Впрочем, я – в порядке, книги же и бумаги вывезли на всякий случай.
Вот, Вася, мой милый бесценный друг, что пишу я тебе вместо стихов и оповещений о том, как парит и бедствует душа.
Вошли Женька и Светка[407] [кстати, Женя говорит, что, когда мы (Боря, я, Климонтович и Пригов) поехали в машине, за нами зачернело]. Ладно, Васька.
Про Кита: когда я получила твое последнее письмо (от 5 ноября), я поняла, что ты еще не знаешь, что я дважды видела Алешу с удовольствием и любовью.
(Вошел Пригов, сказал, что был еще один обыск, у человека, который не хочет быть упомянут, – у Кривомазова[408]. И в Ленинграде нечто в этом роде.)
Да, про Кита. Я говорила с ним по телефону. Он затем сам позвонил и собирался зайти, но пока не зашел. Я думаю, что ему, ребенку и мужчине, – не совсем ловко со мной и с нами. Я всегда очень прошу его располагать моей дружбой, как бы родством.
Дважды заходила Тоня[409]. Я приветила ее – как могла, от тебя и от себя.
Вася, с безмерной любовью и новым волнением читала я «Ожог», теперь его тоже свезли в укрытие.
Я радовалась победе твоей жизни и чудного таланта и победе убиенных над убийцами. Вообще – храни тебя Бог и нас в тебе.
В эти грустные, но напряженные даже до бодрости дни я радовалась чистому дружеству – нас, немногих, и как далеки, чужды мне остальные.
Васенька, пришел Пик.
Целую тебя со всем обожанием.
Маята, милая, целую, не расстаюсь с вами душой.
Но не печальтесь и не пугайтесь там чрезмерно!
Ваша Белла.
Родные Майя и Вася!
Вдруг подумала: с Рождеством и с Новым годом!
Белла Ахмадулина – Василию и Майе Аксеновым
27 декабря 1981 (?) г.
Милые родные Вася и Майя!
Я провела с вами единственно и совершено счастливый мой день: 25 декабря. Я не видела ни одного человека, лишь птиц в окне и собак. Я медленно ходила, смотрела, улыбалась, елка громко оттаивала, я повесила на нее вашу иконку, крестик, вернувшийся ко мне от Лени Пастернака, Библию читала. Я не знаю, где про Рождество, и читала псалмы Давида, особенно 1-й, любимый. Все: яркая толчея птиц за окном (четыре сойки, два дятла, поползни и синицы), моя радость, трезвость, тишина – все это было вам, к вам, и ваш ответ был явствен.
Однако икона, и крестик, и Библия не упасли меня от антихристов, вещающих по ТВ о Польше, об Америке – негодуя, я даже усмехнулась, ведь и я думала о вас – в Америке.
Я не писала вам, а всей душой – вплотную соотносилась. А вчера (26) пошла позвонить (в тщетной надежде) Алеше, Кира[410] была так строга и мрачна, что я пообещала не звонить боле. Вася, только не говори ей, не усугубляй.
Вышла от Лиды[411] (где звонила), увидела Дмитрия Александровича Пригова, Н. Ю. Климонтовича и В. Лёна (соблюдение отчеств – правило Пригова). Вновь оповестили о допросах по делу Козловского. Их просьба к тебе – о Козловском, у него что-то еще должно выйти, пусть, но с оповещением, что сидит (статья 190–1, изготовление, хранение, распространение клеветы). Все эти сведения, от меня, вяло прошли: да и то сказать, Сахаров[412], теперь Польша[413].
Все остальное, убогое, мы делаем здесь.
Кублановского не посадили, хотя твердо обещали. На всякий случай – экземпляр его письма к Апдайку, но это – в случае ареста, пока не надо.
Васенька, Маята, я пишу, пока Пик и Бигги и Хайдук[414] и дети пьют чай. Я тороплюсь отдать все письма к тебе, Вася.
Насчет ваших портретов – придумаем.
Я же – ничего, пишу новую штучку, как всегда – посвященную тебе.
Торопят, целую. Ваша, и лишь ваша, Белла.
Поздравляем с Собакой[415].
Продолжение письма Белла Ахмадулина – Василию и Майе Аксеновым
Васька! Майка!
Сегодня – разбор выставки (она хорошая была, Женька тебе пишет). Носят картины домой. Пишу наспех, потому что иду на прием – к тебе же, Вася[416], и тороплюсь.
Первое: Кит – очень хороший, и у него нет никаких плохих новостей, обещает закончить институт хорошо, просто ему в институте, безотносительно к фамилии, – невыносимо.
Мне тоже – невыносимо. Статейку[417] в руки не брала, но содержание – знаю, и название знаю.
