— Эй, а где хлеб и брынза? Вместо этого — булочки? — выкрикивала Драга, встряхивая хозяйственную сумку. — На кой черт эти конфеты и финтифлюшки?
Финтифлюшки — тюлевые перчатки бледно-лилового цвета, для нее, — ровно три месяца назад они перебрались жить в эту комнату. Драга, конечно, забыла дату… Она со смехом разглядывала покупки, обнимала его за шею, обросшую мягкими ангельскими кудрями, целовала его брови, черные, смолисто блестевшие из-под светлой челки, упавшей на лоб.
— Рассеянный мой красавчик… Прелестный мой дурачок, я так тебя люблю за то, что ты рассеянный… нет на свете второго такого, как ты.
Целуя его, Драга вдруг замирает, она уже не опытная и лукавая женщина — все ее ждущее тело расслабляется, становится легче, будто покидает землю и летит среди облаков и птиц… Но вот Драга выскальзывает из постели, и за занавеской, где чугунный умывальник, слышатся плеск, шлепанье и немного испуганный ее голос:
— Мне в четыре на английский. Я и в прошлый раз опоздала, получила замечание. Она очень строгая…
— Сегодня воскресенье! — Евдоким взбешен, он выбирается из кровати, голый и беспомощный, как червь.
— Именно! — кричит сквозь шум воды его любимая. — Именно в воскресенье я свободна и потому должна…
Он не слышит, что́ она должна, потому что гнев его внезапно спадает. Он грустно смиряется с неизбежным. Драга верна самой себе, а не ему. Она учится заочно — учит английский, чертит, пишет, упрямо склонив голову. Будто машина, напряженная, устремленная к конечной цели, которая еще далеко.
— Пойдем учиться вместе. — Драга надевает платье легкими круговыми движениями, как зверюшка, влезающая в новую кожу. — Это понадобится тебе в будущем, вот увидишь!
— Я предпочитаю немецкий, — уныло отвечает Евдоким, потому что в этот момент не предпочитает ничего на свете, кроме нее самой.
— Хорошо, учи немецкий! — кричит Драга жизнерадостно и так широко размахивает своими одежками, что шелковая бахрома абажура развевается, как щупальца хищного океанского цветка.
Она обулась, надвинула на брови шерстяную шапочку… Драга обожает трудности и предвидит их даже там, где их нет. Она вся движение, энергия, устремленность к целой цепи мелких, но важных побед.
— В семь я буду здесь! — выкрикивает она из-за двери.
Евдоким стоит у окна, смотрит на Драгу. В пальто, красной шапочке и белых ботинках с полосками меха, охватывающими икры, она осматривает машину. Конечно, недовольна грязью, которую Евдоким собрал на дорогах. Но она спешит — садится, заводит мотор и уже через мгновение летит с ужасной скоростью, на которую, бог знает почему, все вокруг смотрят сквозь пальцы. Драга — отличный шофер, с машиной она на «ты» (и с учебой, и с жизнью, и со всем на свете).
