Рыжий сивуч - Ткаченко Анатолий Сергеевич 2 стр.


Сивуч поблескивал мокрой головой метрах в ста прямо впереди лодки. Тавазга погреб к нему, а когда сивуч занырнул, всей грудью налег на весло. Остро треснув, весло переломилось.

— И-и-и, — простонал Тавазга, ловя игравшую на воде лопасть. Голая рука почувствовала холод воды, он сунул ее за отворот телогрейки и словно поселил там холод. «И-и-и», — застонало сердце. Берега не видно, волны вдали прыгали крупными беляками, скоро пойдет назад вода, и пропала охота — греби к берегу, спасай себя.

Сивуч был близко, совсем близко, он вертел, кивал головой, будто подзывал к себе Тавазгу. Его надо стрелять, но теперь Тавазга не был уверен, что попадет. Это, пожалуй, и не сивуч совсем, а какой-нибудь кирн водит, обманывает его. Надо задобрить хозяина моря Тол-ызиа, пусть прогонит кирна или обратит его в сивуча.

Тавазга вынул из сумки кусок юколы, бросил в воду, сказал:

— Чух!

Юкола, красно мерцая, ушла в глубину — показалось, что ее кто-то там проглотил. Может, хозяин? Наверно, хозяин. Однако зря хвастался Тавазга перед Мискуном — Мискун шаман, все знают в поселке. Это он послал ему кирна, сделал его похожим на рыжего таухурша. Надо заявить в сельсовет на Мискуна, покончить с пережитками прошлого. Зачем такой человек, который мешает охотиться? Так мы не сделаем жизнь богатой, сознательной. Из-за него пришлось Тавазге хозяина моря задабривать, просить помощи. Неудобно как-то — отсталость все это. Давно не просил Тавазга, с тех нор как бригадиром стал. И хорошо охотился. И после не будет просить — хозяин моря, однако, очень старый, много спит, его не надо беспокоить. Он скоро совсем умрет. Но сейчас пусть поможет, последний раз — Тавазге нельзя не убить рыжего сивуча: Мискун смеяться будет, о своем заклятье рассказывать будет, ему поверят старики, и совсем трудно станет жить в поселке от их древней злости.

Сивуч заныривал, опять показывал свою голову, но далеко не уходил. Потихоньку, одной половиной весла Тавазга начал подгребаться к нему. Сивуч не очень боялся: фыркал, играл, а раз Тавазга увидел в желтых его зубах большую трепещущую навагу. И Тавазга успокоился. «Теперь не уйдешь, хозяин тебя привязал», — сказал он сивучу и погреб сильнее.

Рыжий, показав огромную гладкую спину, взбив пену, ушел под воду. Тавазга неторопливо поднял ружье, взвел курок, стал ждать, примериваясь к волнам, нащупывая их ритм: раз — вниз, два — вверх, три — мертвая точка. Голова сивуча медленно всплыла чуть слева, метрах в сорока. Он мотнул ею, стряхивая воду, и только отыскал черными глазами долбленку, Тавазга выстрелил.

По толчку приклада в плечо, по звуку выстрела, еще по чему-то неосознанному, радостью вспыхнувшему в груди, Тавазга понял: «Попал!» — и уверенно двинулся к месту, где должен всплыть убитый сивуч. Надо успеть загарпунить его — он всплывет на очень короткое время, чтобы проститься с небом.

И не удивился, не раскрыл широко глаза, когда увидел покатую, желто-рыжую спину, неподвижную, омываемую волнами. Туша была тяжелая, едва держалась у поверхности, и сквозь чистую воду было видно, как из опущенной вниз головы стрункой била темная кровь, расплываясь мутным облаком. Пуля попала чуть выше глаза, от удара глаз выкатился, стал огромным и красным, будто с восторгом смотрел на Тавазгу.

— Ты сильный, красивый, — сказал Тавазга таухуршу, вернее, его душе, которая была еще здесь, над водой, сказал, чтобы хорошими словами сопроводить ее к морскому хозяину. — А я сильнее, я самый большой хозяин на Ых-миф[1].

Размотав линь и нацелившись гарпуном, он сильно вонзил его в спину сивуча, поближе к голове. Наконечник ушел глубоко, хрустнул костью. Тавазга подвел тушу к борту, перехлестнул вдвое линь, сделал петлю и накинул на хвост сивучу. В такую же петлю он продел голову зверя. Крепко стянул линь, завязал узлы, плотно притерев тушу к лодке, взялся за весло.

