— Пойдем со мной, дежурный, — говорит Чак и идет в туалет. Там у меня все чисто, я за это спокоен, мы с Витькой всю ночь очки пидорасили, так что там мне ничего не грозит. И вправду, Чак остается доволен осмотром сортира. Мне кажется, он сейчас уйдет, но он неожиданно заворачивает в бытовку. Там на гладильной доске стоит маленький магнитофон-мыльница и лежит оставленная кем-то из разведки игра типа «Тетриса», они очень популярны у нас в полку.
— Что это такое? — орет Чак и его и так вылупленные глаза становятся совсем бешенными.
— Что это такое, дежурный, а? Я тебя спрашиваю, дежурный! — орет он и огромной своей ручищей смахивает магнитофон на пол. «Тетрис» Чак разбивает о мою голову.
Он бушует еще минут двадцать. Магнитофон совсем вывел его из себя.
В конце концов уходит. Я собираю остатки игры. Блин, теперь разведка заставит меня рожать «Тетрис». Никого не волнует, что Чак дубасил меня ею, как поленом, разбилась-то она об мою башку, значит и проблемы мои.
Когда разведка возвращается в казарму после обеда, я говорю им, что приходил Чак.
— Сломал что-нибудь? — спрашивает меня Тимоха.
— Да, Тимох, он сломал магнитофон и игру… — начинаю бормотать я. — Я не знал, что они там лежат, их кто-то оставил ночью, я не видел кто, я…
— Пидарас, — перебивает меня Тимоха. — Вот пидарас. Жалко, Саня его вчера не завалил. Вот пидарас, а.
На удивление Тимоха принимает это спокойно. Слава богу, пронесло, а то я совершенно не представляю, где здесь можно достать такой «Тетрис».
В туалете около окна плачет Зюзик. Он стоит, упершись головой в стену, его руки зажаты между колен, лицо красное.
— Сука, — сдавлено стонет он, — че ж он все по яйцам… Сука, сука, сука…
* * *
Собственно говоря, дедовщины в нашем полку нет. Дедовщина — это набор правил, своеобразный свод законов, нарушение которого карается телесными наказаниями.
Ну вот, например, походка. Походка зависит от срока службы. Только что призвавшиеся «духи» ходить вообще не должны, они должны «летать» или «шуршать как электровеники». Черепа или слоны имеют право на более спокойную походку, но все равно их поступь должна выражать смирение. И лишь задембелевшие ферзи могут ходить особой шаркающей походкой, какая разрешена только старикам — неторопливо, засунув руки в карманы и цепляя каблуками пол. Если бы в учебке я вздумал так пройтись, то немедленно получил бы хороших тумаков. «Придембелел что ли, Длинный?» — сказали бы мне тогда и отмудохали бы по первое число. Если бы я вздумал засунуть руки в карманы, я тоже получил бы в башню — это привилегия старых. «Дух» вообще должен забыть про карманы. Иначе ему в карманы насыплют песку и зашьют. Песок натирает пах и за два дня там образуются гноящиеся язвы.
Получить можно за что угодно. Если «борзый» дух не проявит почтения при разговоре с дедушкой, его изобьют. Если он слишком громко будет разговаривать или пройдет по казарме гремя каблуками, его изобьют. Если он ляжет на койку днем, его изобьют. Если ему из дома пришлют хорошие резиновые тапочки, и он вздумает пойти в них умыться, его изобьют и отберут тапки. А если же дух вздумает загнуть сапоги, или ходить с расстегнутой верхней пуговицей, или его кепка будет сдвинута на затылок или на ухо, а ремень затянут не слишком сильно, его изобьют так, что он забудет свое имя. Он — душара, чмо болотное, и летать ему положено, пока старые не уволятся.
Но при этом старые ревностно охраняют права своих духов. У каждого уважающего себя деда есть свой личный дух — персональный раб — и бить и наказывать его имеет право только этот дед. Если этого духа будет напрягать кто-то другой, тот обязан сообщить об этом своему деду. Возникают терки. «Ты напрягаешь его, значит, ты напрягаешь меня…»
Для духа же, в свою очередь, иметь личного деда тоже очень выгодно. Во-первых, тебя бьет только один человек. Во-вторых, ты всегда можешь пожаловаться ему на притязания со стороны других, и он обязательно восстановит справедливость. Если, например, череп изобьет духа или отберет у него деньги, то этот череп будет избит очень жестоко — грабить молодых могут только дембеля. Только своему деду дух обязан искать деньги, курево и жратву — на всех остальных он может положить болт. Исключение составляют только деды более могущественные, чем твой.
