Супруги Орловы - Максим Горький 5 стр.


- Понимаешь... на сто ножей бросился бы я... но чтобы с пользой! Чтоб от этого облегчение вышло жизни. Потому - вижу я людей: доктор Ващенко, студент Хохряков - работают они, даже удивление! Им бы давно надо умереть с устатка... Из-за денег, думаешь? Из-за денег так работать нельзя! У доктора - слава те господи! - есть таки кое-что и ещё немножко... А старик захворал прошлый раз, так Ващенко за него четверо суток отбарабанил, даже домой не съездил за всё время... Деньги тут ни при чём; тут жалость - причина. Жалко им людей - и не жалеют себя... Ради кого, спроси? Ради всякого... Ради Мишки Усова... Мишке место в каторге, потому - всякий знает, что Мишка вор, а может, хуже... Мишку лечат... Рады, когда он с койки встал, смеются... Вот и я хочу эту самую радость испытать... и чтобы было много её задохнуться бы мне в ней! Потому что смотреть ни них, как они смеются от своей радости, - заноза мне. Взною весь и загорюсь. Эх ты... чорт!

Орлов глубоко задумался.

Матрёна молчала, но сердце у неё билось тревожно - её пугало возбуждение мужа, в словах его она ясно чувствовала великую страсть его желания, непонятного ей, потому что она и не пыталась понять его. Ей был дорог и нужен муж, а не герой.

Подошли к краю оврага и сели рядом друг с другом. Снизу на них смотрели кудрявые вершины молоденьких берёзок, на дне оврага лежала синеватая мгла, оттуда несло сыростью, гниющими листьями, хвоей. Порой тихо проносился ветер, ветки берёз колыхались, колыхались и маленькие ели, весь овраг наполнялся трепетным, боязливым шопотом, казалось, кто-то, нежно любимый и оберегаемый деревьями, заснул в овраге под их сенью и они чуть-чуть перешёптываются, боясь разбудить его. В городе вспыхивали огни, выделяясь на тёмном фоне садов, как цветы. Орловы сидели молча, - он задумчиво барабанил пальцами по своему колену, она поглядывала на него, тихонько вздыхая.

И вдруг, охватив его шею руками, положила на грудь ему голову, шопотом говоря:

- Голубчик ты мой, Гриша! Милый ты мой! Какой ты опять хороший ко мне стал, удалой ты мой! Ведь будто тогда... после свадьбы... живём мы с тобой... ни слова обидного ты мне не скажешь, разговоры всё со мной говоришь, душу открываешь... не зыкаешь на меня.

- А ты соскучилась об этом? Я ин поколочу, если хочешь, - ласково пошутил Григорий, ощущая в душе прилив нежности и жалости к жене.

Он стал рукой тихо гладить ей голову, и ему нравилась эта ласка, такая отеческая - ласка ребёнку. Матрёна в самом деле похожа была на ребёнка: она взобралась к нему на колени и сжалась у него на груди в маленький, мягкий и тёплый комок.

- Милый мой! - шептала она.

Он глубоко вздохнул, и на язык ему сами собою потекли новые для него и жены его слова.

- Эх ты, кошечка! Видишь, как-никак, а нет друга ближе мужа. А ты всё в сторону норовишь... Ведь ежели я иной раз обижал тебя - от тоски это! Жили в яме... Свету не видели, людей не знали. Выбрался из ямы и прозрел, а до этого слепой был. Понимаю теперь, что жена, как-никак, первый в жизни друг. Потому люди - змеи, ежели правду сказать... Всё язву желают другому нанести... К примеру - Пронин, Васюков... Э, ну их к... Молчок, Мотря! Выправимся, не робей... Выйдем в люди и заживём с понятием... Ну? Чего ты, дурёха ты моя?

Она плакала сладкими слезами счастья и на вопрос его ответила поцелуями.

- Единственная ты моя! - шептал он и тоже целовал её.

Оба они стирали поцелуями слёзы друг друга и оба чувствовали их солоноватый вкус. И долго ещё говорил Орлов новыми для него словами.

