– А что еще тебе оставалось делать? – возразил тот. – Тебя бы убили.
– Я это знаю. Зато теперь я могу отомстить за оскорбление.
– И чего ты этим добьешься? – не унимался негр. – Вернешь мертвому жизнь?
– Нет. Но я напомню им, что нельзя безнаказанно оскорблять имохага. Вот в чем разница между людьми твоей расы и моей, Суилем. Вы, акли, сносите оскорбления и гнет, вас устраивает рабское положение. У вас это в крови, от отцов к детям, из поколения в поколение. И вы всегда будете рабами. – Он сделал паузу и задумчиво провел рукой по длинной сабле, которую извлек из сундука, в котором хранил свои самые ценные вещи. – Однако мы, туареги, свободная и воинственная раса, которая осталась такой, потому что никогда не мирилась ни с унижениями, ни с оскорблениями. – Он покачал головой. – А сейчас не время меняться.
– Но их же много, – возразил тот. – И они сильны.
– Верно, – согласился туарег. – Так и должно быть. Только трус дает отпор тому, кто, насколько ему известно, слабее его, потому что такая победа никогда не прибавит ему благородства. И только глупец дерется с равным, потому что в этом случае исход сражения решает лишь чистая случайность. Имохаг, настоящий воин моей расы, всегда должен противостоять тому, кто сильнее его, ибо, если ему улыбнется победа, его усилие окупится тысячу раз, и он сможет продолжить свой путь, гордясь самим собой.
– А если тебя убьют? Что будет с нами?
– Если меня убьют, мой верблюд галопом поскачет прямо в рай, обещанный Аллахом. Ведь написано же, что тому, кто умрет в справедливой битве, обеспечена Вечность.
– Но ты не ответил на мой вопрос, – настаивал негр. – Что будет с нами? С твоими детьми, твоей женой, твоим скотом и твоими слугами?
На лице Гаселя было написано: чему быть, того не миновать.
– Разве я доказал, что могу их защитить? – спросил он. – Раз я позволяю убить одного из своих гостей, может, мне следует примириться с убийством моей семьи? – Он наклонился и властным взмахом руки приказал ему встать. – Иди и подготовь моего верблюда и оружие, – попросил он. – Я отправлюсь на рассвете. Затем ты займешься тем, что снимешь лагерь и увезешь мою семью дальше, в гвельту Хуэйлы, – туда, где умерла моя первая жена.
Наступил рассвет. Его опередил ветер.
Ветер всегда был предвестником зари на равнине, и его ночное завывание, казалось, перерастало в горький плач за час до того, как первый луч света появлялся на небе за скалистыми склонами Хуэйлы.
Он прислушался, разглядывая потолок хаймы, такие знакомые полоски, и тут, будто наяву, перед его глазами возникла картина: шары перекати-поля, несущиеся по песку и камням, всегда охваченные спешкой, всегда готовые за что-нибудь зацепиться, обрести пристанище, где можно будет найти приют и прекратить свое извечное бесцельное путешествие из одного конца Африки в другой.
С молочным светом зари, пропущенным сквозь фильтр мельчайших рассеянных частиц пыли, шары возникали из ниоткуда, словно привидения, собирающиеся напасть на людей и животных, чтобы тут же исчезнуть – так же, как появились, – канув в бесконечное ничто безграничной пустыни.
«Где-то должна существовать граница. Я уверен…» – сказал он тогда с отчаянной тоской в голосе. И вот теперь он мертв.
Прежде никто не говорил Гаселю о границах, потому что в пределах Сахары их никогда не существовало.
«Какая граница задержала бы песок или ветер?»
Он обратил лицо в сторону ночи и попытался осмыслить случившееся, но не смог. Эти люди не были преступниками, и все же одного из них похоронили, а другого увели неизвестно куда. Никого не следует убивать так хладнокровно, каким бы ни было его преступление.
И тем более спящего, находящегося под защитой и в доме имохара.
Что-то странное было в этой истории, однако Гаселю никак не удавалось понять что именно. Одно было ясно: нарушен самый древний закон пустыни, а этого ни один имохаг допустить не мог.
Он вспомнил старую Кальсум, и ледяная рука страха сдавила ему затылок. Затем он склонился над Лейлой: ее открытые бессонные глаза блестели в полутьме, отражая вспышки угасавшего костра, – и почувствовал к ней жалость, к ее неполным пятнадцати годам и к пустым ночам, которые наступят, когда он уедет. А еще почувствовал жалость к себе самому: представив, какими пустыми будут его ночи, когда ее не окажется рядом.
Он погладил ее по волосам и заметил, что она, испытывая благодарность за эту ласку, как это бывает с животными, еще шире распахнула свои огромные глаза испуганной газели.
– Когда ты вернешься? – проговорила она, скорее умоляя, нежели спрашивая.
