Подняв глаза, она увидела, что рядом с ней стоит какой-то мужчина. Она смутилась, ибо не знала, давно ли он наблюдает за ней. Когда ее еще темный от волнения взгляд встретился с его взглядом, она увидела, что он смотрел на нее с нескрываемым участием и явно хотел внушить ей сердечное доверие. Он был высокого роста, худой, в темной одежде, со светло-русой бородкой, закрывавшей подбородок и щеки, но не скрывавшей полноватых, мягких губ, которые, по контрасту с уже белевшей в светло-русой бороде проседью, были так странно молоды, словно из-за бороды она не заметила его возраста. Разобраться в этом лице было вообще не так просто. Первое впечатление наводило на мысль об учителе средней школы; суровость этого лица не была вырезана из твердого дерева, а напоминала скорее что-то мягкое, затвердевшее под действием ежедневных мелких неприятностей. Но отправляясь от этой мягкости, при которой мужественная борода казалась выращенной с умыслом, в угоду какому-то признаваемому ее владельцем порядку, нельзя было не заметить в этой несколько женственной, пожалуй, первооснове твердых, почти аскетических черт, созданных из такого мягкого материала, по-видимому, неутомимой волей. Агата не разобралась в своем впечатлении, лицо в равной степени привлекало ее и отталкивало, и поняла она только, что этот человек хочет ей помочь.
— Жизнь дает столько же поводов для укрепления воли, сколько и для ее ослабления. Никогда не надо бежать от трудностей, а надо стараться справиться с ними, — сказал незнакомец и вытер, чтобы лучше видеть, запотевшие очки.
Агата посмотрела на него удивленно. Он явно наблюдал за нею уже давно, ибо эти слова пришли из самой середины какого-то внутреннего разговора. Тут он испугался и приподнял шляпу, чтобы с опозданием сделать жест, о котором не полагается забывать; но он быстро вернул себе самообладание и снова пошел напрямик.
— Простите, если я спрошу вас, не могу ли я чем-либо вам помочь, сказал он. — Мне кажется, что боль, часто, право, даже глубокое потрясение, такое, как я сейчас вижу, легче доверить чужому человеку!
Оказалось, что незнакомец говорил не без усилия; он, видимо, выполнил долг милосердия, обратившись к этой красивой женщине, и теперь, когда они пошли рядом, прямо-таки боролся со словами. Ибо Агата просто встала и медленно пошла в его обществе прочь от могилы, из гущи деревьев к открытому месту у края холмов, причем оба не решили, пойдут ли они теперь по одной из ведших вниз дорожек и какой из этих спусков выберут. Разговаривая, они прошли большое расстояние по верху, потом повернули, а потом еще раз пошли в первоначальном направлении; оба не знали, куда шел другой, и все-таки старались считаться с этим.
— Вы не скажете мне, почему вы плакали? — повторил незнакомец ласковым голосом врача, спрашивающего, где больно. Агата покачала головой.
— Это мне было бы нелегко объяснить вам, — сказала она и вдруг попросила его: — Но ответьте мне на другой вопрос: что дает вам уверенность, что вы можете мне помочь, не зная меня? Я, наоборот, склонна думать, что помочь никому нельзя!
Спутник ее ответил не сразу. Он несколько раз начинал было говорить, но казалось, что он заставлял себя подождать. Наконец он сказал:
— Помочь можно, вероятно, только тому, чьи страдания когда-то испытал сам.
Он умолк. Агата засмеялась над предположением этого человека, что он мог испытать ее страдания, которые наверняка внушили бы ему отвращение, если бы он знал их причину. Ее спутник, казалось, пропустил ее смех мимо ушей или счел следствием расстройства нервов. Он подумал и спокойно сказал:
— Я, конечно, не думаю, будто можно кому-то показать, как ему поступить. Но, понимаете, страх при катастрофе заразителен и… спасение тоже заразительно! Я имею в виду самый факт спасения, как при пожаре. Все потеряв голову бросаются в пламя. Какая огромная помощь, если один-единственный человек стоит снаружи и машет, ничего не делает, только машет и невнятно кричит им, что выход есть…
Агата чуть снова не засмеялась над ужасными картинами, которые все-таки таил в себе этот добрый человек; но именно потому, что они не вязались с ним, они жутковато вычеканили его мягкое, как воск, лицо.
— Да вы же говорите, как пожарный! — ответила она, умышленно подражая кокетливо-дамской поверхностности, чтобы скрыть свое любопытство. — Но какое-то представление о том, в какой катастрофе я нахожусь, вы, наверно, все-таки составили себе?!