Стихи валялись в этой газетке – стала забирать, говорят: «Пожалуйста, но никто ваших стихов печатать не собирался».
Какие-то стихи напечатаны в «Литературной Грузии» – мои, мои к Володе Высоцкому и Высоцкой. Пошлю, как получу.
Васенька, родной. Еще не написали тебе про «Остров Крым» – как хорош. Рассказ «Право на остров» – обожаем.
Странно, что при статейке, умирая впрямую от оповещения о ней, – жалела не себя.
Милые, спасибо вам за все, и за подарки. Я все передала сразу же.
Выставка заняла все время – быть, любить хороших, встречать, провожать.
Моя жизнь, сердце – не как символ, а как нечто, подлежащее боли, – ваше.
Напишу все подробно – через несколько дней. И отправлю – подробней. Сегодня – знаю, что неудобно.
Целую, целую. Ваша Белла
Продолжение письма Борис Мессерер – Василию Аксенову
Вася, дорогой, вот, кажется, настал момент и для меня сесть и написать тебе несколько слов. Я думаю, что ты понимаешь, как трудно нам что-то сформулировать о нашей жизни, столь знакомой тебе, без какого-либо повода взглянуть на нее по-новому. Хотя сейчас, может статься, и есть такой повод: я имею в виду свою выставку, которая учинила все-таки некоторую встряску в нашем устоявшемся болоте.
Я посылаю тебе каталог и пару фотографий, чтобы ты мог иметь некоторое представление о ней.
Себе я могу сделать некоторый комплимент в смысле несуетности в деле организации и подготовки этой выставки. Она находилась в плане вот уже в течение пяти лет и каждый раз откладывалась на следующий год по соответствующей причине, как то: наш журнал[418] или очередное высказывание «нашей» женщины. И вот, наконец, где-то в мае месяце мне позвонили из дирекции выставки и сообщили, что она состоится в этом году. Первым движением души было пойти и отказаться от нее, как по причине нежелания сотрудничать с ними в любой форме, так и по ощущению неготовности выставляться; в данном случае я имею в виду некоторое «творческое комплексование», сопутствующее такому крупному испытанию для художника, каковым таковая выставка является. Но по некотором размышлении я «передумал» эту ситуацию и склонился в сторону положительных эмоций, дал согласие и стал тщательно к ней готовиться. В первую очередь я отказался от всех прочих заказов и полностью сосредоточился на дорисовывании всех ранее начатых вещей. Во-вторых, мы решили никуда в этом году не ездить отдыхать, в смысле Крыма или Кавказа, и несколько разделиться, то есть Белле посуществовать отдельно в Тарусе, а мне в Москве, чтобы я мог быть полностью свободным для своих дел. В результате всего вышесказанного мои действия обрели чрезвычайную целенаправленность и быстро стали приносить необходимые результаты. Любопытная ситуация возникла перед самым открытием, я имею в виду историю с плакатом. Дело в том, что для плаката я выбрал ту самую фотографию с тремя граммофонами, что и была опубликована в нашем журнальчике. Какой-то момент я надеялся, что никто не обратит на нее внимания, так как дело прошлое, да и выходило, что на той инстанции, где ее должны были утверждать, вроде бы не обладали начальнички такими глобальными познаниями в изобразительном искусстве, чтобы эти граммофоны сличить и заметить, а уж после выхода вроде и не должны были цепляться, раз дело сделано. А с точки зрения творческой я не видел равной замены «этим трем», которые к тому же стали чем-то вроде марки издательства или фирмы моей или нашей! Но судьба, естественно, рассудила по-своему. За неделю до открытия власть пронюхала о случившемся, и поднялся грандиозный скандал: дескать, Москву хотят заклеить метропольскими граммофонами. Я думал, что карточный домик моей выставки, с таким трудом возведенный нашими усилиями, завалится в тот же миг. Каким-то чудом в последний момент, когда я был вызван к высшему художественному начальству для объяснений, мне удалось переубедить его в том, что, дескать, следует исправить положение, не вкладывая в него столько глубинного смысла, так как тогда действительно эта история приобретет зловещий характер и потребует далеко идущих выводов. Самое же смешное оказалось в том, что когда начальство выразило согласие с моим предложением и начался коллективный поиск выхода из положения, то высокая комиссия из трех представленных мной на выбор литографий, долженствующих послужить заменой злополучной метропольской, выбрало ту, где были изображены также граммофоны, только на этот раз в количестве двух. В итоге вся эта история стала напоминать знаменитую байку – анекдот о Николае II и человеке по фамилии Семижопкин. Оный господин