Он покачал головой:
– Не знаю. Когда совершу правосудие.
– Что значили эти люди для тебя?
– Ничего, – признался он. – Ничего до вчерашнего дня. Но дело не в них. Дело не во мне. Тебе этого не понять.
Лейла это понимала, но не стала спорить. Она лишь еще сильнее прижалась к нему, словно ища его силы или его тепла, и протянула руки, в последний раз пытаясь остановить его, когда он поднялся и направился к выходу.
Снаружи все так же тихонько скулил ветер. Было холодно, и он закутался в свою хайке, а по его спине уже стала подниматься неотвратимая дрожь – то ли от холода, то ли от ужасающей пустоты ночи, открывавшейся перед ним. Это было все равно что погрузиться в море черной краски, и не успел он это сделать, как из мрака вынырнул Суилем и протянул ему поводья Р’Ораба.
– Удачи, хозяин, – сказал он и исчез, словно его никогда и не было.
Гасель заставил верблюда опуститься на колени, взобрался на спину и легонько ткнул пяткой в шею.
– Шиа-а-а-а! – приказал он. – Поехали!
Животное недовольно проревело, поднялось на все четыре ноги и замерло на месте, подставив морду ветру, в ожидании.
Туарег развернул его на северо-запад и вновь ткнул пяткой, посильнее, чтобы верблюд тронулся с места.
У входа в хайму обозначилась тень – более густая, чем остальные. Более темная. Глаза Лейлы вновь заблестели в ночи, пока всадник и верблюд удалялись, словно подталкиваемые ветром и шарами перекати-поля.
Ветер всхлипывал все отчаяннее, зная, что скоро явится солнечный свет и его утешит.
День еще не был даже молочным полумраком, он едва позволял различить голову верблюда, но Гаселю большего и не требовалось. Он знал, что на сотни километров вокруг перед ним не возникнет никакого препятствия, а инстинкт обитателя пустыни и умение ориентироваться с закрытыми глазами указывали ему путь даже самой непроглядной ночью.
Такой способностью обладали только он и те, кто, подобно ему, родились и выросли в песках. Как почтовые голуби, как перелетные птицы или киты в самой глубине океана, туареги всегда знали, где находятся и куда направляются, словно некая древняя-предревняя железа, атрофировавшаяся у остальных людей, по-прежнему оставалась активной и функциональной лишь у них одних.
Север, юг, восток и запад. Колодцы, оазисы, дороги, горы, «пустые земли», нагромождения барханов, каменистые равнины… Казалось, весь необъятный мир Сахары отражался, словно эхо, в глубине мозга Гаселя, а он об этом и не подозревал, не осознавал этого.
Солнце застало его на спине мехари и стало подниматься над головой, постепенно набирая мощь, заставив ветер умолкнуть, землю – распластаться. Солнце уняло песок и кусты перекати-поля, которые уже не носились то в одну, то в другую сторону, извлекло из укрытий ящериц и посадило на землю птиц, которые не отважились летать, когда оно наконец достигло зенита.
Тогда туарег остановил верблюда, заставил его опуститься на колени и воткнул в землю свой длинный меч и старую винтовку, которые вместе с крестовиной седла служили опорной стойкой для незамысловатого крохотного навеса из толстой ткани.
Он укрылся в его тени, прислонил голову к белому боку мехари и задремал.
Разбудил его, щекоча ноздри, самый вожделенный из запахов пустыни. Он открыл глаза и лежал не шелохнувшись, вдыхая воздух, не торопясь взглянуть на небо, опасаясь, что это всего лишь сон, но когда в конце концов повернул голову на запад, то увидел ее: тучу, закрывшую горизонт, большую, темную, многообещающую и полную жизни, непохожую на те, другие: белые, высокие и словно просившие милостыню, – которые время от времени приходили с севера, чтобы пропасть из виду, так и не отважившись заронить хотя бы слабую надежду на дождь.
А эта низкая и сверкающая серая туча, казалось, таила в своем лоне все водные сокровища мира и была, наверное, самой красивой, какую довелось увидеть Гаселю за последние пятнадцать лет – возможно, с той сильной грозы, которая предшествовала рождению Лейлы. Она-то и заставила бабку предсказать внучке печальное будущее, потому что в тот раз долгожданная вода обернулась потоком, увлекшим за собой хаймы и скот, уничтожившим посевы и потопившим одну верблюдицу.
