— Не светское, но все же развлечение, — как бы про себя, но явно обиженным тоном произнес Иннокентий Саввович и, остановившись напротив, глядя прямо в глаза Климову, торжественно сказал:
— Я поздравляю вас.
Климов недоуменно встретил его взгляд. В конце концов, он не самый лучший сыщик на земле и живостью ума особенно не отличался.
— С чем?
— О, Господи… — почти простонал хозяин дома и, не говоря больше ни слова, заходил по комнате. Оказавшись за спиной Климова, он обхватил руками его плечи. Климов вздрогнул. Он терпеть не мог, когда кто-нибудь дышал над его ухом.
Озадовский усмехнулся, отошел.
— Не бойтесь. Просто я хотел сказать, что вы напали на след книги.
— Каким образом? — чистосердечно удивился Климов.
— А таким: наваждение, которое вы пережили, лучшее тому подтверждение: оно описано в семнадцатой главе, четвертый абзац сверху на двухсот тридцать шестой странице.
Климов повел шеей так, точно его душил галстук. Не хотелось верить, что простая санитарка обладала редким даром телепатии.
— Быстро же она усвоила урок!
— Да он один из самых легких, безобидных…
— Все равно.
Если он о чем и пожалел, так это о том, что повторный обыск в доме Шевкоплясов ничего не даст. Ценный фолиант давно уж перепрятан черт знает куда! Но можно поискать сервиз… У той же Нюськи-Лотошницы, то бишь Анны Гарпенко… Кстати, надо принять во внимание, что сервиз может храниться в «Интуристе», где-нибудь в банкетном зале, или в баре, если он еще не продан за границу… хотя вряд ли: не икона. Там посудой никого не удивишь.
Попыхивал трубкой, Озадовский опустился в кресло.
— Книга может выплыть, я уверен.
— Где?
— На одном из европейских торгов.
Горестное беспокойство исказило его разом постаревшее лицо. На лбу собрались складки.
— Не исключено, — согласился с ним Климов. — Все, что есть в России ценного, уходит за рубеж. Иконы, рукописи, мысли. Но мы уже таможенникам дали знать, они настороже.
— Это чудесно, — Иннокентий Саввович грустно потер лоб. — А то сплошная распродажа, как грабеж. Россию никогда еще так не растаскивали… по кускам. Душа болит.
Было видно, что он всерьез обеспокоен будущей судьбой редчайшей книги. И Климов снова не решился попросить у него «Этику жизни» Карлейля. Зато счел нужным рассказать историю семьи Легостаевых, которая занимала его как профессионала.
Иннокентий Саввович внимательно выслушал Климова и пообещал дать заключение о состоянии психики несчастной женщины. При этом он довольно мрачно добавил, что для большинства молодых людей, а к ним можно отнести и сына Легостаевой, если он, конечно, жив, характерно типичное для поколения застойных лет неумение мыслить самостоятельно. Если его отец и мать — прямая противоположность Друг другу, следовательно, мальчик с ранних лет раздираем противоречиями, как внешними, чисто семейными, так и внутренними, доставшимися по наследству, для управления коими надо обладать недюжинной силой воли, необычной логикой, чего у мальчика, судя по всему, не было.
Трубка Иннокентия Саввовича давно погасла, но он этого не замечал.
— От отца мальчик не мог не взять импульсивности, взрывчатости характера, крайней впечатлительности, а мать, лишенная дара предвидения, элементарной житейской проницательности, по всей видимости, наделила сына эротической романтикой, той частой формой восприимчивости к чувственному, какой отмечены подростки в наши дни. Когда родители испытывают дефицит доверия и нежности друг к другу, дети, как антенки, чутко реагируют на это, по- своему пытаясь возместить эмоциональную ущербность взрослых. В сущности, — посасывая чубук погасшей трубки, делился своими размышлениями Озадовский, — таких детей трудно понять…
— Он с десяти лет воспитывался теткой, — счел нужным сообщить Климов о сыне Легостаевой и пояснил, что тетка никогда не была замужем, детей своих не имела.
— Тем паче, — откинулся на спинку кресла Озадовский. — Найти с ними контакт почти невозможно, как невозможно уяснить их тайные желания: они тяготеют к тому, с чем очень редко встречаются в жизни: с любовью, милосердием, стремлением понять другого. Как правило, характеры это слабые, практической хваткой не отличаются. Если прибегнуть к терминологии ботаников, это весьма капризная рассада. Покой и воля, вот их климат, а вы сами знаете, что в нашей полосе природа более сурова, к сожалению.
