Человек без свойств (Книга 2) - Роберт Музиль 24 стр.


Затем Кларисса скользнула «по лучу света» в дальний угол комнаты, чтобы достать брошку, и громко стукнула выдвижным ящиком тумбочки.

— Я облачаюсь быстрей, чем мужчина! — отвечая Зигмунду, крикнула она в соседнюю комнату, но вдруг запнулась, пораженная двойным смыслом слова «облачаться», которое в этот миг значило для нее и «одеваться», и «облекаться в таинственные судьбы». Она быстро завершила туалет, просунула голову в дверь и со строгим видом оглядела своих друзей одного за другим. Кто не счел это шуткой, мог бы испугаться того, что в этом строгом лице погасло что-то неотъемлемое от выражения обычного, здорового лица. Она поклонилась друзьям и торжественно сказала:

— Итак, я облачилась в свою судьбу!

Но когда она выпрямилась, вид у нее был обычный, даже привлекательный, и ее брат Зигмунд воскликнул:

— Шагом марш! Папа не любит, когда опаздывают к столу!

Когда они вчетвером пошли к трамваю — Мейнгаст исчез перед выходом из дому, — Ульрих немного отстал с Зигмундом и спросил его, не тревожится ли он за сестру в последнее время. Горящая папироса Зигмунда описала в темноте плавно поднимающуюся дугу.

— Она, конечно, ненормальна! — ответил он. — А Мейнгаст нормален? Или даже Вальтер? Разве играть на пианино нормально? Это необычное состояние возбуждения, связанное с дрожанием в запястьях и лодыжках. Для врача ничего нормального не существует. Но если говорить серьезно, то моя сестра несколько раздражена, и я думаю, что это пройдет, как только наш великий мэтр уедет. Какого вы о нем мнения?

Он подчеркнул слова «как только» с легким ехидством.

— Болтун! — ответил Ульрих.

— Правда?! — обрадованно воскликнул Зигмунд. — Противный-препротивный!

— Но как мыслитель интересен, это я не стану отрицать начисто! — прибавил он после короткой паузы.

20 Граф Лейнсдорф сомневается в собственности, и образованности

Так получилось, что Ульрих опять появился у графа Лейнсдорфа.

Он застал его сиятельство окруженным тишиной, преданностью, торжественностью и красотой, за письменным столом, над газетой, развернутой на высокой стопе бумаг. Подчиненный непосредственно императору граф печально покачал головой, еще раз выразив Ульриху свое соболезнование.

— Ваш папа был одним из последних истинных поборников собственности и образованности, — сказал он. — Я еще хорошо помню времена, когда сидел с ним в чешском ландтаге. Он заслуживал доверия, которое мы ему всегда оказывали!

Из вежливости Ульрих осведомился, как продвинулась параллельная акция в его отсутствие.

— Из-за этой свистопляски на улице перед моим домом — вы ведь присутствовали при ней — мы ввели «Опрос для определения желаний заинтересованных кругов населения в связи с реформой управления внутренними делами», — сообщил граф Лейнсдорф. — Премьер-министр сам пожелал, чтобы мы пока взяли это на себя, потому что как предприятие патриотическое мы пользуемся, так сказать, всеобщим доверием.

Ульрих с серьезным видом заверил его, что название во всяком случае выбрано удачно и обещает определенный эффект.

— Да, правильная формулировка — очень важная вещь, — сказал его сиятельство и вдруг спросил: — Что вы скажете по поводу этой истории с муниципальными служащими в Триесте? Я нахожу, что правительству давно пора было занять твердую позицию! — Он собирался было передать Ульриху газету, которую сложил, когда тот вошел, но в последний миг решил еще раз раскрыть ее и с живым интересом прочел вслух какое-то длиннейшее рассуждение. — Есть ли, по-вашему, в мире второе государство, где были бы возможны такие вещи?! — спросил он, прочитав. — Австрийский город Триест уже много лет берет на службу в коммунальном хозяйстве только итальянских подданных, чтобы подчеркнуть этим, что чувствует свою принадлежность не к нам, а к Италии. Я был там однажды в день рождения императора и во всем Триесте не увидел ни одного флага, кроме как на комендатуре, на финансовой инспекции, на тюрьме и на нескольких крышах казарм. Зато если вы придете по делу в какое-нибудь триестское учреждение в день рождения итальянского короля, вы не найдете ни одного служащего, у которого не было бы цветка в петлице!

— Но почему же до сих пор это терпели? — осведомился Ульрих.

