И тут я вдруг почувствовал сильнее, чем когда-либо, что эта непреодолимая таинственная преграда, воздвигнутая между расами непостижимой природой, встала между арабской девушкой и мной, между женщиной, которая только что отдалась, покорилась моим ласкам, и мною, тем, кто обладал ею.
Только теперь мне пришло в голову спросить ее:
— Как тебя зовут?
Она молчала, затем я увидел, как она вздрогнула, словно уже успела забыть о моем присутствии. По ее глазам, поднятым на меня, я угадал, что еще минута — и ее одолеет сон, непобедимый, внезапный сон, почти молниеносный, как все, что овладевает изменчивыми чувствами женщин.
Она ответила лениво, подавив зевок:
— Аллума.
Я спросил:
— Тебе хочется спать?
— Да, — сказала она.
— Ну что же, спи.
Она спокойно улеглась рядом со мною, вытянувшись на животе, опершись лбом на скрещенные руки, и я почти сейчас же почувствовал, как бессвязные мысли этой дикарки угасли в забытьи.
Лежа рядом с нею, я погрузился в раздумье, стараясь понять происшедшее. Почему Магомет отдал ее мне? Поступил ли он, как великодушный слуга, который настолько предан своему господину, что уступает ему женщину, пришедшую к нему в палатку, или же, бросив на мое ложе приглянувшуюся мне девушку, он руководился мыслью более сложной, более корыстной, менее благородной? Когда дело касается женщин, арабы проявляют, с одной стороны, целомудренную строгость, с другой — постыдную услужливость; в их суровой и одновременно сговорчивой морали так же трудно разобраться, как и в прочих их чувствах. Возможно, что, случайно войдя в шатер Магомета, я предвосхитил намерения догадливого слуги, который сам собирался предложить мне эту женщину, свою подругу, сообщницу, а может быть, и любовницу.
Все эти предположения теснились в моей голове, и так меня утомили, что я тоже погрузился в глубокий сон.
Я проснулся от скрипа двери: Магомет, как всегда, пришел разбудить меня. Он растворил окно, и ворвавшийся солнечный поток осветил на постели еще спавшую Аллуму. Магомет подобрал с ковра мои брюки, жилет и куртку, чтобы вычистить их. Он ни разу не взглянул на женщину, лежавшую рядом со мною, не подал и виду, что замечает ее присутствие; ни его обычная важность, ни походка, ни выражение лица не изменились. Однако дневной свет, движение, осторожные шаги босых ног, свежий воздух, который пахнул на нее и проник в ее легкие, разбудил Аллуму. Она вытянула руки, повернулась, раскрыла глаза, посмотрела на меня, так же равнодушно взглянула на Магомета и села на постели. Потом пробормотала:
— Я хочу есть.
— Чего ты хочешь? — спросил я.
— Кахуа.
— Кофе и хлеба с маслом?
— Да.
Стоя у нашего ложа с моим платьем, перекинутым через руку, Магомет ожидал приказаний.
— Принеси завтрак для Аллумы и для меня, — сказал я.
И он вышел, не выразив ни малейшего удивления, ни малейшего неудовольствия.
После его ухода я спросил у молодой арабки:
— Хочешь жить у меня в доме?
— Да, хочу.
— Я отведу тебе отдельное помещение и дам женщину для услуг.
— Ты великодушен, я благодарна тебе.
— Но если ты будешь плохо себя вести, я тебя прогоню.
— Я буду делать все, что ты захочешь.
Она взяла мою руку и поцеловала в знак покорности.
Магомет снова вошел, неся поднос с завтраком. Я сказал ему:
— Аллума будет жить у меня в доме. Расстели ковры в комнате в конце коридора и пошли за женой Абд эль-Кадир эль-Хадара; она будет ей прислуживать.
— Слушаю, мусье.
Вот и все.
Час спустя арабская красавица водворилась в большой светлой комнате, и когда я зашел проверить, все ли устроено как следует, она попросила умоляющим голосом подарить ей зеркальный шкаф. Пообещав ей этот подарок, я вышел. Я оставил ее сидящей на корточках на джебель-амурском ковре, с папироской во рту; она так оживленно болтала со старой арабкой, за которой я послал, как будто они знали друг друга сто лет.
II
Целый месяц я был очень счастлив с нею и странным образом привязался к этому существу чужой расы, казавшемуся мне как бы существом другой породы, рожденным на иной планете.