Он отчего-то хмуро посмотрел в окно.
Климов понимающе кивнул. С тех пор, как он пришел работать в уголовный розыск, ему приходилось иметь дело с самой разной человеческой «рассадой».
— Но все-таки они сперва бунтуют.
— Верно, — чиркнул спичкой Озадовский, закурил. — Сперва бунтуют, а потом впадают в жуткую апатию. Любой ребенок, а тем более подросток, ощущая нелюбовь родителей друг к другу, начинает считать себя лишним, а если и не лишним, то уж особенным, всегда.
— При всем при том, — втянулся в разговор Климов, — многие из них остаются натурами мягкими, податливыми.
— Не без этого. Дети очень чутки к гармонии и склонны Идеализировать другие семьи.
— Как и женщины.
— Согласен. Воображение рисует им такие райские картинки, что собственная, не похожая на иллюзорные образы жизнь кажется невыносимой. И тогда несчастным этим детям не до благодарности. Как выразил их мироощущение один поэт: «Отец! ты не принес нам счастья…»
— «…Мать в ужасе мне закрывает рот», — не удержался Климов. — Это Юрий Кузнецов…
— Да, да! Примерно так: мать в ужасе…
Климов припомнил лицо Легостаевой, когда ее шатнуло в доме Шевкопляс, и неожиданно подумал, что идея самоотречения вполне могла проистекать из внутренних побуждений ее сына, если только он остался жив. Эта идея могла найти поддержку в особенностях его характера. Мало ли что заставляет жить под вымышленным именем! А тот, кто сам не знает, чего хочет, проживает тягостную жизнь.
Иннокентий Саввович пыхнул дымком, вынул трубку изо рта и ткнул ею в сторону Климова.
— Осуждение и ужас… Улавливаете связь?
Климов кивнул:
— А самоотречение? Оно ведь для них тоже характерно?
Глаза Озадовского по-молодому вспыхнули.
— Замечательный вопрос!
Поговорили и об этом. После того, как Климов получил нужные ответы, они распрощались.
План розыска менялся снова.
Выйдя из профессорской квартиры и спускаясь по лестнице, Климов не без горечи подумал, что неудачи, трудности последних нескольких недель скоро сделают из него меланхолика. Но если бы кто-то из сочувствующих спросил, как идут дела, он уверил бы, что жаловаться не на что, ибо, как говорят мудрые, понять совершенство жизни может лишь человек влюбленный, сильный и свободный, охваченный порывом страсти, но ни в коем случае не тот, кто, поздно вечером включая телевизор, искренне переживает, что утром опоздает на работу.
В поведении профессора он не нашел ничего подозрительного.
Глава 20
На улице уже стемнело, и холодный сырой ветер разгонял прохожих по домам. Предчувствуя тепло обжитых стен, те невольно ускоряли шаг, клонясь вперед и пригибая голову от ветра.
Климов глянул на часы, поднял ворот плаща и зашагал в сторону центра. Последнее, что он хотел успеть сегодня сделать, это посмотреть на Шевкопляса. Как бы там ни было, а в работе человек раскрывается полностью. Где же ему еще почувствовать свою незаменимость, непохожесть на других? Только в работе, на людях. Человек, лишенный чувства собственного достоинства, забывает о том, что каждый на земле незаменим. Без этого он раб чужих желаний.
Остановившись у перекрестка, Климов переждал поток машин, разбрызгивающих слякотную грязь, перешел улицу и направился к остановке автобуса.
Можно было взять такси, но отчего-то потянуло к людям. В толчею и сутолоку.
Когда подошла «двойка», следовавшая по пятому маршруту, он втиснулся на заднюю площадку и через некоторое время его оттеснили в середину салона. Стоять там было неудобно, как раз напротив дверей, и он пробрался к кабине водителя.
На подъеме автобус задымил, остановился.
Шофер спрыгнул на землю, хлопнул дверцей, побежал куда-то мимо окон. Потом он бессчетно обегал свой «керогаз», заскакивал в него, чего-то там бурчал про мать завгара, стукал-грюкал, копаясь в моторе, снова хлопал дверцей…
Пассажиры галдели, проклинали родной город и обзывали проносящиеся мимо «Волги» бугровозами — вот бы тех, кто в этих быстрых лакированных машинах возвращается домой, помять в автобусе…
Наконец мотор завелся, и всех покачнуло назад. Худо- бедно, тронулись.