Р’Ораб взволнованно заколыхался. Вытянул длинную шею и жадно развернул морду в сторону завесы дождя, которая надвигалась, расщепляя свет и меняя пейзаж. Он нежно проревел, и из его горла раздалось мурлыканье огромного довольного кота. Гасель медленно поднялся, освободил его от упряжи и в свою очередь освободился от одежды, которую тщательно растянул на кустах перекати-поля, чтобы ей досталось как можно больше воды. А после стоял разутый и нагой, ожидая, когда первые капли усеют песок и землю, покрывая лицо пустыни шрамами, вроде оспин. Затем вода полилась потоками, пьяня его чувства, когда он слышал легкую барабанную дробь, превращавшуюся в грохот, ощущал на коже теплую ласку, пробовал на вкус чистую и прозрачную свежесть и вдыхал вожделенный запах мокрой земли, от которой поднималось густое и будоражащее испарение.
Р’Ораб взволнованно заколыхался. Вытянул длинную шею и жадно развернул морду в сторону завесы дождя, которая надвигалась, расщепляя свет и меняя пейзаж. Он нежно проревел, и из его горла раздалось мурлыканье огромного довольного кота. Гасель медленно поднялся, освободил его от упряжи и в свою очередь освободился от одежды, которую тщательно растянул на кустах перекати-поля, чтобы ей досталось как можно больше воды. А после стоял разутый и нагой, ожидая, когда первые капли усеют песок и землю, покрывая лицо пустыни шрамами, вроде оспин. Затем вода полилась потоками, пьяня его чувства, когда он слышал легкую барабанную дробь, превращавшуюся в грохот, ощущал на коже теплую ласку, пробовал на вкус чистую и прозрачную свежесть и вдыхал вожделенный запах мокрой земли, от которой поднималось густое и будоражащее испарение.
Вот оно, чудесное и животворное соединение: скоро, при солнечном свете того же дня, спящее семя ашеба[20] вдруг проснется, покроет равнину зеленым ковром и превратит бесплодный пейзаж в самый красивый край. Будет цвести всего лишь несколько дней, чтобы вновь погрузиться в долгий сон – до следующей грозы, которая, возможно, придет еще через пятнадцать лет.
Свободный и дикий ашеб был прекрасен. Он не мог расти на обработанной земле, ни по соседству с колодцем, ни под заботливой рукой крестьянина, который поливал его день за днем. Он, словно дух туарегского народа, один-единственный способен веками сохранять привязанность к нескольким песчаникам и одному каменистому урочищу, от которых остальное человечество давным-давно отказалось.
Вода намочила волосы Гаселя и смыла с его тела грязь нескольких месяцев, а то и лет. Он скоблил кожу ногтями, потом отыскал плоский и ноздреватый камень, которым тер тело, отмечая, как постепенно на коже появляются более светлые участки – по мере того, как отставала корка земли, пота и пыли, а к ногам стекала вода голубого, чуть ли не синего цвета, поскольку грубая краска одежд со временем въелась в каждый сантиметр его тела.
Счастливый и дрожащий, он провел под дождем пару долгих часов, борясь с искушением развернуться и отправиться домой – воспользоваться водой, посеять ячмень, дождаться урожая и насладиться вместе с домашними этим чудесным подарком, который Аллаху было угодно ему ниспослать, возможно, в качестве предостережения. Может быть, ему следует остаться здесь, в своем мире, и забыть об оскорблении, которое не смогла бы смыть даже вся вода этой громадной тучи.
Однако Гасель был туарегом – возможно, к несчастью, последним настоящим туарегом равнины, – а посему он прекрасно осознавал, что вовек не забудет того, что под его кровом был убит безоружный человек, а другой, такой же гость, был уведен силой.
Поэтому, когда туча удалилась на юг, а солнце второй половины дня высушило тело и одежду, он вновь оделся, оседлал верблюда и пустился в путь, впервые повернувшись спиной к воде и дождю, жизни и надежде – тому, что всего неделю, всего пару дней назад переполнило бы радостью его сердце и сердца его близких.
Вечером он нашел небольшую дюну и вырыл ямку, разгребая все еще влажный песок, чтобы свернуться калачиком и спать, почти полностью засыпав себя сухим песком, потому что он знал, что после дождя рассвет принесет на равнину холод, а ветер превратит в ледяной иней капли воды, сохранившиеся на камнях и кустах перекати-поля.
В пустыне разница между максимальной температурой, в полдень, и минимальной, в час, предшествующий рассвету, может достигать более пятидесяти градусов. Гасель по опыту знал, что этому предательскому холоду удается до костей пробрать забывшегося сном путника, вызвать болезнь и сделать так, что впоследствии его суставы целыми днями будут застывать и ныть, отказываясь живо повиноваться приказам разума.
В каменистом урочище в отрогах Хуэйлы как-то обнаружили троих замерзших охотников. Гасель помнил, как они лежали, прижавшись друг к другу, спаянные смертью в ту холодную зиму, когда туберкулез унес и его маленького Бисру. Казалось, они улыбались. Потом солнце высушило их тела, обезводив и придав жуткий вид их пергаментной коже и блестящим зубам.
