Венецианская блудница - Елена Арсеньева 15 стр.


Тут подскочила Ульяна, выхватила мальчика из рук державшего его мужика – у того сразу померкло, замкнулось лицо, он повернулся и пошел прочь, даже не подумав заступиться за Лючию, сказать, что если б не она…

А князь побелел от злости:

– Кабы не ваша трусость, сударыня, никто не пострадал бы. Ну, ударились бы слегка о барьер, зато детей не напугали бы. Да ежели я увижу на Петрушке хоть малый синяк…

«О Мадонна! Малый синяк! Да ежели б не мои синячищи и вывернутые руки, твой Петрушка сейчас валялся бы в обрыве с переломанными костями!» – обиженно подумала Лючия – да так и замерла на этой мысли.

«Твой Петрушка…» Это сын Ульяны – вон как вцепилась в него, и эти тяжелые, круто загнутые ресницы – точь-в-точь, как у нее. А глаза… голубые глаза… «Твой Петрушка!»

Ревность – это петля, которая вдруг захлестывает горло, отнимает разум, не дает дышать…

– Надо полагать, le votre naturel [37]? – презрительно бросила Лючия и тут же взмолилась небесам, чтобы князь не понял.

Но он понял, и Улька поняла – если не сами слова, то выражение, с каким они были произнесены. Эти двое переглянулись, потом князь воззрился на Лючию и сказал – тихо, убийственно тихо и равнодушно:

– Да ведь вы дура, сударыня! – и пошел наверх, в гору, к дому, забрав малыша у матери и поддерживая ее свободной рукой.

13 Борода старосты Митрофана

Все это кончилось тем, что Лючия теперь спала одна в своей роскошной постели и ненавидела князя за то, что он столь откровенно ее презрел. А еще больше ненавидела себя, потому что томилась по нему, и этот плотский голод не шел ни в какое сравнение ни с чем, что она испытывала раньше.

Ей и не снилось, что можно всецело, душой, телом и помыслами, отдаваться мужчине, как она отдавалась князю Андрею, так самозабвенно принадлежать ему… И он тогда принадлежал ей всем существом своим, она знала, сердцем чуяла это! И вот его страсть минула. Почему? Чего он устыдился, чем был оскорблен, испуган, озадачен? Лючия терялась в догадках. Князь Андрей ведь не может знать о замыслах Шишмарева, он женился на всю жизнь, сейчас у них с Александрою должен быть медовый месяц, а он… Или чует какой-то подвох, необъяснимый, но тревожный? Или пробудились запоздалые угрызения совести, сожаления о содеянном? Рад бы теперь вернуть все назад, да не вернешь!

Нет. Он, конечно, был счастлив в ее объятиях, да Улька воспользовалась минутной отчужденностью, оплела своими сетями… Конечно, это она! Ведьма!

Лючия, даже не видя, ощущала всюду ее присутствие, ее неотступный взгляд. Ульяна смотрела так испытующе, словно в душу Лючии надеялась заглянуть… в душу Александре, точнее сказать. Чего она там искала? Лючия извелась, пытаясь дознаться. Эти взгляды любовницы мужа и его холодность делали ее жизнь в Извольском просто-таки невыносимой. Вдобавок она ничем не была занята и порою отчаянно скучала. Только от скуки она и затесалась как-то раз в историю, которая положила конец ее последним надеждам на счастье в этом доме.

Как-то раз, когда Лючия уныло бродила из комнаты в комнату, ища хоть какого-то занятия и с ревнивой завистью поглядывая на античный сюжет «Юпитер и Семела», где черты Семелы были явно списаны с Ульянина точеного лица, среди лакеев, стоявших недвижными рядами у стен, вдруг произошло некое замешательство и движение, а потом, откуда ни возьмись, словно бы из самой стены, вывалился человек весьма почтенного вида, с окладистой седой бородою, и бросился в ножки Лючии с воплем:

– Не вели, барыня, казнить – дозволь слово молвить!