вышел с ходатайством на высочайшее имя с просьбой облагородить звучание его фамилии, на что Всероссийский Самодержец будто бы ответил: «Много ему семи, ну пусть тогда будет пяти!» В результате этой заварухи мне не успели напечатать каталог к открытию выставки и сделали это на две недели позже. А новый плакат по великому блату выпустили в день открытия выставки, и в развеску он пошел через пару дней. Сама выставка была разрешена после посещения трех комиссий из МК, Московского управления культуры и секретариата Союза художников. После всех замечаний и придирок ото всех соответствующих инстанций она и открылась при огромном стечении интеллигентов двадцать четвертого сентября сего года. На открытии были все наши друзья-знакомые, в том числе Семен Израилевич и Инна, Володя Кормер и Женя Рейн, Фазиль Искандер[419] и Андрей Битов, Женя Козловский и Коля Климонтович, Дм. Алекс. Пригов и Евг. Бор. Пастернак и десятки и сотни других и прекрасных людей. Через два часа после открытия (выставка состоялась в помещении Московского Союза художников на ул. Вавилова, 65 – напротив Черемушкинского рынка) вся многочисленная братия друзей и знакомых в количестве двухсот (!) человек перекочевала в помещение ресторана Всероссийского театрального общества, который был снят мной целиком! (И все это совершенно в долг, как ты понимаешь!) Гигантское гуляние длилось с семи часов вечера до часу ночи и, по отзывам участников, удалось на славу. Должен сказать, что в числе гостей действительно были лучшие люди из оставшихся еще в России: кроме тех, кого я перечислил в начале, могу вспомнить Булата Окуджаву с Олей, Сашу Володина[420], Зяму Гердта, всех режиссеров московских театров, а также огромную группу художничков во главе с Мишей Шварцманом[421], не говоря уже о целом созвездии московских красавиц, украсивших собой этот «праздник».
Василий, не осуждай меня за то, что я так подробно пишу об этом, но ты должен понять, что для меня это было целое событие, хотя, как ты знаешь, нам не привыкать к огромным сборищам. Выставка просуществовала месяц и три дня и посещалась очень большим количеством людей. В заключение могу отметить, что в конце мы устроили закрытие с чтением стихов и шампанским для всех (!) присутствующих, что и можешь разглядеть на прикладываемых фотографиях. Я думаю, что подобное мероприятие (я имею в виду выставку) дает ощущение – для всех нас, оставшихся москвичей, – длящейся жизни. Это столь важно для нас потому, что общий мрак достиг сейчас своего апогея, и люди невероятно ценят всякий знак какой-то другой – длящейся жизни, чего-то более светлого, чем то, что они видят вокруг себя. Нам об этом говорили буквально все, в том числе и Жора Владимов и наш Пик Литтел, который привел-таки своего Посла и успел-таки это сделать до закрытия выставки! Буквально все дни работы выставки нас с Беллой на ней окружали все наши перечисленные друзья, которые приезжали туда каждый день, как на работу, и проводили его там в питье пива и дружеском трепе. Вася, пусть это письмо, которое я кончаю в момент приезда наших друзей на дачу, останется таким локальным «документом» о выставке, а уж в следующий раз я поподробнее напишу тебе о всей нашей прочей жизни.
Огромное спасибо тебе и Майе за память и присылку всех ваших прекрасных сувениров – это нас очень поддерживает и практически и, конечно, духовно.
Майю я обнимаю крепко, всегда помню, люблю и шлю все возможные приветы.
Сейчас, когда я перечитал письмо, мне показалось, что его надо было переделать и описать прочие события нашей жизни, но боюсь, что если сейчас его не отправить, то опять я не соберусь сделать это еще полгода.
Вася, дорогой, всегда, всегда тебя помним, любим и внутренне всегда с тобой переговариваемся – ты это так всегда и знай.
Еще раз обнимаю и целую тебя и Майю.
Твой Борис.
P. S. Да, забыл сказать, что Саша[422] мой пришел из армии, отбыв там ровно два года.
Василий Аксенов – Белле Ахмадулиной, Борису Мессереру
(на почтовой открытке с изображением кресла ХVII в.)
Декабрь (?) 1981 г.
Кажется, это кресло подойдет к мастерской. Восхищен граммофонами на афишном стенде. Недавно Гаррисон делился впечатлениями о том, как вкусно у вас там жрали. Очень надеюсь вас увидеть в будущем году. Да здравствует водка «Выборова»! Сегодня впервые за год увидели снег. Ничего особенного. Поздравляю с Рождеством Христовым и Новым годом. Хорошо бы все-таки увидеть хоть что-то, по-настоящему увлекательное.
Почитатели ваших талантов
M & V
Белла Ахмадулина – Василию и Майе Аксеновым
6 января 1982 (?) г.