Оранжевая искра гаснет за поворотом. Евдоким бросается в кровать, сплетя пальцы на затылке. Огорченный, одинокий, под чердачными балками — коричневыми, покрытыми шелковистым блеском, точно обложка какой-то древней книги. Проходят века, а они все реют над монашескими головами, над их болью и бдениями… Вещи прочнее и счастливее людей. Пройдет и любовь — Драга закончит учебу и уедет туда, где есть будущее. А балки останутся непоколебимыми — совсем как скалы на горной вершине… Евдоким вскочил с постели. Намазав булку толстым слоем масла, он жует и размышляет о том, как бы привязать к себе Драгу — крепко привязать, так, чтобы она стала его частью, частью его души (опорой в радости и скорби — как говорит этот придурковатый «отец»), стала бы его вторым «я». Он был уверен в своей любви к Драге, но совсем неясны были ему ее чувства к нему… Почему она выгнала своего любовника Диму и привела его, почти за руку, как мать ребенка? Почему распределяет свое время так точно и ровно, как будто режет его острым ножом? Разве это не нормально, если влюбленная женщина немного рассеянна и занята в основном своим любимым?.. Такими были женщины, к которым он раньше проявлял интерес. Целиком и полностью отданная своим книгам, чертежам и каждодневному трудолюбию, Драга в самый нежный и трепетный миг вырывалась из его объятий, испуганно посматривая на часы. С ученически правильной осанкой сидя за столом, бралась она за цифры и чертежи, напрочь забывая о нем, и он лежал, подавленный и несчастный, так близко к ее сосредоточенному и холодному лицу, к белому ее лбу, к волосам, к беззвучному шепоту ее губ, в котором всегда отсутствовало его имя… Ах, как хотелось ему вскочить, стащить ее со стула, стиснуть пальцами ее нежную шею!.. Он подавлял воображение, расходившееся от мучительной, неразделенной страсти. И думал, что без Драги жить не станет: или проколет сердце этим вот ножом, или повесится на этих балках, крепких, как скалы…
Евдоким намазал себе еще одну булку, посыпал солью и сел на кровать, застланную красным покрывалом. Посмотрел на часы. Пять. Ждать еще два часа. Рассмотрел свой перстень — действительно, на дне камня светилось что-то, как зловещее, красное, настороженное око. Око его крестной…
В дверь постучали. Вошел инженер Христов. Улыбаясь, стесненно огляделся. Он пришел без приглашения.
— А я смотрю, нашей приятельницы нет…
— Пошла на английский. — Одной рукой Евдоким поправил покрывало, а другой все еще держал на отлете недоеденную булку. — Извините, я…
Инженер небрежно махнул рукой и прошел к столу. Посмотрел чертеж, перелистнул страницы, аккуратно прижатые шайбой.
— Браво! — пробормотал он после короткого молчания. — Очень точно сделано… Ты помогаешь Драге? Эй, не скромничай, парень!
Евдоким, покраснев, доел булку и вытер руки носовым платком. Он не начертил здесь ни единой цифры, хотя обещал Драге заменить Диму и в этом деле… Но он ненавидел Диму каждой клеточкой своего существа — именно поэтому расчеты были ему отвратительны. Он воспринимал их как общий портрет Драги и Димы — он бы порвал этот портрет, сжег, выбросил в окно!..
— Молодец, — повторил инженер, садясь к столу.
— Не хотите булочку? Или конфеты?
— Булочку — да. Я не обедал. Столько работы…
Булочка была еще теплой, Евдоким, разрезав ее, положил внутрь кусок овечьего сыра. Христов с удовольствием жевал, не отрывая глаз от чертежа.
— Знаешь, — сказал он наконец, — эта девушка очень способная.
— Знаю.
— На твоем месте я бы ее не упустил… В молодости человек делает массу ошибок. Некоторые вещи просто проходят мимо него… И уходят навсегда.
Евдоким подкинул в печку несколько поленьев. Стекла дрожали под давлением противного ветра. Поле потонуло в снежной крупке, которая так скреблась в окна, словно просилась впустить ее в тепло.
Христов встал, открыл дверцу печки, вынул горящую щепку, прикурил. Потом подошел к окну и долго смотрел на это зимнее чудо — снежные пелены, точно крылатые какие-то существа, налетавшие откуда-то с космической скоростью, грозили затянуть в свои водовороты людей, дома, машины, все на свете.
Чудо длится недолго: пелены истончаются, тают, летят в небеса белым пеплом, и солнце заливает поле своим магическим, но таким живым, реальным светом… Что-то нежное, зеленое трепещет на холме — может быть, поспешившая раньше всех сроков верба? Или поле озимой пшеницы, оголенное ветром?
