Густая дробь газетного листа посыпалась на меня: заседание финансовой комиссии, четырнадцать убитых, вопрос о пенсиях, курс франка, вся кровь и весь кал мечтательного мира, трупы каких-то друзов, добродушные покеры в провинциальных кафе, черные вещицы "Лиги", печально чирикающий бекас и стоик, да не палач, но стоик, который стреляет, стреляет, вечно стреляет...
Жмурясь и дрожа, я не заметил, как в комнату вошли новые фигуранты. Я не спал. Я это видел, видел наяву. И я даже не смею взроптать - за что?.. Ведь я сам остался в темном углу, сам заглянул в этот вскрытый ланцетом желудок, полный ядовитых газов и гниющей мякоти.
Диди я узнал сразу по трагической щели рта, хоть она и была в домашнем капоте, выдававшем мещанское, вдоволь добротное тело. Она привела с собой рослого, широкоплечего юношу, который голубыми фарфоровыми дисками глядел на люстру и прижимал к своей груди, к этой воистину атлетической возвышенности опрятную куколку в кружевных панталончиках, то открывавшую, то закрывавшую глаза.
- Диди, научи его быть мужчиной, - распорядился господин Пике, уныло и деловито, как будто речь шла о банке "Пэи-Ба".
Диди, видимо, никому не отказывала. Она печально усмехнулась. Ее руки, условно пахнувшие фиалками, трудолюбиво обвили килограммы косного мяса.
- Ты - большой. Ты - боксер. И ты не умеешь целоваться?..
Сын господина Пике оказался на редкость плохим учеником. Мучительная и гнусная мимика ночной птицы, трепетавшей в кабинете, трех ее теней, рождаемых различными лампами, их скрещивания и отталкивания, нетерпеливое понукание отца - все это оказалось тщетным.
Тогда Диди запела. Мелодия старой колыбельной, которую поют бретонки, покачивая колыбель, чуя иное качание - рыбацких шхун среди льдов Исландии, чуя уже качание утопленника в кадрили морских течений, эта мрачная мелодия с ее переизбытком чувств, с запросом смерти вместо короткого сна покрывала слова, непотребные и мимолетные, как тени женщин на углах предутренних улиц. И отданный на милость первородным звукам, многопудовый идиот жалко барахтался. Он и не думал целовать Диди, нет, нежно и глупо гладил он куклу, стараясь закрыть ее родственные в бессмысленной голубизне глаза, гладил, трагически мычал, как баран на бойнях Ля-Виллет, и обливал кружевцо обильной слюной.
Господин Пике не выдержал:
- Убирайтесь! Я хочу остаться один.
Я замер. Так подступала разгадка. Исторический прогноз, исповедь, продолженная мерзкой инсценировкой, не то родительское горе, не то забавы старого сладострастника, все это требовало ключа. Наконец-то, он останется один, без происков "Пэи-Ба", без Диди, один с трупами дуарненеских девушек и с большой уродливой тенью на стене. Ведь он не подозревает, что за неподвижным бархатом чужое сердце ширится от отчаяния. Что он скажет себе? Примется ли рассматривать порнографические карточки или вынет из несгораемого шкафа крохотную склянку с морфием?
Я отодвинул край портьеры. Я увидел, как господин Пике подошел к окну, как он взял небольшую стеклянную банку и опустился в мягкое кресло. Это была обыкновенная банка из-под варенья, в которой заунывно плавала золотая рыбка. Такие банки дарят рахитичным детям взамен солнца и чехарды. Нежно улыбаясь, господин Пике следил за всеми движениями рыбки. Когда она ударялась о стекло, он мучительно морщился. Когда, подымаясь, она выпускала серебряные пузыри воздуха, он в лад ей многозначительно дышал. Его голова, полная курсов доллара и балансов шелкопрядильни, описывала ровные мелодичные круги. В воде металось электрическое солнце, тонкое стекло определяло границы чувств и грустная, как последняя любовь, маленькая, кем-то выдуманная рыбка плавала, а председатель лиги "Франция и порядок" дополнял ее прозрачный пресный мир солоноватыми выделениями своего одиночества.