Помимо ее воли серьезность насмешки проступила при этом, ибо простое представление, что этот человек хочет ей помочь, возмутило ее столь же простой благодарностью за это, в ней шевельнувшейся. Незнакомец удивленно взглянул на нее, потом собрался с духом и ответил почти одергивающе:
— Вы, наверно, еще слишком молоды, чтобы знать, что наша жизнь очень проста. Она непреодолимо запутанна только тогда, когда думаешь о себе. Но в момент, когда не думаешь о себе, а спрашиваешь себя, как помочь другому, она очень проста!
Агата помолчала и подумала. И благодаря ли ее молчанию, благодаря ли ободряющему простору, в который улетали его слова, незнакомец продолжал, не глядя на нее:
— Переоценка личного — современное суеверие. Нынче ведь так много говорят о культуре личности, о проявлении себя во всей полноте, о жизнеутверждающем начале. Но такими неясными и многозначительными словами любители их только выдают, что им нужен туман, чтобы окутать истинный смысл своего бунта! Что, собственно, надо утверждать? Все скопом и вперемешку? Развитие всегда связано с противодействием, сказал один американский мыслитель. Мы не можем развивать одну сторону нашей природы, не сдерживая роста другой. И что должно проявить себя полностью? Ум или инстинкты? Настроения или характер? Эгоизм или любовь? Если полностью проявиться должна наша высшая природа, то низшая должна учиться самоотверженности и послушанию.
Агата думала о том, почему должно быть проще заботиться о других, чем о себе. Она принадлежала к тем отнюдь не эгоистичным натурам, которые хоть и всегда о себе думают, но не заботятся о себе, а это от обычного, корыстного эгоизма куда дальше, чем довольный альтруизм тех, кто заботится о своих близких. Поэтому то, что говорил ее спутник, было ей в корне чуждо, но как-то это ее все-таки задевало, и отдельные, так энергично произнесенные фразы тревожно двигались перед ней, словно смысл их можно было скорее увидеть в воздухе, чем услышать. Оба шли вдоль откоса, открывавшего Агате чудесный вид на глубоко изрезанную долину, и было очевидно, что место это напоминало ее спутнику амвон или кафедру. Она остановилась и шляпой, которой все это время небрежно размахивала, перечеркнула речь незнакомца.
— Вы, значит, — сказала она, — составили себе все-таки какое-то представление обо мне. Оно проглядывает сквозь ваши слова, и ничего лестного в нем нет!
Долговязый незнакомец испугался, ибо не хотел обидеть ее, и Агата посмотрела на него, дружелюбно засмеявшись.
— Вы, кажется, путаете меня с правом свободной личности. И к тому же еще с довольно нервной и весьма неприятной личностью! — заявила она.
— Я говорил лишь о главной предпосылке личной жизни, — извинился он, хотя, правда, положение, в котором я вас застал, навело меня на мысль, что вам, пожалуй, можно помочь советом. Главной предпосылкой жизни сегодня сплошь да рядом пренебрегают. Вся нынешняя нервозность со всеми ее эксцессами идет только от вялой внутренней атмосферы, в которой отсутствует воля, ибо без особого напряжения воли никто не достигнет той цельности и устойчивости, которая поднимет его над темным хаосом организма!
Опять тут попались два слова, «цельность» и «устойчивость», которые были как бы напоминанием о тоске Агаты и ее упреках себе.
— Объясните мне, что вы подразумеваете под этим, — попросила она. — Ведь воля, собственно, может появиться только тогда, когда уже есть цель?!
— Дело не в том, что подразумеваю я! — было сказано в ответ столь же мягким, сколь и категорическим тоном. — Разве уже великие книги человечества не говорят с непревзойденной ясностью, что нам делать и чего нам не делать?
Агата опешила.
— Чтобы устанавливать основные идеалы жизни, — пояснил ее спутник, — надо так досконально знать жизнь и людей и одновременно так героически преодолеть страсти и эгоизм, как то суждено было очень немногим личностям в течение тысячелетий. И эти учители человечества исповедовали одну и ту же истину во все времена.
Агата непроизвольно оказала сопротивление, как это делает всякий человек, считающий, что его юные плоть и кровь лучше, чем кости мертвых мудрецов.
— Но не могут же человеческие законы, возникшие тысячи лет назад, годиться для сегодняшних условий! — воскликнула она.
— Они далеко не так непригодны, как то утверждают скептики, отрешенные от живого опыта и от самопознания! — с горьким удовлетворением ответил ее случайный спутник. — «Глубокая истина жизни не рождается в споре», — сказал уже Платон. Человек слышит ее как живое истолкование и исполнение себя самого! Поверьте мне, то, что делает человека действительно свободным, и то, что лишает его свободы, то, что дает ему истинную блаженную радость, и то, что губит ее, — это не подчинено прогрессу. Каждый искренне живущий человек прекрасно знает это сердцем, если только прислушивается к нему!