Вода стояла, вода будет стоять полчаса, после понемногу, набирая скорость, как с горы, ринется в море. Надо успеть, надо сильно грести. Лодка едва двигалась, а через минуту легла на борт, будто захромала: сивуч отяжелел, потеряв плавучесть.

Тавазга воткнул шест в перекладину посредине долбленки, прикрепил к нему кусок мешковины — пусть помогает ветер; Тлани-ла — добрый ветер. Отыскал кусок проволоки, связал весло. Лодка встрепенулась, словно хлестнули ее бичом, стали быстрее приближаться и уплывать назад белые, синие, зеленые льдины. Тавазга греб и ни о чем не думал. Сейчас он не мог думать — надо увидеть берег, хотя бы глазами зацепиться за него: берег прибавит силы.

Вода не двигалась, была мертвой и в тихих заводях возле айсбергов накрывалась тонким, хрустким ледком, будто кто-то бросал сверху стеклянные перья. Остановились бродячие льды, смерзалась, твердела шуга, даже юркие головы нерп пеньками торчали из воды: рыба прошла в гирло лагуны и только с отливом покатится назад. В холодной, сияющей тишине работал один Тавазга: паром отлетало его дыхание, всплескивали лопасти весла, дугами опоясывали лодку брызги. Тавазга не думал — еще рано, еще не видно берега. А когда увидел впереди черную, низкую полоску, почувствовал: вода сдвинулась.

Тавазга положил на колени весло, огляделся: может быть, кто охотится поблизости, может быть, кто-нибудь есть на берегу? Но не слышно было выстрелов, не лаяли собаки. И Тавазге показалось, что он спит и все это видит во сне: рыжего сивуча, долбленку, льды. И Мискун вредит ему во сне, стоит только проснуться, и можно будет громко посмеяться над шаманом.

«А сейчас… сейчас, однако, надо вот что…» Тавазга хватает сумку, ищет юколу. В сумке только крошки — рыбные, хлебные, табачные. Он вытряхивает крошки в воду, подумав, бросает туда же сумку и хватается за весло. Гребет, зло стиснув челюсти, закрыв глаза. Когда чувствует, что лодка набирает, все-таки набирает хороший ход, говорит Мискуну:

— Проклятый старик! Тебя судить надо. У нас атомный век, а ты шаманишь!

«Он хочет, чтобы я отвязал и бросил сивуча, выплыл один, приехал домой один. Он хочет морщить свою страшную рожу, смеяться надо мной, из дома в дом победителем ходить. Лучше я умру вместе с сивучем или вылезу вон на ту плоскую льдину, сделаю костер из тряпок и жира зверя, уплыву в море… может, ночной прилив принесет меня обратно. Он не будет смеяться, он будет кусать свой болтливый, бешеный язык, которым разговаривает с кирнами».

В холодном, мерцающем пространстве растеклось, потерялось солнце.

«Конечно, я сплю. Так бывает только во сне: льды, как живые, хотят меня задушить, скрипящая вода, пугают крики чаек, и страшно, будто заблудился. Какой охотник не рассчитает время, какой охотник потащит против воды такого огромного сивуча?..»

Тавазге хотелось проснуться, и он никак не мог, ему было страшно, и он греб и греб, чтобы уйти от страха. Страх то отставал, то набрасывался на него холодом, тяжкими вздохами смыкавшихся позади льдов. Тавазга греб и греб, и лодка медленно вошла в тихий заливчик со следами волока и собачьих лап на припае. Лодка ударилась носом, тряхнула Тавазгу.

Возле нарты прыгали, взлаивали собаки, глухо, отрывисто рявкнул Метар: значит, все правда — он приехал. Он может посидеть, отдохнуть. И он посидел. После перевалился через борт, на четвереньках выполз на припай.

Еще посидел — долго, совсем замерз и чуть не уснул. Встал, покачиваясь, пошел к собачьей упряжке, отвязал, привел к лодке.

Собаки плясали, скулили, вываливали языки, будто им было жарко, и когда Тавазга тихо сказал: «Та-та!» — они одним рывком выволокли на снег рыжего таухурша; затем далеко, к самым тальниковым кустам, протащили долбленку.

Тавазга вернулся к сивучу, медленно прошагал вокруг него, остановился возле головы и совсем пришел в себя. Улыбнулся, вздохнул, вынимая нож.