— Да как же не терпеть это?! — ответил граф Лейнсдорф с неудовольствием. — Если правительство заставит муниципалитет уволить служащих-иностранцев, сразу же скажут, что мы проводим германизацию. А этого упрека как раз и боится любое правительство. Его величеству он тоже неприятен. Мы же не пруссаки!

Ульрих помнил, что приморский и портовый город Триест был основан дальновидной Венецианской республикой на славянской земле и населен сегодня в большой мере словенцами; и, значит, даже если смотреть на Триест только как на частное дело его жителей, хотя он, кроме того, служил всей монархии воротами для торговли с Востоком и от монархии во всем, что касалось его процветания, зависел, — даже тогда нельзя было не считаться с тем фактом, что его славянская мелкая буржуазия, весьма многочисленная, страстно оспаривала у привилегированной крупной буржуазии, говорившей по-итальянски, право смотреть на город как на свою собственность. Ульрих сказал это.

— Так-то оно так, — назидательно сказал граф Лейнсдорф. — Но как только пойдут разговоры о том, что мы занимаемся германизацией, словенцы сразу объединятся с итальянцами, как бы дико они вообще-то ни враждовали между собой! В этом случае итальянцев поддержат и все другие национальности. Так у нас уже не раз бывало. Если хочешь быть в политике реалистом, то приходится волей-неволей видеть опасность для нашего согласия все-таки в немцах!

Граф Лейнсдорф произнес заключительные слова очень задумчиво и сохранял задумчивость еще несколько мгновений, ибо коснулся великого политического проекта, который сейчас обременял его, хотя до сих пор так и не стал ему ясен. Но вдруг он оживился и облегченно продолжил:

— Но на сей раз им дали хотя бы хорошую отповедь!

Неверным от нетерпения движением он снова надел пенсне и еще раз с удовольствием прочел Ульриху все те места напечатанного в газете приказа кайзеровско-королевской комендатуры в Триесте, которые ему особенно понравились.

— «Повторные предупреждения государственных контрольных органов оказались бесплодны… Пагубное влияние на местных жителей… Ввиду этой упорно враждебной распоряжениям властей позиции комендант Триеста вынужден принять меры, обеспечивающие соблюдение существующего законоположения…» Не находите ли вы, что это достойный язык? — прервал он себя. Он поднял голову, но тут же опустил ее снова, ибо его мысли обратились уже к заключительной фразе, казенную витиеватость которой голос его подчеркивал теперь с эстетическим удовлетворением. — «Далее, — прочел он, — за комендатурой сохраняется, разумеется, право доброжелательно и в индивидуальном порядке рассматривать прошения о подданстве при подаче их отдельными общественными деятелями, коль скоро последние, ввиду особенно продолжительной и притом безупречной службы в коммунальном хозяйстве представляются достойными столь исключительного благорасположения, и в таких случаях кайзеровско-королевская комендатура склонна воздерживаться от немедленного следования данному положению, полностью сохраняя свою позицию на будущее». Таким тоном правительство должно говорить всегда! — воскликнул граф Лейнсдорф.

— Не думаете ли вы, ваше сиятельство, что на основании этой заключительной фразы… все в конце концов останется по-старому?! — спросил Ульрих чуть погодя, когда хвост этой царедворческой фразы-змеи целиком исчез в его ухе.

— Вот именно, в том-то и дело! — ответил его сиятельство и покрутил большие пальцы обеих рук один вокруг другого, как он всегда это делал, когда в нем происходил трудный процесс размышления. Но затем он испытующе взглянул на Ульриха и открылся ему.

— Помните, как на открытии полицейской выставки министр внутренних дел сулил нам дух «готовности прийти на помощь и строгости»? Ну, так вот, я ведь не требую так-таки посадить в тюрьму всех крикунов, шумевших перед моей дверью, но все-таки министр должен был бы найти какие-то достойные слова, чтобы осудить это в парламенте! — сказал он обиженно.

— Я думал, что в мое отсутствие это произошло! — воскликнул Ульрих с напускным, естественно, удивлением, увидев, что его доброжелательного друга мучит настоящая боль.

— Ни шиша не произошло! — сказал его сиятельство. Он снова испытующе заглянул в лицо Ульриху своими озабоченно выпученными глазами и открылся: — Но что-то произойдет!

Он выпрямился и молча откинулся к спинке стула.

Глаза у него были закрыты. Открыв их, он начал спокойным тоном, как бы объясняя:

— Я думал, что в мое отсутствие это произошло! — воскликнул Ульрих с напускным, естественно, удивлением, увидев, что его доброжелательного друга мучит настоящая боль.