Здесь-то кончились мои силы. Идиот? Ханжа? Мученик? От темноты и от отчаяния я потерял рассудок. Я подбежал к Пике. Я крикнул: "Довольно!..". Я не помнил больше, зачем я здесь. Моя рука была бесконечно далека от кармана. Разряд сказался в нелепейшем жесте. Вырвав из рук Пике банку, я опрокинул ее. С наслаждением я лил воду на ровный пробор, на шевиотовые плечи, на щеки, уже увлажненные недопустимыми слезами.
Господин Пике как бы спал. Лунатические зрачки ничего не выражали. Он медленно встал, вынул платок, вытер лицо и уныло, голосом, лишенным досады или удивления, проговорил:
- Вы еще здесь, господин Загер?
Я даже не мог подобрать какого-нибудь пристойного объяснения своему нелепому поведению. Заикаясь, я пробормотал:
- Я забыл что-то... Но что?.. Ах, да, я забыл предложить вам сигарету.
На ковре издыхала золотая рыбка. Ее жабры были мучительно развернуты, а глаза уже тронуты густой мутью смерти.
12
ТРЕБОВАЛСЯ ЛЕД
- Удивительно глупо. Вместо председателя "Лиги" я убил золотую рыбку. Что мне делать, товарищ Юр? Вы пришли, как спасение. Глядите, вот револьвер. Скажите - и я сделаю. Кого мне убить - Пике, Луиджи или себя? Я знаю, что кого-то убить необходимо. Эта черная вещица не хочет больше ждать. Но кого? Нельзя же ограничиться аквариумом. Я так рад вам!..
Говоря это, я не лгал. Редко кому я так радовался, как Юру в то утро. Меня глушили развернутые жабры, загадочный свет кабинета и губы, неудовлетворенного исходом экспедиции, фантаста. Я лелеял справедливо прославленный нос. Я окружал стриженую ежиком голову нимбом пророка. Пиджак я покрывал фартуком гениального хирурга. Теперь, когда все миновало, и надежды и разуверения, можно сказать как тот кретин куклу, любил я эту тень, вывезенную на запад, заодно с великими идеями и с астраханской икрой. Юр, однако, сопротивлялся.
- Стреляйте в кого хотите. Какое мне до этого дело? Или ни в кого не стреляйте. Убили рыбку - и будет. Теперь пишите некролог в стихах. Вы думаете, мне вас жалко? Ничуть. Впрочем, если на то пошло, скажу вам прямо - жалко. И того подлеца с банкой. Даже рыбку. Категорически всех. Это плохой признак. Вот вы написали "Курбова22". Дрянь! Почему это чекист вдруг дошел до пошлой жалости? Что за дамская сырость? Очень просто. Да потому, что ему себя жалко. Если человек к себе беспощаден, ему и других жалеть нечего. А остальное - любовь, кабаки и проклятое соглашательство. Как вы думаете, гражданин-писатель, может ли воздух влиять на идеи? Поскольку вы ставите вопрос о ликвидации, отвечу вам прямо - убить следует меня. Что я такое? Ком мяса. Логики доказывают, что человек лысеет постепенно. А я вот сразу потерял и форму и убеждения.
Я спрятал револьвер в карман - пусть ждет, пусть сам выберет мишень. Есть же какая-то связь, хоть и непонятная нам, между различными, с виду бессмысленными, поступками. Я жил, писал книги, ел телятину. Потом неоплаченный счет и бархатная портьера, подобранный окурок и золотая рыбка. Самое глупое из всех человеческих божеств, самое простое и самое неоспоримое, как предсмертная икота или как яйцо страуса, "рок" в истлевшей тунике или сальная, кофейная, трехрублевая "судьба" коломенских гадалок встало передо мной. Будь что будет! Если Юр "потерял форму", - о какой же истине мне хлопотать?
Растерянные признания продолжались. Когда ломают дом, видны стены, на обоях следы картин, оттиски голов, повесть сна и пота. Не так падали слова Юра. Они казались величественными и невесомыми, как картонные города киносъемок. Оказывается, электрические гномы залезали и в чердачное окно. Они приносили с собой траур - марши джаз-банда, ржавое и нежное лязганье бледнеющих от безумия негров, крем "Секрет вечной молодости", свистки, гудки, поцелуи, огромное рыжее небо над вечно бессонным городом и пучки трогательных, сифилитических роз. Призрак столицы - Юр увидел его сердцебиение, определяемое лошадиными силами, и глаза в миллиард ваттов.