(из стишков Б. А.)Дорогие Вася и Майя!
Пишу вам в ночь под Рождество: при луне (специально вышла на террасу, чтобы описать вам ее пушкинское выражение, и убедилась в ее гоголевском отсутствии) и при отрадных огнях двух елок, в доме и на дворе.
Ну, и при известных вам Вове-Васе и Сильвере[423]. Рядом бодрствует и шелестит неизвестный вам и давно, но мало знакомый мне Некто (дети[424] говорят, что это хомяк редкой породы; и действительно, независим и куслив на редкость).
Сами же дети не пришли еще с гулянья, хоть праздничной ночи уже два часа. Весь вечер перед этим они, с другими девочками, гадали разными способами и тщетно поджидали прохожих, чтобы спросить об имени. Гаданье их наводило меня на грустные мысли. Боря испросил себе краткой отлучки для работы и отдыха, у него от нас и впрямь в уме рябит, но его доброта и опека пристальны и неизменны. 5-ого он один ездил поздравлять Женю Попова с днем рождения, мне недостало прыти, да и детей и насморка было в избытке.
1-ого все у нас собирались, я вам писала, сегодня, на Рождество, должны быть Жора Владимов с Натальей (его дружба ко мне, которой я всегда дорожила, в последнее время особенно стала для меня утешительна), Тростников[425], очень преуспевший в изготовлении самогона и навостривший Попова, Рейн, милые Пик и Бигги. Всем им я душевно рада, да и эти солнце-морозные дни я провела в ровности, в спасительном упадке ума и нервов, в радостной близости к детям. Даже почти не курила, хоть московские помойки все еще украшены коробками и картонками из-под Winston’а и всего, что в этом роде. Легкомысленные московские оборванцы вполне утешают себя прельстительным куревом в отсутствие масла и всего, что в этом роде. Закурила, и редкостный близ сидящий хомяк, кажется, недоволен. Вот, его хозяева вернулись. Они с совершенно новым выражением грусти вслушиваются в наши постоянные разговоры о вас и тосты за вас. «Над непосильным подвигом разгадки трудился лоб, а разгадать не мог»[426]. Мысль о них меня всегда снедает и изнуряет.
Да, дети, елки, гости, переделкинская обжитость, но самовластный организм знает, что ему пора в Тарусу. Именно те места и зимой, с их пространной сиростью, с бедностью и строгостью существования, притягательны для меня и спасительны для моего писанья. «Я этих мест не видела давно, душа во сне глядит в чужие краи, на тех, моих, кого люблю, кого у этих мест и у меня украли… и ваши слезы видели в ночи меня в Тарусе, что одно и то же, нашли меня и долго прочь не шли. Чем сон нежней, тем пробужденье строже. Так вот на что я променяла вас, друзья души, обобранной разбоем. К вам солнце шло. Мой день вчерашний гас. Вы – за Окой, вон там, за темным бором…»[427].
Вскоре же и съеду. Те стихи, заведомо Васины, о которых я уж писала и которых не написала (набело), начинаются так:
Все написанное и не написанное так и велит мне туда ехать, словно оно там сидит, по мне скучает, совершенно готовое и стройное.
Много всего я там написала, но ощущение какого-то требовательного недо останавливает меня в посылке вам, как и во всякой торопливости.
Но вот одно:
Ночь упаданья яблок
Ощущение чего-то важного и необходимого предстоящего совершенно отвлекает меня от интереса к бывшему, могущему составить книгу – в этом случае, в «Совписе» ли, в «Ардисе» ли – мне художественно все равно.
Права ли я в моем предчувствии – Таруса мне ответит, а ты, Вася, решишь.
Снова думаю, как мучительная видимость вашего отсутствия лишила меня не вас, а многих прочих, видимо присутствующих.
Вот и минувший, ушедший к вам день был так ваш и с вами, что до ночи трепетала я чужака и пришельца. Этот воображаемый развязный гость, посягающий на замкнутость нашего круга, и сам понял свою неуместность и не дерзнул втесниться (и щели не было), так что теперь, под утро, с благодарностью вижу его проницательность и деликатность.
Правда, пока цветущий день еще за ставнями блистал, явились рабочие (из воспетых мной в стихотворении про «Гараж с кабинетом») за помойкой, снесли ворота до совершенной отверстости входа, до сих пор зияющей с опасным гостеприимством, раздолбали ящик с нечистотами, банками из-под пива (спасибо!) и щегольскими остатками Winston-ских упаковок и пообещали привезти новый ящик, железный. Спросонок и от врожденного подобострастия, я им сразу же выдала гонорар.
Зато больше никто не вторгался в мой и ваш день.