Я не любил ее, нет, нельзя любить дочерей этой первобытной страны. Между ними и нами, даже между ними и мужчинами их племени никогда не расцветает голубой цветок северных стран В этих женщинах еще слишком много животных инстинктов, души их слишком примитивны, чувства недостаточно развиты, чтобы пробудить в нас сентиментальный восторг, составляющий поэзию любви. Ничто духовное, никакое опьянение ума не примешивается к чувственному опьянению, которое вызывают в нас эти обворожительные и ничтожные создания.
Однако они держат нас в своей власти, они опутывают нас, как и прочие женщины, только по-иному, не так цепко, не так жестоко, не так мучительно.
Чувство, которое я испытывал к этой девушке, я и сейчас не сумел бы определить. Я уже говорил вам, что Африка, этот пустынный край, страна без искусств, без всяких духовных развлечений, покоряет наше тело незнакомым, но неотразимым очарованием, лаской воздуха, неизменной прелестью утренних и вечерних зорь, лучезарным светом, благотворным воздействием на все наши чувства. Так вот, Аллума покорила меня так же — множеством скрытых чар, пленительных, чисто физических, ленивой восточной негой объятий, своей любовной покорностью.
Я дал ей полную свободу; она могла уходить из дому, когда ей вздумается, и по крайней мере через день проводила послеполуденные часы в соседнем поселке, среди жен моих работников-туземцев. Нередко она целыми днями любовалась своим отражением в зеркале шкафа из красного дерева, который я выписал из Милианы. Она деловито разглядывала себя, стоя перед большой зеркальной дверцей и изучая каждое свое движение с глубоким и серьезным вниманием. Она выступала, слегка запрокинув голову, чтобы видеть свои бедра и стан, поворачивалась, отступала, подходила ближе, а затем, утомившись, усаживалась на подушки против зеркала, не спуская с него глаз, со строгим лицом, вся погрузившись в созерцание.
Вскоре я заметил, что она почти каждый день уходит куда-то после завтрака и пропадает до вечера.
Слегка обеспокоенный, я спросил Магомета, не знает ли он, что она делает в эти долгие часы отсутствия. Он ответил спокойно:
— Не тревожься, ведь скоро рамадан. Должно быть, он ходит на молитву.
Он тоже, казалось, был рад, что Аллума живет у нас в доме. Но ни разу не заметил я между ними ничего подозрительного, ни разу мне не показалось, что они прячутся от меня, сговариваются или что-нибудь скрывают.
И я примирился с создавшимся положением, не вникая в него, предоставляя все времени, случаю и самой жизни.
Нередко, обойдя свои земли, виноградники и пашни, я отправлялся пешком в дальние прогулки. Вам знакомы великолепные леса в этой части Алжира, почти непроходимые овраги, где поваленные кедры преграждают Течение горных потоков, узкие долины олеандров, которые с высоты гор кажутся восточными коврами, разостланными по берегам речки. Вы знаете, что повсюду в лесах и на склонах холмов, где как будто еще не ступала нога человека, можно натолкнуться на снежно-белый купол куббы, где покоятся кости какого-нибудь смиренного марабута-отшельника, гробницу которого лишь изредка посещают особенно рьяные почитатели, приходящие из соседнего дуара[3] со свечой, чтобы возжечь ее на могиле святого.
И вот однажды вечером, возвращаясь домой, я проходил мимо одной из таких магометанских часовен и, заглянув в открытую дверь, увидел женщину, молившуюся перед святыней. Прелестная была картина — эта арабка, сидящая на земле в заброшенной часовенке, где ветер разгуливал на воле, наметая по углам в золотистые кучи тонкие сухие иглы сосновой хвои. Я подошел поближе, чтобы лучше разглядеть, и вдруг узнал Аллуму. Она не заметила меня, не слыхала ничего, всецело отдавшись беседе со святым; она что-то шептала ему вполголоса, она говорила с ним, чувствуя себя с ним наедине, поверяя служителю бога все свои заботы. Порою она замолкала, чтобы подумать, припомнить, что ей осталось еще сказать, чтобы ничего не упустить из своих признаний, а иногда вдруг оживлялась, как будто он отвечал ей, как будто советовал что-то, чему она противилась и против чего спорила, приводя свои доводы.