Уже совсем стемнело. Небо, пышно расцвеченное бесчисленными роями звёзд, смотрело на землю с торжественной грустью, в поле было тихо, точно в небе.

У них вошло в привычку пить чай вместе. На другое утро, после разговора в поле, Орлов явился в комнату жены чем-то сконфуженный и хмурый. Фелицата захворала, Матрёна была одна в комнате и встретила мужа с сияющим лицом, но тотчас же потемнела и тревожно спросила у него:

- Что ты такой? Нездоровится?

- Нет, ничего, - сухо ответил он, садясь на стул.

- А что же? - добивалась Матрёна.

- Не спалось. Всё думал. Раскудахтались мы с тобой вчера, смякли... мне теперь стыдно себя... Ни к чему всё это. Ваша сестра, в таких разах, норовит человека в руки взять... н-да... Только ты про это не мечтай - не удастся... Меня ты не обойдёшь, я тебе не поддамся. Так и знай!

Он сказал всё это очень внушительно, но на жену не смотрел. Матрёна всё время не отводила глаз от его лица, и губы её странно искривились.

- Что же, ты каешься в том, что вчера таким мне близким был? - тихо спросила она. - Каешься, что целовал да ласкал меня? Это, что ли? Обидно мне это слышать... очень горько, рвёшь ты мне сердце такими речами. Что тебе надо? Скучно тебе со мной, - не люба я тебе, или что?

Она смотрела на него подозрительно, и в тоне её звучали и горечь и вызов мужу.

- Н-нет, - смущённо сказал Григорий, - я вообще... Жили мы с тобой... знаешь сама, что за жизнь! Вспоминать тошно. А вот теперь поднялись... и боязно чего-то. Всё так скоро переменилось... И я сам себе как чужой, и ты другая будто бы. Это что такое? И что за этим будет?

- Что бог даст, Гриша! - серьёзно сказала Матрёна. - Ты только не кайся в том, что хорош вчера был.

- Ладно, брось... - всё так же смущённо остановил её Григорий. - Я, видишь ли, думаю, что всё-таки ничего не выйдет у нас. И прежняя жизнь наша не цветиста, и теперешняя мне не по душе. И хоть не пью я, не дерусь с тобой, не ругаюсь...

Матрёна судорожно засмеялась.

- Некогда тебе теперь заниматься-то всем этим.

- Напиться я всегда бы нашёл время, - улыбнулся Орлов. - Не тянет, вот диво! А потом мне вообще как-то... не то совестно чего-то, не то боязно... - Он тряхнул головой и задумался.

- Господь тебя знает, что с тобой, - тяжело вздохнув, сказала Матрёна. - Житьё хорошее, хоть работы и много; доктора тебя любят, сам ты в аккурате себя держишь, - уж я не знаю что? Беспокойный ты очень.

- Это верно, беспокойный... Вот я думал ночью: "Пётр Иванович говорит: все люди равны друг другу, а я разве не человек, как все? Но, однако, доктор Ващенко получше меня, и Пётр Иванович получше, и многие другие... Значит, они мне не ровня и я им не ровня, я это чувствую. Они вылечили Мишку Усова и рады... А я этого не понимаю. И вообще чему радоваться, коли человек: выздоровел? Жизнь у него хуже холерной судороги, ежели говорить по правде. Они понимают это, а - рады... И я тоже хотел бы порадоваться, как они, а не могу... Потому что - чему же радоваться, опять-таки?"

- А они жалеют людей, - возразила Матрёна. - У нас тоже... начнёт поправляться больная, так, господи, что делается! А которая бедная идёт на выписку, так ей и советов, и денег, и лекарств надают... Даже слеза меня прошибает... добрые люди!

- Вот ты говоришь - слеза... А меня удивление берёт... Больше ничего. - Орлов повёл плечами и потёр себе голову, недоумевающе поглядев на жену.

У неё откуда-то явилось красноречие, и она с усердием начала доказывать мужу, что люди достойны жалости. Наклонясь к нему, глядя в лицо его ласкающими глазами, она долго говорила ему про людей и тяжесть жизни, а он смотрел на неё и думал:

"Ишь как говорит! Откуда у неё слова?"