— Ни шиша не произошло! — сказал его сиятельство. Он снова испытующе заглянул в лицо Ульриху своими озабоченно выпученными глазами и открылся: — Но что-то произойдет!

Он выпрямился и молча откинулся к спинке стула.

Глаза у него были закрыты. Открыв их, он начал спокойным тоном, как бы объясняя:

— Видите ли, дорогой друг, наша конституция тысяча восемьсот шестьдесят первого года, бесспорно, предоставила немецкой национальности, а внутри ее — имущим и образованным руководящую роль в нововведенной на пробу политической жизни. Это был великий, щедрый, исполненный доверия и, может быть даже, не вполне соответствующий духу времени дар его величества. Ведь что стало с тех пор из собственности и образованности?! — Граф Лейнсдорф поднял одну руку и смиренно опустил ее на другую. — Когда его величество в тысяча восемьсот сорок восьмом году взошел на престол, в Ольмюце, то есть как бы в изгнании… — продолжил он медленно, но вдруг потерял то ли терпение, то ли уверенность, вынул дрожащими пальцами из кармана какой-то черновик, взволнованно поборолся со своим пенсне из-за места на носу и стал дальше читать вслух, местами срывающимся от волнения голосом и все время с трудом разбирая написанное: — «…Вокруг него кипело буйство стремившихся к свободе народов. Ему удалось сдержать этот натиск. В конце концов, хотя и после кое-каких уступок воле народов, он оказался победителем, и победителем милостивым, великодушным, который простил прегрешения своих подданных и протянул им руку, предложив почетный и для них мир. Конституция и другие свободы были, правда, введены им под напором событий, но все-таки они были свободным волевым актом его величества, плодом его мудрости, его милосердия, его надежды на развитие культуры народов. Но эти прекрасные отношения между императором и народом омрачены в последние годы деятельностью подрывных, демагогических элементов…»

На этом граф Лейнсдорф прервал чтение своего изложения политической истории, где каждое слово было тщательно взвешено и отточено, и задумчиво посмотрел на портрет своего предка, кавалера ордена Марии-Терезии и маршала, висевший перед ним на стене. И когда ожидавший продолжения взгляд Ульриха отвлек его взгляд от портрета, граф Лейнсдорф сказал:

— Дальше пока нет. Но вы видите, что в последнее время я основательно продумал эти вопросы, — пояснил он. — То, что я прочел вам сейчас, — это начало ответа, который министр должен был бы дать парламенту по поводу направленной против меня демонстрации, если бы он как следует исполнял свои обязанности! Я понемногу разрабатывал это сам и могу, пожалуй, доверить вам, что у меня будет случай представить это его величеству, как только я это кончу. Ведь, знаете, конституция шестьдесят первого года недаром доверила руководство имущим и образованным. В этом должна была быть известная гарантия. Но где ныне собственность и образованность?!

Он был, казалось, очень зол на министра внутренних дел, и, чтобы отвлечь графа. Ульрих простодушно заметил, что хотя бы о собственности можно все-таки сказать, что она сегодня не только в руках банков, но и в испытанных руках помещичества.

— Я решительно ничего не имею против евреев, — по собственному почину заверил граф Лейнсдорф Ульриха, словно Ульрих сказал что-то, что требовало бы этого уточнения. — Они умны, прилежны и надежны. Но было большой ошибкой дать им неподходящие фамилии. Розенберг и Розенталь, например, фамилии аристократические. Лев, Вер и подобные твари — это геральдические некогда звери. Мейер — от землевладения. Гельб, Блау, Рот, Гольд — цвета гербов. Все эти еврейские фамилии, — неожиданно сообщил его сиятельство, — были не чем иным, как наглостью нашей бюрократии по отношению к знати. Направлено это было против знати, а не против евреев, и потому евреям, наряду с этими фамилиями, давали такие, как Абель, Юдель или Трепфельмахер, Эту неприязнь нашей бюрократии к старой знати вы могли бы, будь вы в курсе дела, нередко наблюдать и сегодня, — изрек он мрачно и ожесточенно, словно борьба центральной власти с феодализмом давно не ушла в прошлое и совершенно не исчезла из поля зрения ныне живущих. И правда, его сиятельство ни на что так искренне не досадовал, как на социальные привилегии, которыми высшие чиновники пользовались благодаря своему положению, даже если фамилии их были Фуксенбауэр или Шлоссер. Граф Лейнсдорф не был старосветским упрямцем, он хотел идти в ногу со временем, и такие фамилии не коробили его, когда дело шло о каком-нибудь парламентарии, пусть даже министре, или о каком-нибудь влиятельном частном лице, да и против политического и экономического влияния мещанства он тоже ничего не имел, но вот высокие чиновники с мещанскими фамилиями вызывали у него сильнейшее раздражение которое было последним остатком почтенных традиций. Ульрих подумал, не вызвано ли замечание Лейнсдорфа супругом его кузины; это тоже не было невозможно, но граф Лейнсдорф продолжал говорить, и вскоре одна идея, давно уже, видимо, его занимавшая, подняла его над всякими личными чувствами.