Эта перенятая у татарских завоевателей привычка русских чуть что брякаться на колени немало смущала Лючию. Она знала только коленопреклонение при объяснениях в любви и до сих пор смущалась, вспоминая, как отшатнулась от какого-то мужика, бухнувшегося ей в ноги в присутствии князя Андрея, возомнив, что сейчас непременно произойдет дуэль между ее мужем – и каким-то безрассудным поклонником. С тех пор она несколько привыкла к русским обычаям, а все равно – вид челобитчика смутил ее отчаянно!

– Сударь, встаньте! – воскликнула она в замешательстве, и это было хорошее начало: лакеи едва в обморок не попадали – все, разом.

– Встань, тебе говорят! – в ужасе от своей обмолвки закричала Лючия – и в который раз убедилась, что угрозу, а не ласку русский человек понимает лучше всего.

Мужик разогнулся, но с колен все же не вставал. Махнув рукой, Лючия сказала устало:

– Говори, чего надобно.

– Барыня, – простонал мужик, – умолите князюшку за ради Христа, за ради боженьки, – он едва сдерживал рыдания, – умолите его меня на конюшне выдрать!

Лючия тупо моргнула, потом, решив, что ослышалась, оборотилась к зрителям. Однако лица лакеев были серьезны.

– Да ты в уме? – осторожно спросила она. – Как же это можно?

– Розгами, барыня! – заломил руки мужик. – Вымоченными! Сам срежу, сам вымочу! А не то – батогами! Да я и кнут стерплю со свинчаткою! Умолите князюшку!

Челобитчик снова сделал явное движение удариться лбом об пол, однако Лючия так грозно сдвинула брови, что он не осмелился и только пополз к ней на коленях.

Лючия отпрянула. Снова оглянулась. Лица лакеев вполне серьезны и озабочены. Нет, никто над ней не смеется, это не шутка, нарочно перед нею разыгранная. Вон у одного из лакеев, того самого молодого мужика, который был тогда на берегу с Петрушкою, даже слезы на глазах блеснули.

И тут Лючию осенило – конечно, конечно, она права: это сумасшедший! Русские любят юродивых – наверное, это местный дурачок. Ей сразу стало легче.

– Встань, голубчик, – сказала она ласково. – Конечно, конечно, я скажу князю, он тебя и розгами выдерет, и батогами, и кнутом со свинчаткою. А ты пока ступай, ступай с богом. Поспи да успокойся, от души и отойдет.

Это у нее здорово получилось, нельзя не признать. Со всеми русскими интонациями и ужимками, придраться не к чему! И Лючия, в восторге от того, как удачно сыграла роль доброй русской барыни, была немало обескуражена, когда мужик снова бахнул головою об пол и залился горючими слезами. Оторопь ее еще усилилась, когда один из лакеев, тот самый, знакомый, повалился рядом с мужиком! Он, правда, зашиб свой лоб только единожды, после чего пламенно воззвал:

– Сударыня-княгиня, дозвольте слово молвить, за ради Христа, за ради боженьки!

«И этот туда же! Они что, другой мольбы не знают?!»

– Валяй! – устало махнула рукой Лючия – и похолодела, сообразив, что слово какое-то не то. Но, очевидно, ее обмолвка была принята за «дозволяю», потому что молодой лакей дрожащим голосом проговорил:

– Государыня-княгиня, будьте родимой матерью, умолите князя, не отдайте старика на позор! Это отец мой…

Лючия устало прикрыла глаза, отказываясь что-то понять. С этими русскими недолго и спятить! Просить избить отца! Нет, но надо же все-таки разобраться, чего им всем надо. Они хотят, чтобы Лючия была им всем матерью – значит, нужно разговаривать с ними терпеливо, как с детьми.

Она снова поглядела на лакея:

– Скажи, друг мой, свое имя.

– Северьяном кличут, – ответствовал тот.

– Скажи, друг мой Северьян, от чего отец твой заступничества просит?

– Да разве вы не слыхали, барыня? От княжеской воли!