— Ты сильный, рыжий, я — тоже… — сказал он и вспорол сивучу брюхо от горла до задних ластов. Двумя берегами раздвинулся белый сивучий жир, и снизу, будто красная вода, проступила кровь. Душный, теплый запах протухшей рыбы ударил Тавазге в ноздри, и он взгромоздился на сивуча верхом. Через несколько минут внутренности лежали на снегу, подтекая кровью, а Тавазга вынимал, подрезывая, печенку: осторожно, чтобы не раздавить желчь.

Красную, горячую глыбу печени Тавазга отнес в сторону, положил на чистый снег и отхватил ножом кусок, величиной в две ладони. Собаки взвыли, грызя и царапая лапами снег. Тавазга сжал зубами край куска и у самых губ провел ножом. Стал жевать, хмурясь и причмокивая.

От еды сделалось весело, хотелось смеяться, будто кто-то изнутри щекотал Тавазгу. Он присел на тушу сивуча, закурил. Собаки выли, зверея, разбрызгивая слюну. Тавазга смотрел на них: он любил злить своих собак — злая собака сильнее вдвое. Злобно, ненавистно зарычал вожак Метар. Теперь хватит. Тавазга встал, глянул на потроха — нет, сегодня стыдно кормить такой едой, — вырезал ножом девять больших кусков жира, отнес собакам.

Понатужившись, покряхтев, Тавазга погрузил на нарту сивуча, вложил ему в брюхо печень, перевернул животом вниз — чтобы не очень остыл, пока будет ехать до поселка. Еще раз покурил: пусть собаки наберут силы от жира, — крикнул: «Та-та!», пробежал сбоку нарты шагов десять и прыгнул на холку сивучу.

Далекие горы Набильского хребта покрылись резкими тенями, стали похожи на спине колотые льды — наступал вечер.

Хорошо ехать, когда добычу везешь, хорошо думать, когда пища в животе греет, будто костер горит. Был ветер — нету ветра, был холод — куда-то к сопкам ушел, в черную тайгу.

«Отдам председателю печенку, — думает Тавазга. — Пошлю жинку, пусть отнесет. Меньше сердиться будет, поговорим еще хорошенько. Надо много, спокойно говорить, чтобы совсем договориться. Надо уважать человека, которого слушаешь. Тогда новая жизнь совсем понятной станет. Дети, однако, по-новому живут. Пусть, не жалко. Они технику, кино любят. Мы тоже хотим, привыкаем. Скоро научимся, только говорить надо хорошенько, сердиться не надо. Председатель — хохол ухпилаг — очень нетерпеливый. Не понимает, что деньги нивха не слушаются, быстро убегают. Как их удержать, если они в магазин просятся. Нивх вещи красивые любит, а не бумажки. Не понимает — от каши у меня живот болит. Привыкнуть надо. Давай говорить будем, председатель, чай пить будем, давай водки выпьем…»

Тавазга вспоминает чайную в районном центре, дружков, с которыми выпивал. Хорошо выпили, крепко, хвастались, подрались немножко. Потом подсел черный кавказский человек, художник, говорит, приехал клуб красивым сделать. Культурный, галстук красный. Нос большой, глаза, усы — похож немножко на сивуча. Тавазга поставил ему, выпили. Он поставил Тавазге, сказал: «Пей — ты все равно вымирающий народ!» — «Я вымирающий? — удивился Тавазга. — У меня семь детей». Все засмеялись, а дружок Тавазги стукнул кавказского человека бутылкой по голове. Драка началась. Хорошо дрался художник, очень был похож на сердитого сивуча. После всех увели в милицию. Ничего себе погуляли!

«Теперь понятно, — думает Тавазга, — плохо получилось. Правильно председатель говорит. Чайная — враг человека. Сколько раз давал слово — не пойду! Слабая личность, правильно. Сознательности не хватает, с бригадиров, однако, снимать не надо. Все любим выпить, зачем голову терять?»

Собаки бегут как на гонках в праздник, собаки знают — будет еще еда. Сивуч греет Тавазгу, отдает ему свое последнее тепло. Нарта катится навстречу красному закату, будто к большому таежному пожару.