— Знаешь, — сказал он Евдокиму, стоя спиной к нему, — у меня дочь есть. Ей лет пятнадцать. Я-то было вообразил, что нашел ее. Встретился с ней — это девочка Юруковых. Оказалось, не она, не моя — я сразу это понял.
— Кровь не заговорила… — начал Евдоким, но инженер перебил:
— Кровь обычно не обманывает матерей. Но я другое почувствовал: не может этот одноклеточный организм быть моим созданием. Какое-то безликое, белесое существо.
— Да девчонка-то неплохая, — пробормотал Евдоким, питающий симпатии к Юрукову и его дочери.
— Нет, конечно, неплохая. Но закваска не моя.
Христов резко повернулся к Евдокиму (высокий смуглый лоб, четко очерченные губы и решительный подбородок — действительно, ничего общего с миленькой флегматичной Зефирой) и сказал:
— А я скоро уеду. На Урале у наших коллег накоплен огромный опыт, обещали поделиться. Сразу заполнятся пробелы в моей работе. Представляешь, с какой скоростью я ее двину вперед?
Он счастливо потирает руки. Что ж, понятно: нащупал наконец спасательный пояс и заветная мечта близится к осуществлению. Самому Евдокиму новость также приносит облегчение: теперь-то Драга утихомирится, и они станут жить, как другие молодожены на заводе, замкнувшись в своем личном мирке, в комнате, в теплой, уютной постели.
17
Ярмарка в самом разгаре, а народ все прибывает. Люди снуют взад-вперед, останавливаются возле голубовато-сизых дымков, витающих над жарящимся мясом. Вокруг — перевернутые бочки, под ними кое-где лужи, густые и темные, будто закололи поросенка. На вытоптанном снегу — столы и стулья, недавно покрашенные зеленой краской, на столах — куски хлеба и колбасы, стручки жгучего перца, смятые газеты под царственной тенью бутылей, отбрасывающих красные отблески — яркое солнце пронзает их лучами, точно кинжалами.
Зефиры нигде нет. Верно, какой-то наглец, которого Юруков ненавидит (хоть еще вчера и не предполагал, что способен на ненависть), смотрит сейчас, как он между столами пробирается в поисках дочки, вместо того чтобы дома, в тепле, сидеть да радоваться.
И вдруг он замечает Цанку, которая сидит одна, в конце уродливого стола, будто отброшенная туда этим веселым пиршеством, не принявшим ее. Одета в мышиного цвета пальто, на голове платок — ни вдова, ни мужняя жена. Робко помахав Юрукову, Цанка ждет, когда он приблизится, и кивает на кусок жареной колбасы, лежащей перед ней на тарелке.
— Заказать тебе? Свежая.
— Зефирку не видела?
— Да вроде мелькнула где-то тут — с полчаса назад…
— Одна?
Цанка задумывается, морща низкий упрямый лоб.
— Да вроде одна. Сказала: «Здравствуй, Цана». Зачем она тебе? Случилось что, бай Стамен?
Цанка изменилась за последнее время — так и ждет чего-то плохого то для себя, то для своих друзей, по собственному опыту знает: плохое — как молния — быстро и беспощадно…
— Да нет, ничего, — качает головой Юруков.
Моментально забыв Цанку, сидящую над унылой колбасой и стаканом лимонада, он прокладывает себе локтями дорогу в толпе: с кем здоровается, кого минует, не замечая. Навстречу попадаются девушки из первого цеха — в национальных костюмах, набеленные, нарумяненные. А украшения, бог мой, — и перья, и мониста, и бумажные цветы в волосах, все какое-то ненастоящее, ненадежное, того гляди разлетится. (Сельские их корни, думает Стамен, уже истончали и вот-вот оборвутся, как эти самые мониста.)
— Зефирку не видели?