— Дело не в том, что подразумеваю я! — было сказано в ответ столь же мягким, сколь и категорическим тоном. — Разве уже великие книги человечества не говорят с непревзойденной ясностью, что нам делать и чего нам не делать?
Агата опешила.
— Чтобы устанавливать основные идеалы жизни, — пояснил ее спутник, — надо так досконально знать жизнь и людей и одновременно так героически преодолеть страсти и эгоизм, как то суждено было очень немногим личностям в течение тысячелетий. И эти учители человечества исповедовали одну и ту же истину во все времена.
Агата непроизвольно оказала сопротивление, как это делает всякий человек, считающий, что его юные плоть и кровь лучше, чем кости мертвых мудрецов.
— Но не могут же человеческие законы, возникшие тысячи лет назад, годиться для сегодняшних условий! — воскликнула она.
— Они далеко не так непригодны, как то утверждают скептики, отрешенные от живого опыта и от самопознания! — с горьким удовлетворением ответил ее случайный спутник. — «Глубокая истина жизни не рождается в споре», — сказал уже Платон. Человек слышит ее как живое истолкование и исполнение себя самого! Поверьте мне, то, что делает человека действительно свободным, и то, что лишает его свободы, то, что дает ему истинную блаженную радость, и то, что губит ее, — это не подчинено прогрессу. Каждый искренне живущий человек прекрасно знает это сердцем, если только прислушивается к нему!
Выражение «живое истолкование» понравилось Агате, но ее осенила неожиданная мысль.
— Вы, может быть, религиозны? — спросила она. Она с любопытством посмотрела на своего спутника. Он не ответил. — Уж не священник ли вы?! — повторила она и успокоилась благодаря его бороде, потому что в остальном вид его вдруг показался ей подходящим для такого сюрприза. Надо заметить, к ее чести, что она не удивилась бы сильнее, если бы незнакомец между прочим сказал в разговоре: «Наш светлейший повелитель, божественный Август»: она хоть и знала, что в политике религия играет большую роль, но мы настолько привыкли не принимать всерьез идеи, работающие на публику, что предположение, будто партии веры состоят из верующих людей, легко может показаться таким же нелепым, как требование, чтобы почтовый служащий был страстным собирателем марок.
После долгой, какой-то нерешительной паузы незнакомец сказал:
— Я предпочел бы не отвечать на ваш вопрос. Вы слишком далеки от всего этого.
Но Агату охватило горячее любопытство.
— Я хочу теперь знать, кто вы! — потребовала она, и это была действительно женская привилегия, против которой идти просто нельзя было. В незнакомце мелькнула такая же немного смешная неуверенность, как прежде, когда он с опозданием приподнял шляпу; у него, казалось, руки чесались снова по всей форме обнажить голову, но потом в нем что-то застыло, одна армия мыслей, казалось, давала сражение другой и наконец победила, а не то чтобы все произошло легко, невзначай.
— Моя фамилия Линднер, и я учитель гимназии имени Франца-Фердинанда, ответил он и, немного подумав, прибавил: — Еще я доцент университета.
— Тогда вы, может быть, знаете моего брата? — обрадованно спросила Агата и назвала ему фамилию Ульриха. — Он, если я не ошибаюсь, не так давно выступал в Педагогическом обществе с докладом о математике и гуманности или о чем-то подобном.
— Только по фамилии. Ну и на докладе я был, — признался Линднер.
Агате послышалась в его ответе какая-то отрицательная нотка, но она забыла об этом за последовавшим.
— Ваш батюшка был известный правовед? — спросил Линднер.
— Да, он недавно умер, и я живу теперь у брата, — сказала Агата свободно. Не придете ли как-нибудь к нам в гости?
— К сожалению, у меня нет времени на светскую жизнь, — сказал Линднер с резкостью и неуверенно опущенными глазами.
— Тогда уж не возражайте, — продолжала Агата, — если я как-нибудь приду к вам: мне нужен совет!
Он все еще называл ее «фрейлейн».
— Я «фрау», — прибавила она, — в моя фамилия Хагаузр.
— Уж не супруга ли вы, — воскликнул Линднер, — заслуженного педагога профессора Хагауэра?
Он начал эту фразу со звонким энтузиазмом и, медля, приглушил ее к концу, ибо Хагауэр существовал в двух видах: он был педагог, и он был прогрессивный педагог; Линднер относился к нему, по сути, враждебно, но как отрадно обнаружить такого знакомого врага в зыбких туманах женской души, которой только что взбрендилось посетить мужчину у него на дому; спад от второго из этих чувств к первому и повторился в тоне его вопроса.