Привыкший к пересудам городского люда, Климов молча держался за верхний поручень, оставляющий серый налет на рукавах и на ладонях, и смотрел то в забрызганное мутное окно, то на девчушку лет пятнадцати — из молодых, да ранних. Курточка ее мокро блестела, на плечах обвисла, и он, довольно долго поджидавший пятый номер, вспомнил, как эта пигалица больно наподдала ему локтем, поспешая заскочить в автобус, занять место. Умостившись, она сразу же взялась за чтиво. Сосредоточенно и углубленно. Подчиняясь этой ее напористой сосредоточенности, сам «пьяница по книжкам», как его в шутку дразнила жена, Климов пристально напряг зрение и постарался разобрать невнятную школьную скоропись, какой была исписана толстая тетрадь, лежавшая на коленях пигалицы. Буковки тесно припадали друг к дружке, как пассажиры автобуса, когда водитель резко отпускал педаль сцепления. Строчки меленькие, разобрать их было трудно, к тому же тетрадь, прошитая обыкновенной рыболовной леской, ревностно закрывалась фирменным пакетом «СУПЕР ПЕРРИС». Надо думать, от дурного глаза. И все же он вчитался в убористо-дремучие каракули, смог разобрать часть текста: «Джим прижал ее к себе, и она ощутила устремленное к ней крепкое мужское тело. Ее ноги сами…»
Акселератка — чувствительная дева! — уловила посторонний взгляд, скользнувший по ее руке, свалила пакет на тетрадку и свернула ее в трубку, как сворачивают фотопленку в рукавах пальто. Проделав это быстро и привычно, она натянула на уши вязаную шапочку и горестно-стыдяще подавила вздох: ну что за люди! Так и пялят свои зенки, так и пялят…
Климов отвел взгляд.
Судя по прочитанному, в школе переписывались те же тексты, что и в его время. Он сразу вспомнил, как в восьмом классе девчонки передавали по цепочке на уроках рыхлую затрепанную книгу без обложки и что-то лихорадочно выписывали из нее. Книга была загнута на трех страницах, где маслянились отпечатки пальцев и где подчеркнуто кричали строки: «Джим был тяжел, и доски были жесткими.» И все в таком роде. Климову захотелось познакомиться поближе с этим самым Джимом, и он перехватил у одноклассниц их талмуд, за что и был на перемене хищно исцарапан. Женские тайны всегда оплачивались кровью, и Климов попал в число несносных должников. До того он и не думал, что за все надо платить. Ну, за продукты, за квартиру, за проезд в автобусе — понятно: люди зарабатывают, чтобы отдавать. И он когда-то станет взрослым и будет покупать все, что захочет! В кармане — целая зарплата, а не жалкие десять копеек, что мать дает на школьные обеды. Размер зарплаты понимался смутно, как нечто эфемерное, как циферка с нулями, и если цифры не проглядывались, нули оставались. Словно выведены были очень стойкими секретными чернилами, которые не выгорают, как «выгорела» единица в дневнике, — ему ее вкатила историчка за его неслыханную дерзость: он усомнился в ее умственных способностях. А дело было так. Бесились, как всегда, на перемене, в коридоре. Вдруг — учительница! «Стоп! как были в куче, так и оставайтесь, — зашептал им Климов. — Сейчас я вам загадку загадаю: а и б сидели на трубе, а уехал за границу, б заболел и лег в больницу, что осталось на трубе?» Ребята наморщили носы, конопатые мордахи их стали серьезные, серьезные… Тут к ним и подплыла сухая вобла: «Что это вы вдруг притихли?» — «Думаем», — прогундосил вечный двоечник Горелов и подвигал ушами. Климов подавил смешок. У исторички задрожали крылья носа. Она панически боялась смеха за спиной, да и вообще, всего боялась. А тут пересилила страх, полюбопытствовала: «И чем вы озабочены, если не секрет?» — «Загадкой», — важно протянул Горелов. «О! — историчка мнила себя шибко проницательной. — Надеюсь вам помочь». Климов повторил загадку.
— Что осталось на трубе?
— А ничего! — блеснул интеллектом Горелов.