Лючия стиснула зубы, и следующие слова вышли неразборчиво:

– Ежели хочешь чего-то добиться, не мели языком попусту, а отвечай толком: в чем дело?!

Изумление надолго застыло на лице Северьяна: верно, ему было диковинно, что молодая княгиня знать не знает о том, что творится в имении. Лючия едва сдержала крепкое итальянское ругательство. И Северьян, очевидно, поняв по ее лицу, что далее солому жевать опасно, наконец-то заговорил:

– Батюшка мой – староста. Оброк собрать-то собрал, да… – Северьян жгуче покраснел от стыда: – Потратил, вишь ты! Думал, отдаст втихаря потом, а от барина нашего ничего не укроется! Углядел вину и виновника недолго искал. Определил наказание… Да лучше бы и впрямь выдрал старика прилюдно, лучше бы к оброку еще штрафу добавил, только бы не терпеть такого бесчестья! – горячо выкрикнул Северьян.

«Санта Мадонна, – подумала Лючия в ужасе. – Что же мог такого нечеловеческого выдумать князь Андрей?! Он же настоящий добряк – другого названия дать ему не умею! Речь идет о бесчестии… А, вот оно! Позорный столб, конечно! – Она похолодела от этой догадки. – Да… хуже не придумаешь.»

– Не могу поверить, чтобы князь решился на такое жестокосердие, – проговорила она. – Почтенного, пожилого человека…

– Ох, борода моя! – заблажил снова старик. – Куда ж мне, голощекому? Разве что в прорубь идти топиться?

– За ради Христа, за ради боженьки! – воззвала Лючия мученически заведя глаза. – При чем тут твоя борода?!

– Так ведь барин велел обрить мне бороду! – вскричал проворовавшийся староста. – Мыслимо ли стерпеть такой позор?!

Она бы, наверное, засмеялась, да не было сил: только и могла, что вытаращиться на этих двоих, коленопреклоненных, и унимать дрожь ярости.

Она бы, наверное, засмеялась, да не было сил: только и могла, что вытаращиться на этих двоих, коленопреклоненных, и унимать дрожь ярости.

Бороду, значит, обрить? И взамен старик готов выдержать порку – или даже утопиться? Н-ну… они что, за дурочку ее здесь принимают?!

И вдруг произошло нечто странное: Северьян с отцом, так и евшие Лючию глазами, побелели впрозелень и вскочили на ноги столь проворно, как если бы их кто-то с силой вздернул за воротники.

– Что это вы здесь делаете, а? – раздался за спиной Лючии голос, от которого у нее мурашки пошли по коже. – Жаловаться на меня пришли?

Это был голос князя, и он не предвещал ничего хорошего…

***

Лючия обернулась – и у нее поджилки затряслись: впору самой рухнуть ниц подобно Северьяну и старосте, которые – и когда только успели?! – уже стучали лбами в пол. Но она ни за что не могла позволить, чтобы этот новый, свирепый князь Андрей взял над ней верх и заметил ее испуг, а потому обрушилась на него первой:

– Это я их позвала! И вам не к лицу пенять мне за это!

– Это еще почему? – усмехнулся Извольский.

– Потому, что вы… вы жестоки! – выкрикнула Лючия. – Вам ведь наплевать на то, что чувствуют люди! Вы желаете соблюсти внешние приличия – как их понимаете. Вы остаетесь чисты и праведны, а что происходит с людьми?!

Она в жизни, кажется, не видела глаз, столь широко распахнутых, как у князя Андрея. Наверное, с точки зрения барина, безраздельно властного в жизни и смерти своих людей (и предки его были властны над их предками, и потомки – будут властны над потомками!), она порола страшную чушь, но Лючия говорила отнюдь не о Северьяне и его отце, которые, вжимаясь в стену, пытались сделаться как можно незаметнее и не чаяли добраться до двери. Лючия кричала о себе, о своей обиде, а потому было не удивительно, что между нею и князем Андреем, чудилось, звенел металл и пролетали искры, как если бы она яростно нападала – а он ловко оборонялся.