В нашем же полку ничего этого нет. Все это — расстегнутые пуговицы, ремень, походка — детский сад. У нас все по взрослому. Я могу ходить как угодно и в чем угодно, это никого не волнует. У нас бьют совсем по другим причинам. Нашим дедам на все плевать, они уже убивали людей, они уже хоронили своих товарищей и сами по-настоящему не верят, что выживут на этой войне, поэтому им все по хрену. Избиения здесь — норма; все равно все умрут — и те, кто бьет, и те, кого бьют. Так какая тогда разница? Взлетка — вот она, в двух шагах и трупы по-прежнему привозят десятками. Мы все сдохнем.
Здесь все бьют всех. Дембеля, офицеры, прапора. Напиваются по черному и пиздят молодняк. Полковники — майоров, майоры — лейтенантов, те — солдат. Деды — молодых. Никто ни с кем не говорит по человечески, только в зубы. Потому что это проще. Потому что быстрее и доходчивее. Потому, что все равно вы все передохните, суки. Потому что дети дома не кормленные, потому что в офицерской общаге нищета и безнадега, потому что до дембеля еще три месяца, потому что каждый второй контужен. Потому что Родина заставляет убивать людей — своих людей, которые говорят по-русски, а им надо стрелять в голову, чтоб мозги разлетались по стенам, и давить танками, и рвать на части. Потому что эти люди ходят убить тебя. Потому что солдаты твои только вчера приехали из учебки, а сегодня валяются на взлетке кусками обгорелого мяса и мухи откладывают личинки в их открытые глаза, а от роты за сутки осталось меньше трети, и даст Бог, ты тоже там будешь. Потому что все знают только одно — напейся и убивай всех, всех, всех! Потому что солдат — это чмо вонючее, а дух вообще не имеет права жить. Пиздюлями нам делают одолжение. Потому что там, за хребтом, идет война, и они были там и видели страшное и после этого всем уже на все плевать. «Узнаете у меня, что такое война, суки! В грызло каждому, чтоб жизнь малиной не казалось, и благодарите мамку, что она вас на полгода позже родила, а то сдохли бы уже все давно!»
В этом полку все ненавидят всех, ненависть и безумие висят над плацем, словно облако — вонючее тяжелое облако — и это облако пропитывает молодняк страхом, как лимонным соком — мы должны настоятся в этом страхе и ненависти как шашлык, прежде чем нас отправят в мясорубку. Так нам проще будет сдохнуть.
Я стою на тумбочке. Мимо идет Тимоха. Он ударяет меня ногой с разворота в грудь, я отлетаю к стене и сбиваю деревянный щит с расписанием занятий роты. В нем только одна строчка — «рота находится на выполнении правительственного задания».
Они называют эту войну правительственным заданием. В похоронках, наверное, можно было бы так и писать — «отрезали голову по заданию правительства». Щит падает и углом очень больно ударяет меня по спине. Я корчусь. Тимоха идет дальше.
* * *
К столовой, шаркая по камням ногами, подходит рота стройбата. Они живут в отдельных казармах, сами по себе, и приходят в полк только столоваться. Что у них там творится никто точно не знает, но слухи ходят такие, что мурашки по коже. Дедовщина просто махровая. Дембеля забивают молодых лопатами, пиздят их так, что те вешаются. Трупы оттуда увозят с завидной периодичностью. Между тем мы не слышали, чтобы на стройбатовцев было заведено хоть одно уголовное дело.
Стройбат стоит молча, не шевелясь и не переговариваясь. Не слышно даже шарканья ног. Никто не смотрит по сторонам, никто не смотрит под ноги, руки у всех по швам. Старики приучили их, что смирно — это значит смирно. Если хоть кто-то шевельнется, будет избит. Колонна мертвецов. Им на все плевать — на войну, на Чечню, на горы трупов на взлетке — их интересует только одно — ночь, сегодняшняя ночь, когда офицеры уйдут из казармы после вечернего развода и их опять будут пиздить лопатами.
А утром придут офицеры — тупые толстолобые псы — и будут пиздить их за то, что у них на лицах остаются рассечения от лопат.
Они молча стоят перед столовой и кажется, что это стоит ужас — просто ужас пришел сюда пожрать, шаркая голыми сбитыми ногами по камням — и стоит здесь, никого не видя и ничем не интересуясь, и ждет. Просто ждет.
— Вот где жопа-то, — шепчет Тренчик, глядя на стройбатовцев. — Не дай Бог там служить. Уж на что у нас полная задница, но там — просто вешалка.
Тренчик знает о чем говорит. Тимоха как-то послал его к Греку, а он перепутал казармы и забежал к стройбатовцам. Там его хреначили так, что он разбил окно и выпрыгнул со второго этажа.