Фотомонтаж, где на корпус биржи накладываются пальмы Марокко, висок и револьвер, ротационка вечерней лжи. Глубина поля отсутствует. Только огненный туман и дымящаяся в зубах бронзового солдата самокрутка. Волны радио заливают мир агонией тонущих шхун и спевкой маклеров. Когда женщины скидывают крепдешин, тела не оказывается, вместо него алгебраическая формула и две восковые камелии. Под утро десять тысяч мусорщиц нежно и церемонно выносят за городские рвы труп титана. Они засыпают его нераспроданными стихами "сюрреалистов" и кожурой бананов. Это час, когда любовница и смерть показывают бумажку: "Итого следует"... Сто франков, как и душа, помещаются в ридикюле. Бедный товарищ Юр, как же ему будет тесно рядом с карандашом для губ и с шестистопной меланхолией!..
Где вы, рубленые котлеты, здоровый мороз, Благуша и комсомол? Так смотрит авиатор на города, дороги, канавы, перелески. То, что внизу жизнь, чадная и сладкая, с парным молоком, с коклюшем, с семейной любовью, для него теперь только план, только безнадежная геометрия, скрещение линий, дистанций, ветров.
Развоплощение Юра так поразило меня, что я и не думал справляться о ходе того нудного и нелепого механизма, который может быть названо моим сердцем, хоть некоторые фразы должны были меня затронуть. Так я узнал, что мотылек недаром бился вокруг кодекса и носа. Товарищ Юр "схалтурил". Трудно сказать, чего было больше в этой получасовой забаве - прежнего беспечного озорства ("не убавится") или новой рассеянности, теневого маниакального шатания по чужим домам и душам! Причем Паули казалась ему отвратительной и нереальной, как кусок телятины на вокзале, покрытый кисеей, мухами и вечностью. Повторяю, узнав об этом, как никак досадном, происшествии, я не почувствовал обиды. Вращаясь в обществе экранных героев и шахматных фигур, я достиг настоящей отрешенности ото всех естественных эмоций. Животное тепло, пожалуй, еще могло быть установлено термометром, засунутым подмышку, но это был не внутренний огонь, а исключительно жестокий и подлый накал затянувшегося августа. После вчерашнего сталкивания теней на стенах кабинета ничто не могло меня удивить. На слова о Паули я ответил тактичным молчанием незаинтересованного соглядатая. Другое занимало меня - я чувствовал, что помимо электрических гномов и "крема молодости" существует некий прямой виновник, посягнувший на ореол носа. Мировая литература, житейский опыт, Жозефина Наполеона, даже моя крохотная влюбленность в Паули, не говоря уже о скандальном поведении губастого фантаста, подсказывали мне пол преступника. Потом я хорошо помнил вечер на вокзале, поднятый платок и лицемерную лайку перчаток. Неужели все дело в Диди?.. Сознаюсь, после подсмотренного урока я еще более стал сомневаться в достоверности существования этой особы, несмотря на округлость форм и капот. Собачья кличка, как и запах фиалок, не составляют женщины. Различия между ее жестами и колыханием трех теней я не ощущал. Мог ли Юр, вчера живой и приземистый, доверху налитый тяжелой кровью и солидной как свинец верой прельститься этим оптическим вымыслом? Чтобы проверить догадки, я принялся, не жалея эпитетов, расхваливать Диди:
Развоплощение Юра так поразило меня, что я и не думал справляться о ходе того нудного и нелепого механизма, который может быть названо моим сердцем, хоть некоторые фразы должны были меня затронуть. Так я узнал, что мотылек недаром бился вокруг кодекса и носа. Товарищ Юр "схалтурил". Трудно сказать, чего было больше в этой получасовой забаве - прежнего беспечного озорства ("не убавится") или новой рассеянности, теневого маниакального шатания по чужим домам и душам! Причем Паули казалась ему отвратительной и нереальной, как кусок телятины на вокзале, покрытый кисеей, мухами и вечностью. Повторяю, узнав об этом, как никак досадном, происшествии, я не почувствовал обиды. Вращаясь в обществе экранных героев и шахматных фигур, я достиг настоящей отрешенности ото всех естественных эмоций. Животное тепло, пожалуй, еще могло быть установлено