- Ведь и сам ты жалостливый - говоришь, удушил бы холеру, ежели бы сила. А - для чего? Тебе от того, что она явилась, даже лучше жить стало.

Орлов вдруг расхохотался.

- А ведь верно! И впрямь лучше! Ах ты, дуй её горой! Люди мрут, а мне от этого жить лучше, а?.. Вот так жизнь! Тьфу!

Он встал и, смеясь, ушёл на дежурство. Когда он шёл по коридору, у него вдруг явилось сожаление о том, что, кроме него, никто не слышал речей Матрёны. "Ловко говорила! Баба, баба, а тоже понимает кое-что". И, охваченный приятным чувством, он вошёл в своё отделение навстречу хрипам и стонам больных.

Матрёна, в свою очередь, всячески старалась расширить своё возрастающее значение в жизни мужа. Трудовая, бойкая жизнь сильно приподняла её самооценку.

Она не думала, не рассуждала, но, вспоминая свою прежнюю жизнь в подвале, в тесном кругу забот о муже и хозяйстве, невольно сравнивала прошлое с настоящим, и мрачные картины подвального существования постепенно отходили всё далее и далее от неё. Барачное начальство полюбило её за сметливость и уменье работать, все относились к ней ласково, в ней видели человека, это было ново для неё, оживляло её...

Однажды, во время ночного дежурства, толстая докторша начала расспрашивать её об её жизни, и Матрёна, охотно и открыто рассказывая ей про свою жизнь, вдруг замолчала, улыбаясь.

- Ты что смеёшься? - спросила докторша.

- Да так... очень уж плохо жила я... и ведь, поверите ли, милая моя барыня, - не понимала я этого, вот до сего часу не понимала, как плохо.

После этого смотра прошлому в душе Орловой родилось странное чувство к мужу, - она всё так же любила его, как и раньше, - слепой любовью самки, но ей стало казаться, как будто Григорий - должник её. Порой она, говоря с ним, принимала тон покровительственный, ибо он часто возбуждал в ней жалость своими беспокойными речами. Но всё-таки иногда её охватывало сомнение в возможности тихой и мирной жизни с мужем, хотя она верила, что Григорий остепенится и погаснет в нём его тоска.

Роковым образом они должны были сблизиться друг с другом, и - оба молодые, трудоспособные, сильные - зажили бы серой жизнью полусытой бедности, кулацкой жизнью, всецело поглощённой погоней за грошом, но от этого конца их спасло то, что Гришка называл своим "беспокойством в сердце" и что не могло помириться с буднями.

Утром хмурого сентябрьского дня на двор барака въехала фура, и Пронин вынул из неё маленького мальчика, перепачканного красками, костлявого, жёлтого, едва дышавшего.

- Опять из дома Петунникова, с Мокрой улицы, - сообщил возница на вопрос, откуда больной.

- Чижик! - огорчённо вскричал Орлов, - ах ты, господи! Сенька! Чиж! Ты меня узнаёшь?

- У...узнал, - с усилием сказал Чижик, лёжа на носилках и медленно заводя глаза под лоб, чтобы видеть Орлова, который шёл у него в головах и склонился над ним.

- Ах ты, - весёлая птица! Как же это ты сбрендил? - спрашивал Орлов. Он был странно встревожен видом этого мальчугана, измученного болезнью. Мальчишку-то за что? - воплотил он в один вопрос свои ощущения, печально качнув головой.

Чижик молчал и пожимался.

- Холодно, - сказал он, когда, положив на койку, стали снимать с него прокрашенные всеми красками лохмотья.

- А вот мы тебя сейчас в горячую воду пустим, - обещал Орлов. - И вылечим.

Чижик потряс головёнкой и зашептал:

- Не вылечишь... Дяденька Григорий... наклонись-ка... ухом. Гармонику-то я стащил... Она - в дровянике... Третьего дня в первый раз тронул после того, как украл. А-ах какая! Спрятал её, а тут и брюхо заболело... Вот... Значит, за грех это... Она под лестницей на стенке висит... дровами я её заложил... Вот... Ты, дяденька Григорий, отдай её... У гармониста сестра есть... Спрашивала... От-да-ай!.. - Он застонал и начал корчиться в судорогах.