2
2
У нас наступают выходные. Разведка почти в полном составе уехала в Чечню. В роте остались только Смешной и Малой, но они нас не трогают. Каждое утро они уходят в парк и возятся там с подбитой бэхой; возвращаются только под вечер. Елин приказал им перебрать движок и дал на это две недели. Теперь Смешной с Малым ломают голову, где бы украсть ТНВД — старый разбило осколком. На это у них есть еще восемь дней.
Тимоха свалил в отпуск, на прощанье избив нас с Зюзиком и настучав Осипову локтями по щекам; сейчас Андрюхины щеки напоминают баклажаны — они приятного фиолетового оттенка, слегка набухли и при разговоре трясутся, как желе. Очень смешно.
Когда я говорю ему об этом, он ужасно обижается:
— Тебя бы так отдубасили…
— Успокойся, меня еще и не так дубасили, — отвечаю я.
Три дня мы спим как люди, нас никто не трогает; мы принадлежим сами себе. Просыпаемся от барабанного боя и понимаем — развод. Значит, уже девять утра. Мы сладко потягиваемся в постелях и не торопимся вставать. Старшина придет не раньше чем через полчаса, а значит, у нас есть ещё время. На завтраки мы не ходим, нам не хочется менять сон на еду, к тому же в такую жару голод нас не сильно беспокоит и ужина вполне хватает до обеда, а если не хватает, то мы идет в летную столовую и просим там хлеб.
Когда развод проходит торжественным маршем мимо командира полка, мы лениво поднимаемся и идем умываться. После этого старшина ведет нас в парк, или мы наводим порядок в расположении или просто не хрена не делаем, валяясь на траве.
Счастливое время. Мы принадлежим сами себе, и никто нас не бьет.
Вот и теперь мы лежим в саду у летчиков, курим и жуем спелые сочные абрикосы. Только что был обед, наши животы набиты рисовой кашей с куриными костями, и мы, можно сказать, довольны жизнью. Кроме того, у нас есть еще полтора часа до вечернего развода и на это время мы предоставлены сами себе.
К летчикам мы заворачиваем каждый раз после обеда. Здесь хорошо, казарма окружена густым тенистым садом и нас почти не видно, можно спрятаться так, что никто не найдет. Это мое любимое место. Здесь лучше, чем в самой комфортабельной гостинице мира — там может быть роскошно и все. Здесь же просто хорошо.
На краю сада стоит широченный дуб, земля вокруг него вся покрыта мягким мхом, и днем здесь можно спать как на лучшей пуховой перине. Лето, укрываться не надо, кругом бесплатные абрикосы и шелковица, поют птицы и солнце щекочет щеку сквозь листву. Рай земной.
Сегодня я привел сюда роту — всех четверых — по дороге мы натрясли абрикосов и теперь наслаждаемся жизнью. На полтора часа мы принадлежим сами себе и можем распоряжаться собой как хотим. Мы ощущаем себя почти что полноправными людьми.
Мы обсуждаем Леночку. У неё хриплый прокуренный голос, черные узкие глаза и симпатичная фигурка. Леночке чуть за тридцать. Она весело матерится на солдат, бьет черпаком особо наглых по рукам и раскладывает пищу не жалеючи, превышая солдатские нормы.
Из-за этого обстоятельства Тренчик моментально влюбляется в неё.
Впрочем, он уверяет нас, что жратва здесь не причем. Как не странно, я ему верю — когда пищу раскладывает Леночка, Тренчик даже не смотрит в тарелку. А это что-нибудь да значит. Он не сводит глаз с предмета своего обожания, особенно с её выделяющейся под белым халатом упругой груди. «Леночка, — стонет он за столом, ерзая на скамейке, — ах, Леночка. Как бы я…»
Вот и сейчас он вспоминает разговор моментально переходит на похабщину:
— Нет, вы видели, какая фигурка? Ах, Леночка…
— Как бы ты… — говорит Осипов.
— Да. Как бы я… Ах, Леночка!
Дальше этого мечты Тренчика не распространяются.
Мне Леночка не очень нравится, но она разрешает жрать нам по две порции за раз, и я ей очень благодарен за это.
Вообще-то женщины мало интересуют нас с точки зрения «нравится — не нравится». Какая разница. Однажды в учебке была проверка на венерические заболевания, нас выстроили всех на плацу и приказали снять штаны. Мы стояли голыми, а женщина врач (очень красивая молодая азиатка) ходила между шеренгами и осматривала нас. И каждый, к кому она подходила, должен был показать ей свое добро в развернутом виде.