Одни хихикают, другие пожимают плечами (лица — маски лукавого испуга), третьи отводят глаза. Он уходит от них, чувствуя, как сжимается сердце. Огромными своими башмаками ступает он, оскальзываясь, через покрытые глазурью кувшины и горшки какого-то торговца. Тот грубо кричит вслед:
— Эй! Я для того трудился, чтобы ты мне товар перебил? Он для людей сделан, не для бешеных жеребцов вроде тебя!..
Юруков еле сдерживается, чтоб не ответить. Вытащив бумажник, платит за разбитое (детский горшочек, который он пнул) — и в этот момент видит Зефиру. В материном пальто (совсем новое, с меховым воротником) и розовой тончайшей косыночке она — как лесная фея, которая не боится, как говорят, «ни сглазу, ни морозу»… Юруков стоит, потеряв дар речи, горло его сжимают спазмы.
Зефира не одна, с ней парень в красной куртке и черных брюках, с непокрытой головой. Коротко подстрижен («Как сбежавший арестант», — думает Стамен), волосы грязные. («Хулиган, соблазнитель невинных девушек!..») Они разговаривают, смеются, не чувствуя, что опасность близка, неотвратимая, как сама судьба. Зефира, увидев отца, застывает, губы ее кривит досада, в глазах — испуг. Стамен почти с неприязнью смотрит на ее накрашенные щеки — на холоде они у нее белеют, поэтому отец безошибочно догадывается, что малышка нарумянилась. Чтобы понравиться этому типу…
— Быстро домой! — Он с ненавистью смотрит на парня. — Мать извелась вся!..
— Да ну тебя, папка, — нервно отвечает Зефира. — До ночи еще далеко — солнышко светит, людей вон сколько.
— Давай-ка без разговоров!
Волосы у парня, оказывается, блестят, они недавно вымыты. Стамен бросает взгляд на его башмаки — толстые, хорошо начищенные, с новыми шнурками.
— Это Светозар, — говорит Зефира, — мой знакомый. Он здесь служит.
— Разрешите представиться, — говорит парень. — Светозар.
И вглядывается напряженно в лицо Юрукову маленькими серо-голубыми близко посаженными глазами. Лицо у него совсем детское, в веснушках. Стамен, повидавший на своем веку немало разных людей, успокаивается: взгляд у парня цепкий и холодный, но честный.
— Он техникум закончил. Резчик, — добавляет Зефира, и в голосе ее сквозит восхищение. — Посмотрел бы ты его работы. Светик, покажи хотя бы фотки!
— Нет у меня с собой, — противится парень.
— Успеем, — примирительно говорит Юруков и хватает дочь за руку. — Сейчас у нас дел невпроворот, нам еще рано по свиданиям да по ярмаркам бегать — школьница, мала еще.
Зефира, вырывая руку, кричит:
— Не мала!
— Ладно, — кивает Стамен. — Не мала, но и не велика! Пока, Светозар, весело тебе погулять.
Взяв дочь за плечи, он проталкивает ее через толпу, которая то накатывается, то откатывается и шумит, словно морской прибой.
Где-то поблизости бьет барабан — мощное сердце джунглей, — подсыпает в кровь жгучего перца, кричит о любви и счастье и дразнит, дразнит делового, порядочного человека (каким обычно ощущает себя Юруков).
Он решительно подталкивает дочь к машине — скорее впихнуть ее, посадить рядом с собой, захлопнуть дверцу и кнопку нажать… В последнюю секунду Зефира, рванувшись, высвобождается из его рук, порвав материну косынку.
— Вот, все из-за тебя! — кричит она отцу и плачет, по-детски скривившись: У-у-у!..
Ее прозрачные русалочьи глаза округляются, она похожа на маленькую колдунью.
— Ничего, новую купим, — успокаивает ее Стамен и снова берет за руку своей страшной, привыкшей к огню и железу рукой.