С ним сделали всё, что могли, но истощённое, худое тельце некрепко держало в себе жизнь, и вечером Орлов нёс его на носилках в мертвецкую. Нёс и чувствовал себя так, точно его обидели.

В мертвецкой Орлов попробовал расправить тело Чижика, это ему не удалось. Орлов ушёл убитый, хмурый, унося с собой образ изувеченного страшною болезнью весёлого мальчика.

Его охватило расслабляющее сознание своего бессилия перед смертью. Сколько он хлопотал около Чижика, как ревностно трудились над ним доктора умер мальчик! Обидно... Вот и его, Орлова, схватит однажды, скрючит, и кончено. Ему стало страшно, его охватило одиночество. Поговорить бы с умным человеком насчёт всего этого! Он не раз пробовал завести разговор с кем-либо из студентов, но никто не имел времени для философии. Приходилось идти к жене и говорить с ней. Он пошёл, хмурый и печальный.

Она мылась в углу комнаты, но самовар уже стоял на столе, наполняя воздух паром и шипением.

Григорий молча сел, глядя на голые, круглые плечи жены. Самовар бурлил, плескалась вода, Матрёна фыркала, по коридору взад и вперёд быстро бегали служители, Орлов по походке старался определить, кто идёт.

Вдруг ему представилось, что плечи Матрёны так же холодны и покрыты таким же липким потом, как у Чижика, когда тот корчился в судорогах на больничной койке. Он вздрогнул и глухо сказал:

- Умер Сенька-то...

- Умер?! Царство небесное новопреставленному отроку Семёну! молитвенно сказала Матрёна и вслед за тем начала свирепо плеваться - мыло попало в рот.

- Жалко мне его, - вздохнул Григорий.

- Озорник больно был.

- Умер и - шабаш! Не твоё теперь дело, каков он был... А что умер это жалко. Бойкий был. Гармонику... Гм! Ловкий мальчонка... Я иной раз смотрел на него и думал: взять его к себе вроде как в ученика... Сирота... привык бы и стал заместо сына нам... Здоровенная ты, а не родишь... Родила один раз, да и кончено. Эх ты! Были бы у нас пискуны этакие, глядишь, не так скучно жилось бы нам... А то вот живи, работай... А для чего? Для пропитания своего и твоего... А куда мы... куда нам пропитание? Чтобы работать... Колесо бессмысленное выходит... А ежели были бы дети - другой разговорец. Н-да...

Он говорил, низко опустив голову, тоном грусти и недовольства. Матрёна стояла перед ним и слушала, постепенно бледнея.

- Я здоровый, ты здоровая, а детей нет... Почему? Н-да... Думаешь, думаешь этак-то и... запьёшь.

- Врёшь! - твёрдо и громко сказала Матрёна. - Врёшь ты! Не смей ты мне этих подлых твоих слов говорить... слышишь? Не смей! Пьёшь ты - так себе, из баловства, потому что сдержать себя не можешь, а бездетство моё ни при чём тут; врёшь!

Григорий был ошеломлён. Он откинулся на спинку стула, взглянул на жену и не узнал её. Никогда раньше он не видал её такою разъярённой, никогда не смотрела она на него такими безжалостно злыми глазами и не говорила с такой силой.

- Ну, ну?! - вызывающе произнёс Григорий, вцепившись руками в сиденье стула. - Ну-ка, говори ещё!

- И скажу! Не сказала бы, но укора твоего такого не могу снести! Не рожу я тебе? И не буду! Не могу уж... Не рожу!.. - рыдание послышалось в её крике.

- Не ори, - предупредил её муж.