Лючия даже толком не понимала, что говорит. Годились любые слова, чтобы скрыть за ними главное: вдруг прорвавшуюся тоску по нему. Воспоминания об их первой ночи так ее истомили, что лишили разума. Да, он мало что помнил, оттого потом прикасался к ней робко, недоверчиво, словно боясь, что молодая жена оттолкнет его – как и положено невинной девице, обманом угодившей на брачное ложе. Но Лючия-то помнила, все помнила!

…И его запрокинутую голову – глаза крепко зажмурены, темные полукружья вдруг пролегли под ними, губы сжаты так крепко, словно он с трудом удерживает стон – а этот стон рвется, рвется, блаженство и страдание враз… И как она целовала эти губы, и напряженную шею, на которой неистовствовала синяя жилка… сердца их бились в лад, прижатые друг к другу так крепко, что и ветру меж ними нельзя было венути…

«Да что же это?» – Лючия смятенно стиснула руки, едва сдерживая слезы. Какие чужие глаза у него. Он ничего не понимает. Он зол, что жена – эта свалившаяся ему на голову, немилая жена! – вдруг развоевалась и оказалась не только дурой, но и сварливой бабой!

Ну что ему сказать? Как объяснить эту тягу к нему? Как объяснить… Лючия была прекрасно образована, и когда тот образ жизни, который она вела в Венеции, утомлял ее, она могла найти успокоение в стихах, и музыке, и красоте заката над морем, и почтительном созерцании Тициановых полотен – могла если не успокоиться, то забыться. Но как сказать ему, что теперь лишь в его объятиях жизнь обретает смысл?! Невозможно, невозможно признаться ему. И еще труднее смириться с этим самой.

Между тем староста с сыном уже почти достигли спасительной двери и начали в нее потихоньку просачиваться, однако вдруг оказались втолкнутыми обратно как бы мощным потоком, которым оказалась Ульяна, со всех ног ворвавшаяся в комнату с криком:

– Дядя Митрофан! Барин тебя простил! Простил! Оброк отдать – да и ладно! Ой…

«Ой» относилось к князю, на лице которого вспыхнула усмешка.

– Простите великодушно, ваше сиятельство, князюшка. Я не думала, не знала… – пролепетала Ульяна, а глаза, ее перепуганные глаза, устремленные на Извольского, налились счастливыми слезами. – Вы небось им сказали, да?

– Пока не успел, – ласково, так ласково, как он говорил только с Ульяною, ответил князь Андрей. – А теперь скажу. Ну что, дядя Митрофан, что, Северьян, – благодарите свою заступницу!

Оба взглянули на Лючию, но тут же отвели, нет, вернее будет сказать – отдернули взгляды под повелительным окликом князя:

– Ульяну благодарите! Когда б не она – ходить бы тебе, дядя Митрофан, голобородым!

И князь, хлопнув себя по коленям, радостно захохотал, сам чувствуя явное облегчение оттого, что не свершилось позорное наказание.

Смеялся сквозь слезы и староста, и Улька хохотала-заливалась. Откуда ни возьмись, как всегда, появился Петрушка и, внимательно оглядев развеселившихся взрослых, решил присоединить свой серебристый голосок к общему хохоту.

И только двое не приняли участия в общем удовольствии. Северьян с испуганным, как бы прибитым выражением глядел на Лючию, а она… ей почему-то было холодно, до того холодно, что даже щеки озябли, и она потерла их безотчетным, нервным движением.

«А я как же? – хотелось крикнуть ей. – Я ведь тоже просила за Митрофана!»

Да. Вот именно. И выставила себя невероятной дурой, обвиняя князя в том, чего он и не собирался совершать. Нет, собирался… пока Ульяна не отговорила.

Ульяна! Опять она!