Я удалился так же бесшумно, как пришел, и вернулся домой к обеду.
Вечером я послал за ней, и она вошла с озабоченным видом, обычно вовсе ей не свойственным.
— Сядь сюда, — сказал я, указывая ей место рядом с собой на диване.
Она села, но когда я нагнулся поцеловать ее, она быстро отдернула голову.
Я был поражен:
— Что такое? Что с тобой?
— Теперь рамадан, — сказала она.
Я расхохотался.
— Так марабут запретил тебе целоваться во время рамадана?
— О да, я арабская женщина, а ты руми!
— Это большой грех?
— О да!
— Значит, ты весь день ничего не ела до захода солнца?
Я удалился так же бесшумно, как пришел, и вернулся домой к обеду.
Вечером я послал за ней, и она вошла с озабоченным видом, обычно вовсе ей не свойственным.
— Сядь сюда, — сказал я, указывая ей место рядом с собой на диване.
Она села, но когда я нагнулся поцеловать ее, она быстро отдернула голову.
Я был поражен:
— Что такое? Что с тобой?
— Теперь рамадан, — сказала она.
Я расхохотался.
— Так марабут запретил тебе целоваться во время рамадана?
— О да, я арабская женщина, а ты руми!
— Это большой грех?
— О да!
— Значит, ты весь день ничего не ела до захода солнца?
— Ничего.
— А после заката солнца?
— Ела.
— Но раз ночь уже настала и ты разрешаешь себе есть, тебе незачем быть строгой и в остальном.
Она казалась раздосадованной, задетой, оскорбленной и возразила с высокомерием, какого я не замечал в ней до сих пор:
— Если арабская девушка позволит руми прикоснуться к ней во время рамадана, она будет проклята навеки.
— И так будет продолжаться целый месяц?
Она отвечала убежденно:
— Да, весь месяц рамадана.
Я притворился рассерженным и сказал ей:
— Ну так ступай справляй рамадан со своей родней.
Она схватила мои руки и поднесла их к своей груди.
— О, прошу тебя, не сердись, ты увидишь, какой я буду милой! Хочешь, мы вместе отпразднуем рамадан? Я буду ухаживать за тобой, угождать тебе, только не сердись.
Я не мог удержаться от улыбки, — так она была забавна в своем огорчении, — и Отослал ее спать.
Через час, когда я собирался лечь в постель, раздались два легких стука в дверь, таких тихих, что я едва их расслышал.
Я крикнул: «Войдите!» Появилась Аллума, неся перед собой большой поднос с арабскими сластями, засахаренными, обжаренными в масле крокетами, сладкими печеньями, с целой грудой диковинных туземных лакомств.
Она смеялась, показывая чудесные зубы, и повторяла:
— Мы вместе будем справлять рамадан.
Вам известно, что пост у арабов, длящийся с восхода солнца до темноты, до того момента, когда глаз перестает различать белую нить от черной, завершается каждый вечер небольшой пирушкой в тесном кругу, где угощение затягивается до утра. Таким образом, выходит, что для туземцев, не слишком строго соблюдающих закон, рамадан состоит в том, что день обращается в ночь, а ночь в день. Но Аллума заходила гораздо дальше в своем благочестии. Она поставила поднос на диване между нами и, взяв длинными тонкими пальцами обсыпанный сахаром шарик, положила его мне в рот, шепча:
— Это вкусно, отведай.
Я раскусил легкое печенье, в самом деле необычайно вкусное, и спросил:
— Ты сама все приготовила?
— Да, сама.
— Для меня?
— Да, для тебя.
— Чтобы примирить меня с рамаданом?
— Да, не сердись! Я буду угощать тебя так каждый вечер.
О, какой мучительный месяц я провел! Месяц подслащенный, приторный и несносный, месяц нежных забот и искушений, порывов ярости и напрасных попыток сломить непреклонное сопротивление.
Затем, когда наступили три дня бейрама, я отпраздновал их на свой лад, и рамадан был позабыт.
Лето прошло; оно было очень жаркое. В первые дни осени я заметил, что Аллума стала озабоченной, рассеянной, безучастной ко всему.
И вот как-то вечером, когда я послал за ней, ее не оказалось в комнате. Я подумал, что она бродит где-нибудь по дому, и велел отыскать ее, но она не появлялась; я отворил окно и крикнул:
— Магомет!