— Ничего! — сказал еще один пацан, и проницательная историчка поддержала его быструю реакцию: — Конечно, ничего. Загадка на сообразительность. Играйте, мальчики.
Милостиво разрешив играть, она уже хотела удалиться, но Климов едко уточнил:
— А вот и нет!
И свел зрачки поближе к переносью. Рожа получилась дебильной, и пацаны сломались в хохоте.
— Что-то да осталось!
— Что? — опешил Горелов, съезжая с мнимой вершины угаданной славы, как по перилам. — Что осталось? Ты нас идиотами считаешь?
Историчка, эта сухая вобла, не успевшая покинуть их, почувствовала в отрицательном ответе злобную издевку над собой и испепелила Климова горящим взором:
— У него и шутки идиотские, как и он сам!
Обида захлестнула, затянула свою петлю на внезапно запершившем горле. Ну за что? За что так незаслуженно и подло? Ощущение было таким, точно его со всего маху огрели пощечиной. Оскорбить только за то, что не сумели отгадать? Но ведь осталось на трубе, осталось «б»! Правильно, «б» заболел, но ведь лег-то в больницу «и»! «Б» заболел, «и» лег в больницу. Проще простого. Надо было не спешить, подумать чуточку, посомневаться в «правильном» ответе, вот и все.
— Сами вы! — задохнулся Климов и в упор посмотрел на историчку. Та дернулась, ворвалась в класс, вкатила ему «кол» в дневник и выгнала из школы. «Без родителей не приходи…»
Автобус дергало, и думалось урывками.
Как он тогда не остался на второй год, он не помнил, но зато усвоил на всю жизнь, что сомневается лишь тот, кто нуждается в истине.
Учительница не нуждалась.
А может, искренне считала меня идиотом? Ведь школу называли по старинке «дефективной». Когда-то в ней имелись классы для неполноценных, слаборазвитых детей. Потом для умственно отсталых на окраине отгрохали громадный интернат, вроде института, а в школе провели ремонт. Фасад ее сиял, как новая копеечка, и номер крупно написали — приколотили вывеску: «Городская средняя общеобразовательная школа № 3». И все же ее долго называли «дефективной».
Люди любят старые названия.
Задумавшись, он и не заметил, что автобус сбавил ход. Водитель объявил остановку, как выругался.
Пришлось выбираться из галдящей толчеи.
Спрыгнув на землю, Климов сразу почувствовал, что ветер стал сильнее. Он норовил толкнуть в грудь всякого, кто направлял свои стопы к стеклянному фасаду фешенебельной гостиницы без веских оснований.
Эдакий швейцар без ливреи.
Поднимаясь по ступенькам к гостиничному вестибюлю, Климов сунул руку во внутренний карман, достал удостоверение и рассеянно подумал, что он вынужден работать в городе, где часть людей представляет собой мутную взвесь в сообщающихся сосудах алчности и расточительства. Вот уж не скажешь, что сюда спешат уставшие от жизни. Как только у кого-то появляются большие деньги, будь то фарцовщик или охотник за пушниной, бизнесмен или отечественный шулер, он начинает мечтать о теплом море, белом теплоходе и экзотике ночных купаний. Если бы не порт, в котором ощущался тяжкий ритм работающего государства, городу бы навязали роль послушного лакея, вышколенного для услуг и потакания богатству. Да и так уже немало выстроено дорогих гостиниц, дач и ресторанов, где скапливался антиквариат, фарфор, хрусталь и где при свете ярких люстр блистали дамы драгоценными камнями.
Климов умел видеть и запоминать.
Швейцар, моложавый старик, у которого одна бровь была шире и выше другой, косо глянул на предъявленное удостоверение и заложил руки за спину. При этом он сделал такой обиженный вид, точно ему наступили на ногу и не извинились. Дескать, проходи, не взашей же тебя выталкивать, нахал несчастный. Шпик.
Привыкший к тому, что некоторым легче удержать за пазухой гремучую змею, нежели скрыть неприязнь к работникам милиции, Климов не заметил тайного презрения в глазах гостиничного цербера и, пересекая вестибюль, довольно многолюдный в этот час, на ходу снял с себя плащ.
В кабине лифта он мельком глянул в зеркало, сбил с волос капли дождя и, не очень печалясь о том, что никому не придет в голову принять его за лорда, нажал на кнопку «Бар».