— Весь так называемый еврейский вопрос исчез бы с лица земли, если бы евреи согласились говорить по-древнееврейски, принять древнееврейские имена и носить восточную одежду, — заявил он. — Спору нет, какой-нибудь недавно разбогатевший у нас галициец выглядит в тирольском костюме на эспланаде в Ишле неважно. Но наденьте на него длинный; ниспадающий складками плащ, хотя бы и дорогой, который скроет его ноги, и вы увидите, как великолепно подходят к этой одежде его лицо и его размашистые, живые движения! Все, над чем сейчас позволяют себе подшучивать, оказалось бы на месте — даже драгоценные кольца, которые они любят носить. Я противник ассимиляции, практикуемой английской аристократией: это длительный и ненадежный процесс. Но верните евреям их истинное естество, и вы увидите — они станут жемчужиной, да прямо-таки особой аристократией среди народов, благодарно толпящихся у трона его величества или, если вам угодно представить себе это будничней и живее, прогуливающихся по нашей Рингштрассе, которая потому так уникальна в мире, что на ней, среди величайшего западноевропейского изящества, можно увидеть и магометанина в красной феске, и словака в овчине, и тирольца с голыми коленками.

Тут Ульрих не мог не выразить своего восхищения прозорливостью его сиятельства, которому теперь выпало еще на долю открыть «истинного еврея».

— Да, знаете, настоящая католическая вера приучает видеть вещи такими, каковы они на самом деле, — благосклонно пояснил граф. — Но вам не угадать, что меня на это навело. Не Арнгейм, пруссаков я сейчас не касаюсь. Есть у меня один банкир, иудейского, разумеется, вероисповедания, я с ним уже давно регулярно советуюсь, так вот, сначала мне всегда немного мешала его интонация и даже отвлекала мои мысли от дела. Говорит он, понимаете, так, как если бы хотел внушить мне, что он мой дядя, — то есть как если бы он только что соскочил с коня или вернулся с охоты на куропаток, в точности так, я сказал бы, как говорят люди нашего круга. Ну, так вот, иной раз, когда он приходит в азарт, ему это не удается, и тогда у него появляется еврейский акцент. Это мне, я, кажется, сказал уже, сильно мешало. Потому что случалось это всегда как раз в важные для дела моменты. И я уже непроизвольно ждал этого, переставая в конце концов следить за всем остальным или просто пропуская мимо ушей что-нибудь важное. Тут-то я и напал на эту мысль. Каждый раз, когда он начинал так говорить, я просто представлял себе, что он говорит по-древнееврейски, и послушали бы вы, до чего приятно это тогда звучит! Просто обворожительно. Это ведь язык литургический. Такая напевность — я ведь, знаете ли, очень музыкален. Одним словом, с тех пор он буквально как под пианино пропевает мне труднейшие расчеты с процентами на проценты и учетными ставками.

При этих словах граф Лейнсдорф по какой-то причине меланхолически улыбнулся.

Ульрих позволил себе вставить замечание, что эти отмеченные столь благосклонным участием его сиятельства люди, по всей вероятности, отвергли бы его предложение.

— Конечно, они не захотят! — сказал граф. — Но тогда их следовало бы принудить для их же блага! Монархии пришлось бы тогда выполнить прямо-таки всемирную миссию, а уж тут не имеет значения, хочет ли сперва другая сторона! Ко многому, знаете, приходилось вначале принуждать. Но представьте себе, что это значило бы, если бы мы позднее были в союзе с благодарным еврейским государством, а не с имперскими немцами и пруссаками! При том, что наш Триест — это, так сказать, Гамбург Средиземного моря, и не говоря уж о том, что мы были бы дипломатически непобедимы, если бы на нашей стороне, кроме папы, были еще и евреи!

Назад Дальше