Сурова эта земля, где человек может умереть как от жары, так и спустя несколько часов – от холода, где верблюдица несколько дней безуспешно ищет воду – и погибает, захлебнувшись однажды утром.
Сурова эта земля, но между тем Гасель не представлял себе существования в каком-либо ином месте и не променял бы жажду, жару и холод на равнине, не имевшей границ, на удобства любого другого мира – ограниченного и лишенного горизонтов. Каждый день, во время каждой молитвы, повернувшись лицом к востоку, к Мекке, туарег благодарил Аллаха за то, что тот позволил ему жить там, где он жил, и принадлежать к благословенной расе людей «Покрывала», «Копья» или «Меча».
Он заснул, скучая по Лейле, а когда проснулся, упругое тело жены, которое он сжимал в своих снах, превратилось в мягкий песок, утекающий сквозь пальцы.
Плакал ветер в час охотника.
Он посмотрел на звезды, которые сказали ему, как скоро свет сотрет их с небесного свода, окликнул ночь, и в ответ нежно отозвался его мехари, щипавший влажные кустики перекати-поля. Он оседлал его, вновь пустился в путь и в середине дня различил вдали пять темных пятен, проступавших на каменистой поверхности, – лагерь Мубаррака бен-Сада, имохага «Народа Копья», который привел солдат к его хайме.
Он помолился, а затем уселся на гладкую скалу созерцать закат, погрузившись в свои черные думы, ибо понимал, что эта ночь – последняя в этой жизни, когда он может спать спокойно. С рассветом ему придется открыть крышку эльджебиры войн, мести и ненависти, и никому вовек не дано узнать, насколько она глубока и переполнена смертью и насилием.
Он также попытался понять причины, заставившие Мубаррака нарушить самую священную туарегскую традицию, и не смог. Тот был проводником пустыни, отличным проводником, вне всякого сомнения. Но ведь проводник-туарег был обязан наниматься, только чтобы показывать дорогу караванам, выслеживать зверя или сопровождать французов в их странных экспедициях по поиску предметов, напоминавших о предках. Никогда, ни под каким видом, туарег не имел права проникать без разрешения на территорию другого имохага и уж тем более приводить иностранцев, неспособных уважать древние обычаи…
Когда на рассвете Мубаррак бен-Сад открыл глаза, по его спине пробежал озноб. Страх, который вот уже несколько дней нападал на него в снах, теперь напал наяву, и он инстинктивно повернул лицо к входу шерибы, боясь обнаружить то, чего на самом деле боялся. Там, на расстоянии тридцати метров, опираясь на рукоятку своей длинной такубы[21], воткнутой в землю, стоял Гасель Сайях, благородный имохар народа Кель-Тальгимус, и ждал его, намереваясь потребовать объяснений за его действия.
Он в свою очередь взял меч и очень медленно, держась прямо и с достоинством, пошел навстречу и остановился в пяти шагах.
– Метулем, метулем, – поздоровался он, прибегнув к излюбленному приветствию туарегов.
Ответа он не получил, да и не ждал его.
Чего он ждал, так это вопроса:
– Почему ты это сделал?
– Меня заставил капитан сторожевого поста в Адорас.
– Никто не может заставить туарега делать то, что он не желает…
– Вот уже три года, как я на них работаю. Я не мог отказаться. Я официальный правительственный проводник.
– Ты же, как и я, поклялся, что никогда не будешь работать на французов…
– Французы ушли… Мы теперь – свободная страна…
Второй раз за эти дни два разных человека говорили ему одно и то же, и тут он вспомнил, что ни на офицере, ни на солдатах не было ненавистной колониальной формы. Среди них не было ни одного европейца, никто не говорил с характерным для тех сильным акцентом, а на их автомобилях не развевался извечный трехцветный флажок.
– Французы всегда уважали наши обычаи… – наконец пробормотал он, словно про себя. – Почему же их не уважают теперь, если мы вдобавок еще и свободны?
Мубаррак пожал плечами.
– Времена меняются… – сказал он.
– Но не для меня, – прозвучало в ответ. – Когда пустыня превратится в оазис, по секиям свободно потечет вода, а дождь будет обрушиваться на наши головы всякий раз, когда нам это потребуется, обычаи туарегов изменятся. Никак не раньше.
Мубаррак, сохраняя спокойствие, спросил:
– Значит ли это, что ты пришел меня убить?
– Для этого я и пришел.
Мубаррак понимающе кивнул и обвел долгим взглядом вокруг: все еще влажную землю и крохотные ростки ашеба, отчаянно проклевывающиеся среди камней и булыжников.
– Замечательный был дождь, – сказал он.
– Замечательный.
– Скоро равнина покроется цветами, и один из нас двоих не сможет этого увидеть.
– Ты должен был подумать об этом прежде, чем приводить чужаков в мой лагерь.