Зефира вырывается, хватает отца за волосы и дергает — будто в шутку, по-детски, но так, что ему становится больно. И все-таки ему удается засунуть ее в кабину. Но девчонка вдруг захлопывает дверцу, и Стамен, побелев от ужаса, видит, как она включает зажигание («Вот черт, ключи забыл вытащить!») — и машина трогается у него перед носом, медленно, уверенно, прямо через толпу. Он бросается за ней — с дрожью в коленях, онемевший. Руками размахивает, как пустыми рукавами… Стамен не помнит, сколько времени прошло (этого времени было безмерное количество!), прежде чем машина остановилась. Зефира открыла дверцу:
— Видал?
Лицо у нее гордое, сияющее — она убеждена, что для отца это приятная неожиданность. Юруков садится рядом на сиденье, еле переводя дух. И вдруг, подняв дрожащую руку, бьет Зефиру — не со злости, просто от нервов. Щека вспыхивает, точно ее кнутом хлестнули.
Машина, пробираясь по скользкой дороге, юлит, вертит задом.
— Ты не имеешь права меня бить, — произносит наконец Зефира.
— Имею. Я тебе отец.
Молчание становится зловещим. Зефира, завязывая сползшую порванную косынку, произносит новым, несвойственным ей голосом взрослой женщины:
— Нет, не отец. И ты это прекрасно знаешь.
Никто не видел ужасной вспышки, никто не слышал грохота взрыва — только Стамен. Но он продолжает спокойно крутить руль, и машина выезжает на гладкое, надежное шоссе.
— Не отец? — Он и сам поражен чудовищной неправдой этого утверждения. — Кто тебе сказал?
— Какая-то тетенька — мне тогда лет шесть было.
Стамен уверенно ведет машину мимо развалин. Высоко в облаках бесшумно кружат стервятники.
— Да чепуха это все, — спокойно говорит Зефира, вздыхая, как смирившаяся взрослая женщина. — Сначала я собиралась идти свою мать искать. Маленькая была, глупая…
— А что ты сейчас думаешь, большая да умная?
Его одеревенелые губы едва шевелятся.
Голос у девушки легкий, беззаботный, она смеется над своей детской глупостью.
— Да ничего не думаю. Нужна мне эта мать! Таких тысячи… Если каждый свою мать искать кинется — ну и путаница же начнется!
Юруков кивает — действительно, все следственные органы, все власти только тем и будут заниматься. Из распавшегося и разрушенного, из скользящих и исчезающих теней придется им создавать что-то прочное и величественное — мать! Из воздуха — вечный бетон…
— Да и зачем она? — продолжает Зефира весело (забыла уже отцовскую пощечину). — Мне и вас хватает…
Она вдруг поворачивает к отцу свое лукавое личико, на котором все еще горит красный след, и спрашивает, восхищенная собой:
— А признайся-ка, папочка, душа в пятки ушла, когда меня за рулем увидел? Да меня Светозар научил! У его отца тоже машина есть. Он такой милый, ну почему он тебе не понравился?
Отвернувшись, Зефира смотрит на белое поле в темных полосках — как корки на заживающих ранах. И вороны клюют именно эти раны… Светозар сегодня посмотрел холодно и насмешливо, когда отец потащил ее, точно теленка. А они ведь то и дело говорят о равноправии: Светозар ей внушает, что она свободная личность и может распоряжаться своей душой и телом, как ей заблагорассудится. И надо же — с ней поступили (да еще у него на глазах!) как с запуганной, затурканной женщиной прошлых веков. Зефира вздыхает: вот, осталась теперь одна, без милого. А если начинать с рождения — так и вообще она одна на всем белом свете. Знать, такая уж ее доля несчастливая… Но почему-то неизвестно откуда взявшееся огромное-преогромное счастье заливает все ее существо — и нет в душе места для уныния! Может быть, потому, что поле белым-бело, а машины проносятся мимо, как весенние стрелы, и шоссе впереди чистое и ровное, и сама она — молодая, здоровая и, конечно же, привлекательная, и ждет ее счастье — в этом Зефира уверена.