У нас еще не было ни разу настоящей любви, ни разу ещё никто из нас с замиранием сердца не ждал девушку на свидании с букетом, не целовался в подъезде затаив дыхание, не признавался в любви и не совершал во имя её подвигов и глупостей, а мы уже стояли голые перед красивой взрослой женщиной среди сотен таких же вонючих и грязных солдат и нас осматривали, как скотину. Мы должны были пройти медосмотр, и мы его прошли — максимально быстро и практично, словно коровы в загоне. А что там чувствовал каждый из нас, никого не интересовало. Какая тут может быть любовь, какая к чертям собачьим романтика. Им здесь не место.
— Тренчик, а у тебя была женщина? — спрашивает Осипов.
— Конешно, — обиженно шамкает своими губами Жих. — Наташка. Я с ней учился в школе.
Я Тренчику не очень-то верю, мне кажется он завирает. Хотя ему и вправду приходило несколько писем, но Тренчик никогда не читал их нам вслух.
— А у тебя? — спрашивает Андрюха меня.
— Не знаю, — отвечаю я.
— Как это?
— Это на вечеринке случилось. В ту ночь я был чертовски пьян и совсем ничего не помню. Это можно считать за один раз?
— Можно, — говорит Осипов. Он единственный из нас, кто неоднократно был с женщиной по настоящему, и его авторитет в этих вопросах непоколебим.
— А ты, Зюзик? У тебя было?
— Было, — говорит Зюзик, ковыряя веточкой землю.
Осипов пристально смотрит на него.
— Врешь, — говорит он наконец. — Ни хрена у тебя не было.
— Ну и что? Ну и что, что не было? — говорит Зюзик. — У меня все ещё будет, понял? Чего ты пристал со своими идиотскими вопросами! Я, может, не хочу так, как Тренчик, с какой-то поварихой. У меня будет настоящая любовь, понял?
— А если не успеешь? — спрашивает его Андрюха.
— Пошел ты, — говорит Зюзик и замолкает.
— Ну ладно, я пошутил, чего ты. Все у тебя ещё будет.
— Сплюнь, дурак, — говорю я. Андрюха три раза плюет через левое плечо и стучит по дереву.
Мы закуриваем по новой, некоторое время молчим.
— Блин, скорее бы уж в Чечню… А то што ж это такое — не армия, а сплошное пропижживание, — шамкает своими раздувшимися губами Тренчик.
— А ты что думаешь, в Чечне разведки нету что ли? — возражает ему Осипов.
— Есть. Но бить они нас там не будут.
— Почему?
— Почему у коровы сиськи между ног? — огрызается Тренчик. — У нас же будет оружие. Чего ж тут неясного. Ни одна сволочь не ударит меня, если у меня в руках будет автомат.
— Понятно, — говорю я. — Но у них тоже будет оружие, Тренчик. И в отличие от тебя они умеют им пользоваться.
— Это точно, — говорит Осипов. — Я когда узнал, что нас в Чечню везут, подумал, что хоть стрелять научусь как следует. А нас же здесь ничему не учат, только бьют.
— Как же мы будем воевать, мужики? — спрашивает Зюзик.
Это риторический вопрос и ему никто не собирается отвечать.
Мы не умеем рыть окопы, не умеем укрываться от пулеметного огня и не знаем, как правильно установить растяжку, чтобы она не взорвалась в руках. Нас никто не учит этому. Мы не умеем даже стрелять, все в нашей роте держали оружие в руках только два раза. Если бы мы попали на войну прямо сейчас вот, из-под этого абрикосового дерева, то вряд ли прожили бы даже несколько часов.
— Надо валить отсюда, — говорит Зюзик.
— Да? И как ты собираешься валить? — возражает Осипов. — У тебя есть деньги? Одежда?
— У нас есть магнитолы, их можно продать. На дорогу, пожалуй, хватило бы, — говорю я.
— А паспорт? Никто не продаст тебе билет без паспорта.
— Паспорт можно выслать по почте. Надо только написать родителям.
— А что, правда! — Зюзик увлекся этой идеей. Теперь ему кажется, что он и вправду готов бежать. В последнее время он вообще часто затевает эти разговоры. — А, мужики? Давайте, напишем домой, чтобы нам выслали паспорта и свалим отсюда, а?
Выясняется, что у Тренчика нет паспорта — он сдал его в военкомате. Да и у Осипова тоже.
— Все равно денег на всех не хватит, — говорит Тренчик. — И потом, чего сейчас-то бежать, все равно ж разведки нету. Когда вернутся, тогда и побежим.
— Хоть бы их там поубивало всех, — говорит Андрюха.
— Нет, не всех, — возражаю я. — Виталика можно было бы оставить. Виталика да. А остальных пускай всех убьет к чертям собачьим.
— А что нужно сделать, чтобы попасть в госпиталь? — снова заводит свою шарманку Зюзик.
Он все никак не может расстаться с идеей свалить из полка. Это не так-то просто, хотя полк и не охраняется — вышел из казармы и иди куда хочешь.