Агата это заметила. Она не знала, следует ли говорить Линднеру, в каком состоянии находятся ее отношения с мужем. Между нею и этим новым другом все могло бы мгновенно кончиться, если бы она сказала это ему, — такое ощущение было у нее очень отчетливым. А об этом она пожалела бы; ибо как раз потому, что многое в Линднере соблазняло поглумиться над ним, он внушал ей еще и доверие. Убедительно подтверждаемое его видом впечатление, что этот человек ничего не ищет для себя, каким-то образом вынуждало ее быть откровенной: он унимал всяческое хотение, и тут откровенность напрашивалась сама собой.
— Я развожусь! — призналась она наконец.
Последовало молчание; Линднер казался подавленным. Агата нашла его теперь слишком уж все-таки жалким. Наконец Линднер сказал, обиженно улыбаясь:
— Я сразу ведь и подумал о чем-то в этом роде, когда вас увидел!
— Уж не противник ли вы и развода?! — воскликнула Агата, дав волю своему раздражению. — Конечно, вы и должны им быть! Но, знаете, вы действительно несколько отстали от времени!
— Я, во всяком случае, в отличие от вас, не нахожу это нормальным, задумчиво сказал Линднер в свою защиту, после чего снял очки, протер их, снова надел и посмотрел на Агату. — Я думаю, у вас слишком мало воли, констатировал он.
— Воли? Воля разойтись у меня как-никак есть! — воскликнула Агата, зная, что это неразумный ответ.
— Не так надо понимать это, — мягко укорил ее Линднер. — Я ведь допускаю, что у вас есть важные причины. Но я смотрю на это иначе: свобода нравов. Которую сегодня позволяют себе, на практике всегда ведь оказывается только признаком того, что индивидуум неподвижно прикован к своему «я» и не способен жить и действовать с большей широтой. Господам сочинителям, прибавил он ревниво в попытке пошутить над пылким паломничеством Агаты, попытке, в его устах кисловатой, — которые потакают умонастроению молодых дам и ценятся ими за это сверх всякой меры, конечно, легче, чем мне, когда я говорю вам, что брак — это институт, основанный на ответственности человека и его господстве над своими страстями! Но, прежде чем освобождать себя от внешних защитных средств, воздвигнутых человечеством благодаря правильному самопознанию против собственной ненадежности, индивидууму следовало бы сказать себе, что изоляция от высшей совокупности и неповиновение ей — худшие беды, нежели разочарования тела, которых мы так боимся!
— Это звучит как боевой устав для архангелов, — сказала Агата, — но я не нахожу, что вы правы. Я немного провожу вас. Вы должны объяснить, как можно так думать. Куда вы сейчас идете?
— Мне надо идти домой, — ответил Линднер.
— Разве ваша жена была бы против того, чтобы я проводила вас до дому? В городе мы могли бы взять такси. У меня еще есть время!
— Мой сын придет из школы, — сказал Линднер с уклончивым достоинством. Мы обедаем всегда в определенное время. Поэтому я должен быть дома. Моя жена, увы, уже несколько лет назад скоропостижно умерла, — поправил он ошибочное предположение Агаты и, взглянув на часы, испуганно и раздраженно прибавил: — Мне надо торопиться!
— Ну, тогда вы должны объяснить мне это в другой раз, мне это важно! — оживленно заверила его Агата. — Если вы не хотите прийти к нам, я могу ведь навестить вас.
Линднер глотнул воздух, но это ничего не дало. Наконец он сказал:
— Но ведь вам, женщине, нельзя приходить ко мне!
— Можно! — заверила его Агата. — Вот увидите, в один прекрасный день я явлюсь. Я еще не знаю когда. И ничего дурного тут наверняка нет!
На этом она простилась с ним и свернула на дорожку, расходившуюся с той, по которой пошел он.
— У вас нет воли! — сказала она вполголоса, пытаясь передразнить Линднера, но слово «воля» оказалось во рту свежим и прохладным. С ним были связаны такие чувства, как гордость, твердость, уверенность, гордая тональность сердца. Этот человек подействовал на нее благотворно.
32 Тем временем генерал доставляет Ульриха и Клариссу в сумасшедший дом
Когда Ульрих был один дома, военное министерство запросило по телефону, может ли поговорить с ним сам господин заведующий отделом воспитания и образования, если прибудет к нему через полчаса, и тридцать пять минут спустя на маленький пандус взлетела взмыленная служебная упряжка генерала фон Штумма.