термометром, засунутым подмышку, но это был не внутренний огонь, а исключительно жестокий и подлый накал затянувшегося августа. После вчерашнего сталкивания теней на стенах кабинета ничто не могло меня удивить. На слова о Паули я ответил тактичным молчанием незаинтересованного соглядатая. Другое занимало меня - я чувствовал, что помимо электрических гномов и "крема молодости" существует некий прямой виновник, посягнувший на ореол носа. Мировая литература, житейский опыт, Жозефина Наполеона, даже моя крохотная влюбленность в Паули, не говоря уже о скандальном поведении губастого фантаста, подсказывали мне пол преступника. Потом я хорошо помнил вечер на вокзале, поднятый платок и лицемерную лайку перчаток. Неужели все дело в Диди?.. Сознаюсь, после подсмотренного урока я еще более стал сомневаться в достоверности существования этой особы, несмотря на округлость форм и капот. Собачья кличка, как и запах фиалок, не составляют женщины. Различия между ее жестами и колыханием трех теней я не ощущал. Мог ли Юр, вчера живой и приземистый, доверху налитый тяжелой кровью и солидной как свинец верой прельститься этим оптическим вымыслом? Чтобы проверить догадки, я принялся, не жалея эпитетов, расхваливать Диди:
- Может быть, вы любите ночных птиц? Я читал где-то, что американский поэт Сноудс был влюблен в сову. У Диди замечательное оперение. А глаза?.. Вы видали ее глаза? Они расширяются в полночь, как лужа крови вокруг самоубийцы. Это от тоски и от белладонны. Кстати, в прошлом году один серб в баре "Сигаль" всю ночь требовал коньяку и глаз Диди. Утром, когда бар закрыли, он крикнул: "а у нас в Крагуваеце снег!.." и застрелился. Если вы женитесь на Диди, она будет пришивать пуговицы и готовить яичницу. Это первосортная хозяйка. Она будет притом петь. А когда Диди поет - старики и те лезут целоваться. Женитесь! Это не так трудно устроить. У нее вместо рта копилка. Я возьму деньги у господина Пике. К слову будь сказано, он вовсе не фиолетовый. Однако я все-таки возьму у него деньги. Вы бросите в отверстие копилки былые подвиги и десять ассигнаций.
Юр прервал меня:
- Вы что, с ума сошли? Или смеетесь надо мною? Я не люблю птиц. Я не собираюсь жениться. Просто на меня плохо действует здешний климат. Это вроде болотной лихорадки. Но я скоро уеду, и тогда, тогда вы увидите - все сразу пройдет.
Я саркастически изогнулся, превратившись на одну минуту в дешевенького Мефистофеля, который торгует болотными звездами и нарисованными глазами. Кто устоит перед подобной витриной? Души, да, именно души выкладывайте на прилавок кассы, уважаемые граждане, - другая валюта здесь хождения не имеет!
- А Диди? Как же Диди?..
- Дурак! Разве моя командировка этого требует?..
Взбешенный, он не стал со мной больше беседовать. Куплен или не куплен названный товар, осталось невыясненным. Уходя, он дал мне большой желтый конверт, тщательно запечатанный - "сохраните". Что в нем? Документы или младенческая душа? Куда он ушел - укладывать скромные пожитки в потрепанный чемодан или же глушить печаль коньяком среди окаянного реквиема десяти негров?
В смущении подошел я к окошку. Я призывал зиму, снег, холодильник честности и успокоительный абрис замерзающего на посту тулупа. Но улица обдала меня влажным жаром политого асфальта и заплаканных щек. Внизу сновали тысячи лунатиков, притягиваемые электрическими иероглифами и расширенными зрачками. Они не шагали, но плыли среди огней, гвоздик и франков. Зеленый шар дежурной аптеки обливал их ядовитыми кислотами и Летой. За стойками бритые бармены взбивали щемящие душу коктейли и яичную неврастению. Толпа ползла медленно, как гусеница. Полицейский комиссариат регистрировал преступления. Льда же нигде не было. Весь лед давно уже проглотили безумцы, изнывающие от ревности или от изжоги. Лед был только в морге, добрый крепкий лед, припасенный заботливыми домоводами. Он ограждал трупы от разложения и во всем городе только трупы выглядели хорошо, приличные, честные трупы.
Это, кажется, шляпа Юра?.. Он плывет. Куда? В бар? В аптеку? В морг?