- Почему не рожу, а? Ну-ка вспомни, сколько ты меня бил? Сколько пинков в бока мне насыпал?.. Сосчитай-ка! Как ты мучил, истязал меня? Знаешь ли ты, сколько крови из меня лилось после мучительства твоего? По шею рубаха-то в крови бывала! Вот почему не рожу, муж милый! Как же ты можешь упрёки мне делать за это, а? Как же харе твоей не совестно смотреть-то на меня?.. Ведь убивец ты! Понимаешь ли - убивец! Убивал ты, сам убивал деток-то своих! а теперь меня упрекаешь за то, что не рожу... Всё я от тебя сносила, всё я тебе прощала, - этаких слов вовеки не прощу! Умирать буду - вспомню! Неужто ты не понимаешь, что сам виноват, что извёл ты меня? Неужто я не как все женщины - не хочу детей! Многие ночи я, не спамши, господа бога молила сохранить дитя в утробе моей от тебя, убивца... Вижу дитя чужое - горечью захлёбываюсь от зависти да жалости к себе... Мне бы... Царица небесная!.. Сёмку этого... тихонько ласкала... Что я? Господи! Бесплодная...

Она стала задыхаться. Слова прыгали из её рта без смысла и связи.

Лицо у неё было в пятнах, она дрожала и царапала себе шею, - в горле её клокотали рыдания. Крепко держась за стул, Григорий, бледный, подавленный, сидел против неё и широко раскрытыми глазами смотрел на эту, чужую ему женщину. И боялся её - боялся, что она вцепится ему в горло и задушит его. Именно это обещали ему её страшные, горящие злобой глаза. Она была теперь вдвое сильнее его, он это чувствовал и трусил; не мог встать и ударить её, как сделал бы, если бы не понимал, что она переродилась, впитав великую силу откуда-то.

- Душу ты мне задел... Велик твой грех передо мной! Терпела я, молчала... люблю тебя потому что - но не могу я попрёка такого снести!.. Сил уж нет... Богоданный ты мой! будь ты за слова твои трижды проклят...

- Молчать! - рявкнул Гришка, оскалив зубы.

- Вы, скандалисты! Забыли, где вы?

У Григория был туман в глазах. Не видя, кто стоит в двери, выругался скверными словами, оттолкнул человека в сторону и убежал в поле. А Матрёна, постояв среди комнаты с минуту, шатаясь, точно слепая, протянув руки вперёд, подошла к койке и со стоном свалилась на неё.

Темнело, в окна комнаты с неба из сизых, рваных туч заглядывала любопытно золотистая луна. Но вскоре по стёклам окон и стене барака зашуршал мелкий частый дождь - предвестник бесконечных, наводящих тоску дождей осени.

Маятник часов равномерно отбивал секунды, неустанно били в стёкла капли дождя. Один за другим шли часы, и дождь всё шёл, а на койке неподвижно лежала женщина, глядя воспалёнными глазами в потолок; зубы её крепко стиснуты, скулы выдались. Дождь всё шуршал о стены и стёкла; казалось, он настойчиво шепчет что-то утомительно однообразное, хочет убедить кого-то в чём-то, но не имеет достаточно страсти для того, чтобы сделать это быстро, красиво, и надеется достичь своей цели мучительною, бесконечной, бесцветною проповедью, в которой нет искреннего пафоса веры.

Дождь шёл и тогда, когда небо покрылось предрассветной серостью, обещающей ненастный день. Матрёна не могла уснуть. В монотонном шуме дождя она слышала тоскливый и пугавший её вопрос:

"Что теперь будет?"

Ответ вспыхивал пред нею в образе пьяного мужа. Ей было трудно расстаться с мечтой о спокойной, любовной жизни, она сжилась с этой мечтой и гнала прочь угрожающее предчувствие. И в то же время у неё мелькало сознание, что, если запьёт Григорий, она уже не сможет жить с ним. Она видела его другим, сама стала другая, прежняя жизнь возбуждала в ней боязнь и отвращение - чувства новые, ранее неведомые ей. Но она была женщина и стала обвинять себя за размолвку с мужем.

- И как это всё вышло?.. О, господи!.. Точно я с крючка сорвалась...

Рассвело. В поле клубился тяжёлый туман и неба не видно было сквозь его серую мглу.

- Орлова! Дежурить...

Повинуясь зову, брошенному в дверь её комнаты, она поднялась с постели, наскоро умылась и пошла в барак, чувствуя себя бессильной, полубольной. В бараке она вызвала общее недоумение вялостью и угрюмым лицом с погасшими глазами.

Назад Дальше