Лючия скрипнула зубами, чтобы не дать пролиться слезам, которые уже дрожали совсем близко, близко. И, верно, Северьян что-то такое прочел в ее лице, потому что вдруг просто-таки перекосился от жалости и даже рот открыл, намереваясь что-то сказать, может быть, заступиться за Лючию, но… но, как и там, на берегу, не осмелился, конечно: всего-то и выдавил несколько старательных «ха-ха». Но глаза его, полные сочувствия, не отрывались от Лючии: может быть, он один сейчас понимал, почему она вдруг резко повернулась и быстро пошла, почти побежала прочь.

– Сударыня!

Голос князя Андрея как бы схватил ее за плечо, и она обернулась – с такой готовностью, так радостно обернулась! Но глаза его были как две льдинки. И голос – снова чужой, холодный:

– Сударыня, позвольте спросить – вы почему еще не одеты? Или забыли, что нынче мы должны быть на праздничном ужине у графа Лямина? Времени у вас не столь много!

Господи! Лючия даже ахнула тихонько: и впрямь забыла! Об этом бале она знала не только от мужа: о том же предупреждал и Шишмарев. Ведь сегодня истекли десять дней, как их с Андреем повенчали. По условиям все того же пари, он должен прилюдно объявиться на бальном сборище у Лямина, представить Александру Казаринову своей женою, как бы повиниться перед обществом… Но, по замыслу Шишмарева, бал должен был вылиться в грандиозный позор князя Извольского: открылось бы, что он женился вовсе не на высокородной и невинной княжне, а на заезжей авантюристке. Шишмарев обещал тотчас после разоблачения вручить Лючии сумму в несколько сотен тысяч рублей и дать ей карету и свиту немедля ехать в Москву или Петербург – куда она пожелает. Но до последней минуты, мучась мыслями о бале, Лючия еще не могла толком решить, как ей быть: подыграть Шишмареву – или до конца пройти путь, на который она ступила, предав свою сестру в руки Чезаре. Сомнения раздирали ее беспрестанно, просто удивительно, что она вдруг начисто забыла о бале, о том, что надо готовиться к нему, одеваться, причесываться – и теперь стоит остолбенелая, растерянная, не зная, за что схватиться, куда бежать.

– Забыла, – прошептала она виновато. – Ну совсем забыла!

– Так не стойте столбом, – подхлестнул ее голос князя – такой равнодушный голос! – Подите займитесь своим туалетом. Ульяна, помоги барыне одеться.

И это было последней каплей. Ударь он сейчас Лючию по лицу – и то не оскорбил бы ее сильнее.

– Нет! – выкрикнула она так пронзительно, что даже вздрогнула от звука своего голоса. – Нет! Мне ее не надобно! Пусть она лучше вас одевает – или раздевает, это уж как угодно!

И, шумя юбкой, ринулась прочь так поспешно, как только могла, чтобы не дать Андрею возможности снова бросить ей в лицо: «Да ведь вы дура, суда рыня!»

Ну что ж, дура так дура! Она и сама об этом знала.

14 Еще одна переправа

И только теперь, только здесь, в России, родившаяся и выросшая в Италии Лючия поняла всю сладость предвкушения мести.

Остаться здесь смиренной женушкой при князе, который открыто отдает предпочтение своей любовнице? Да никогда в жизни! Ничего, на свете есть немало мужчин, и князя Андрея хватил бы удар, узнай он, сколько их раздвигало ноги его невинной княжне, залившей брачную постель таким количеством крови, что хватило бы на нескольких девственниц. У Лючии начинались судороги от злорадного хохота, когда она вспоминала, как искала кухню в свою первую брачную ночь. О, она скажет это Извольскому, с наслаждением бросит это ему в лицо. Шишмарев и вообразить не в силах, какую, оказывается, изощренную месть он приготовил князю. Если обманутого и пожалел бы кто, то уж после истории со свиной кровью князь Андрей сделается истинным посмешищем. На нем живого места не останется от колких взглядов и словечек. Да его просто-таки распнут издевками! Лючия снова затряслась в нервическом припадке злобного веселья, и домашний парикмахер Ванечка жалобно застонал:

Назад Дальше