Первыми упряжку увидели мальчишки, побежали следом, наступая на широкий, волочившийся хвост сивуча, толкаясь и падая. Во дворах залаяли, заревели собаки. Из домов вышли люди. Тавазга промчался в снежной, розовой от заката пыли, в шуме, скрипе снега по улице, и весь поселок узнал: «Убил большого таухурша!»

Дома встретил старшин сын, поймал за ошейник Метара, остановил разъярившихся собак, молча улыбнулся Тавазге: это он сказал «Хорошо!». Охотник охотника словами не хвалит.

Выбежали все ребятишки, вышла жинка.

— На, — сказал ей Тавазга, подавая печень, — отдай председателю.

Сын вынес второй нож, и вместе они принялись снимать рыжую шкуру таухурша. Работали хорошо, не разговаривая, только крякали и одобрительно подкашливали друг другу. Сивуч сбрасывал свою красивую шубу, оставался в толстой, мягкой одежде жира. От него отлетало тепло, сильно пахло подпаренной рыбой, ветер разносил запах по всему поселку. Во дворах бесились на привязях собаки.

Пришли соседи, после потянулись люди из дальних домов. Окружили на почтительном расстоянии Тавазгу и сына, чтобы не мешать работать, заговорили, оценивая сивуча, вспоминая, когда последний раз и кто убил такого таухурша, цокали языками, восхищались. Пришел Мискун, остановился в стороне, хмуро раскурил трубку, молчал.

Тавазга откинул в сторону шкуру, воткнул глубоко нож в белую тушу, крикнул Мискуну, смеясь:

— Сивуча убил!

Мискун вынул трубку изо рта, плюнул и пошел к своему дому. Кто-то из молодых засмеялся, старики тоже не обиделись: после удачной охоты человек может немножко порадоваться.

Тавазга наклонился, ловко вырезал кусок жира и мяса, подал ближнему старику. Второй кусок — второму старику, третий — тоже в старые руки. После давал тому, кто подходил или был ближе. Старался вырезать хорошие, равные куски — все люди одинаковые, нельзя кого-нибудь обидеть.

Темнело, от красного заката, похожего на таежный пожар, осталась узенькая полоска, будто за сопками разлилось розовое озеро. Устав, затихли собаки, сильнее скрипел снег, — значит, пришел ночной мороз, — а люди шли и шли к дому Тавазги, брали мясо, не спеша, рассуждая о сивуче, уходили к своим дворам.

Постепенно оголялись ребра, проступал мощный хребет таухурша, но Тавазга не поднимал головы: люди идут — надо давать жир и мясо. Кажется, приходила старуха Мискуна, протянула сухие руки. Тавазга вырезал чуть побольше кусок: шаману тоже кушать надо, пусть не обижается. Брали мясо два русских мужика (Тавазга знал их, они понимали вкус сивуча), смеялись, хлопали по плечу, дивились величине зверя.

— Рыжий попался, — сказал Таназга, сам удивляясь.

Последними пришли чьи-то мальчишки — отдал им обрезки, мерзлые кусочки жира. Наверно, понесли собакам. Выпрямился, закинул руки за спину, вздохнул: легко было, спокойно на душе, будто только что родился на свет. Над крышами домов дымились трубы, пахло вареным сивучьим мясом. Тавазге захотелось есть, захотелось в тепло, выпить, отогреться. Открыв дверь, он сказал жинке:

— Вари много мяса, будем кушать.

Печь уже топилась, в котле кипела вода. Ребятишки, притихнув, с уважением смотрели на отца — победителя рыжего таухурша.

— Давай мясо, — сказала жинка.

«Какое мясо? — подумал Тавазга. — Она не взяла, что ли, когда делил? — И понял по ее опущенным, растерянным рукам, что не брала. — Как же так — почему не вышла, почему не сказала? А сам забыл, не вспомнил, совсем голову потерял от удачи…»

Жинка стояла, не поднимая рук, смотрела на Тавазгу, как девчонка, которую сейчас побьют.

Тавазга вышел во двор — на чистом снегу виднелось темное, широкое пятно (от него еще пахло сырым мясом), лежала гладкая, тяжелая шкура сивуча. Огромный скелет был разрублен на куски (сын постарался), и его грызли, захлебываясь слюной, собаки. Тавазга вернулся в дом, — жинка стояла на том же месте, — спокойно спросил:

— Чего в запасе есть?

— Крупа.

— Вари кашу, — строго сказал Тавазга, — тоже хорошая еда.

Примечания

1

Сахалин (нивхск.)

Назад