13
КАК В ФИЛЬМЕ
Я спешу внести необходимую поправку. Как ни была велика моя отчужденность от гусеничных потягиваний всех этих фланеров или бродяг, недомогание, последовавшее за визитом Юра, может быть с известной натяжкой названо запоздалой ревностью. Чувства сказывались прежде всего в физической тошноте. Так Пильняк описывает любовь - прыщавую, наспех и в полной амуниции. Еще мне хотелось сравнить это со студнем, с патокой, с плевательницами. Вполне возможно, что Юр читал при этом законы о разводе, и она восторгалась. Нет, лучше Диди - там, по крайней мере, такса и система знаменитая машина, которая чудодейственно превращает глупо хрюкающих поросят в серебряные колбасы, полные фисташек и фантазии. Я согласен, как сын господина Пике, жить с куклой, искусственно улыбаться, открывать и закрывать глаза. Но почему она пахнет потом? Почему она плачет в темных углах? Почему у нее синеглазая Эдди? Дешевые "номера", где не успевают между двумя постояльцами перестелить белье - вот ее сердце. Может быть, Юр в темноте сошел за Муссолини?
Я понимал теперь Луиджи: восторженность пухленькой немки действительно обремени-тельна. Здесь необходима строгая диета - муж и поваренная книга. Не то от сердцебиения рвутся все петли лифчика, а экспрессионистические авторы начинают всерьез описывать духовное вознесение взбитых сливок и самого гуся с капустой.
Убийца многих сотен баранов, я хотел теперь расправиться с любовью. Я подталкивал ее. Я кричал "э-э!". Любовь, однако, упиралась. Хитрая, она и не думала декламировать, она не ссылалась на Данте и не требовала кадильниц, - нет, ее простая житейская защита была достойна мелкого дельца в нарсуде. Чем она хуже других? Не следует пугаться заглавий. Любовь - так любовь. Занимаются же другие любительским радиотелефоном или коллекционированием марок. Я сам увлекался щелканьем кодака и квадратами кроссвордов. Жизнь проходит на крутых склонах - здесь любая зацепка, кустик или пола пиджака, и та может спасти от случайного самоубийства. Как желудок, сердце натощак ноет, оно требует заполнения. На иронические улыбки исправный филателист может ответить: "Знаете ли вы деления циферблата и меру человеческой выносливости?". О, тишина комнаты ночью, ритм походки веснущатого клерка, кукование безгнездного сердца, оскал скуки - чем оградиться от вас? Давайте же клеить марки! Давайте собирать идиотические ракушки! Давайте любить, любить медленно и блюдя все церемонии, плача, ревнуя, строча стихи, любить как Данте или как Луиджи!
Так была оправдана эта старая хипесница. Сойдя со скамьи подсудимых, она сразу стала командовать. Я влюблен в Паули? Очень хорошо. Теперь остается только побриться. Если тупое лезвие сдерет кожу, рубиновые капли напомнят о силе чувств. Побрился? Ритуальные вздохи и бульвар Гарибальди.
Паули не показала мне Эдди. Зато я увидел ее глаза, жалкие и назойливые, как растравленные язвы профессионального нищего. Здесь не было пристойных зевков первого акта. Она меня не спросила, как я поживаю, даже не предложила мне присесть. Я пришел от печали и от безделия, пришел убить вечер, чтобы он не убил меня огнями и одиночеством, пришел поволочиться, повздыхать, может быть, задушевно поговорить о детстве, может быть, и подхалтурить, как Юр. Я попал на пожар. Моя влюбленность и мои ноги были сразу учтены как подмога!
- Приведите его!
Конечно, обладай я службой, твердыми убеждениями, настоящей любовью, легко было бы уклониться. Почему я должен заниматься сводничеством? Ищите сами, сударыня. Существуют телефоны и пневматическая почта. Я не проволока. У меня как никак сердце, в котором живет собственная любовь. Я ревную. Я даже возмущен. И так далее. Словом, предлогов для отвода было множество, но я ими не воспользовался. Я был слишком пуст и грустен, чтобы сопротивляться. Я подчинился Паули, шептавшей "приведите", как я подчинился Луиджи, кричавшему "нажми". Это была магнетическая сила зрачков, широких и бессмысленных, зрачков одичавшей кошки, еще влияние температуры, автобусов, тумана, дней, бед.