редактора отдела политического анализа, медицины для женщин, мод, книг и, конечно, ухода за детьми. Ей даже удалось пристроить в своем журнале Суварнина, где он занимался рецензированием новых кинофильмов до осени 1947 года, когда был вынужден отказаться, так как потерял зрение.

Анна стала хорошо знакомой всем, знаменитой личностью в Вашингтоне, выступая в качестве незаинтересованной свидетельницы перед несколькими важными комитетами конгресса, произносила пылкие, убедительные речи на совершенно различные темы — от доставки по почте подрывной литературы до воздействия полового воспитания на образовательную систему в нескольких северных штатах. Она прошла даже через такой возбуждающий опыт: однажды, поднимаясь с ней в лифте, ее ущипнул за ягодицу один из старейших сенаторов с Запада. Она постоянно получала множество приглашений — на бесчисленные обеды, приемы, съезды, вечеринки — и повсюду ее, как верный оруженосец, лично сопровождал Баранов.

Вначале, вероятно, под воздействием свободной атмосферы, царившей в литературных и художественных кругах Америки, Баранов расстался со своим привычным немногословием и молчаливостью, которые столь заметно проявлялись в последние годы его жизни в Москве. Теперь он часто весело смеялся, распевал песни Красной Армии без особого на то приглашения, упрямо смешивал коктейли «Манхэттен» в домах своих друзей и откровенно высказывался по всем обсуждаемым темам, делая это с обезоруживающей искренностью и приятной увлеченностью.

Но вдруг он постепенно стал погружаться в прежнее, молчаливое, мрачное состояние. Жуя земляные орешки, время от времени произнося что-то неразборчиво односложное, он на всех приемах обычно стоял рядом с Анной, не спуская с нее глаз, слушая со странной сосредоточенностью, как лихо она разглагольствовала, ясно, откровенно и без утайки, о грядущей судьбе республиканской партии, о новых тенденциях в театральном искусстве и о путаной Американской конституции. Как раз в это время у Баранова вновь начались проблемы со сном. Он худел и снова начал работать по ночам.

Хотя Суварнин и наполовину ослеп, все же он видел, что происходит. Поддаваясь растущему возбуждению, он с нетерпением ожидал великого дня. Заранее написал яркую статью, в которой отдавал должное поразительному гению своего друга, как сделал это в Москве много лет назад. Суварнин принадлежал к числу таких писателей-критиков, которые терпеть не могут писать и не видеть написанное ими напечатанным, и тот факт, что почти двадцать лет назад его принудили отказаться от изложенной им на бумаге искренней оценки творчества друга, лишь еще сильнее разжигал в нем желание увидеть свой текст набранным. К тому же какое счастье снова писать о живописи спустя многие долгие месяцы после Бетти Грейбл и Ван Джонсона.

Однажды утром, когда Анна была в городе и в доме царила полная тишина, Баранов зашел к нему.

— Не хочешь ли сходить со мной в мастерскую?

При этих словах Суварнин так и затрясся всем телом. Спотыкаясь на ходу, он поспешил из дома следом за Барановым, по дорожке для автомобиля, к амбару, который тот превратил в мастерскую. Долго взирал своими почти погасшими глазами на громадный холст.

— Да, — благоговейно произнес он наконец, — вот это, скажу я тебе, на самом деле великое творение. Вот что я думаю по этому поводу. — И вытащил из кармана заранее приготовленные исписанные листочки.

Назад Дальше