Сонный голос отозвался из палатки:
— Да, мусье.
— Не знаешь ли, где Аллума?
— Нет, мусье, неужели Аллума пропал?
Через минуту мой араб вбежал ко мне встревоженный, не в силах скрыть своего волнения. Он спросил:
— Аллума пропал?
— Ну да, Аллума пропала.
— Не может быть!
— Отыщи ее, — сказал я.
Он остановился, задумавшись, что-то соображая, силясь понять. Потом бросился в ее опустевшую комнату, где наряды Аллумы были разбросаны в восточном беспорядке. Он осмотрел все, точно сыщик, или, вернее, обнюхал все, точно собака; потом, устав от этих усилий, прошептал с покорностью судьбе:
— Ушел, совсем ушел!
Я опасался несчастного случая, — Аллума могла упасть на дно оврага, вывихнуть себе ногу, — и потому поднял на ноги всех обитателей поселка, приказав искать ее, пока не найдут.
Ее искали всю ночь, искали весь следующий день, искали целую неделю. Но не нашли ничего, что могло бы навести на ее след. Я тосковал, мне ее не хватало; дом казался мне пустым и жизнь бесцельной. К тому же мне приходили в голову тревожные мысли. Я боялся, что ее похитили, что ее, может быть, убили. Но когда я начинал расспрашивать Магомета, делиться с ним своими опасениями, он неизменно отвечал:
— Нет, он ушел.
И прибавлял арабское слово «рхэзаль», означающее «газель», как бы желая сказать, что Аллума бегает быстро и что она далеко.
Прошло три недели, и я уже потерял надежду увидеть вновь свою арабскую любовницу, как вдруг однажды утром Магомет вошел ко мне с сияющим от радости лицом и сказал:
— Мусье! Аллума вернулся.
Я соскочил с кровати:
— Где она?
— Не смеет войти! Вон он там, под деревом!
И, протянув руку, он указал мне в окно на что-то белое, у подножия оливкового дерева.
Я оделся и вышел. Приближаясь к этому свертку тряпок, как будто брошенному к подножию ствола, я узнал большие темные глаза, нататуированные звезды, продолговатое и правильное лицо обворожившей меня дикарки. Чем ближе я подходил, тем сильнее поднимался во мне гнев, мне хотелось ударить ее, сделать ей больно, Отомстить.
Я крикнул издали:
— Откуда ты пришла?
Она сидела неподвижно, безучастно, словно жизнь едва теплилась в ней, и молчала, готовая снести мой гнев, покорно ожидая побоев.
Я подошел к ней, пораженный видом покрывавших ее лохмотьев — лоскутьев шелка и шерсти, серых от пыли, изодранных, до отвращения грязных.
Я повторил, замахнувшись на нее, как на собаку:
— Откуда ты пришла?
Она прошептала:
— Оттуда.
— Откуда?
— Из племени.
— Из какого племени?
— Из моего.
— Почему ты ушла от меня?
Видя, что я ее не бью, она осмелела:
— Так надо было... так надо... Я не могла больше жить в доме, — вполголоса ответила она.
Я увидел слезы у нее на глазах и вдруг расчувствовался, как дурак. Я наклонился к ней и, повернувшись, чтобы сесть, увидел Магомета, который издали следил за нами.
Я переспросил как можно мягче:
— Ну скажи, отчего ты ушла?
Тогда она рассказала, что в ее душе уже давно таилась неодолимая жажда вернуться к кочевой жизни, спать в шатрах, бегать, кататься по песку, бродить со стадами по равнинам, не чувствовать больше над головой, между желтыми звездами небесного свода и синими звездами на своем лице, никакой крыши, кроме тонкого полога из заплатанной и истрепанной ткани, сквозь которую светятся огненные точки, когда просыпаешься ночью.
Она объяснила мне это в наивных и сильных выражениях, таких правдивых, что я поверил ей, растрогался и спросил:
— Почему же ты не сказала мне, что хочешь на время уйти?
— Ты бы не позволил...
— Если бы ты обещала вернуться, я бы отпустил тебя.
— Ты не поверил бы мне.
Видя, что я не сержусь, она засмеялась и прибавила:
— Ты видишь, с этим покончено, я вернулась домой, и вот я здесь. Мне надо было пробыть там всего несколько дней. Теперь с меня довольно. Все кончено, все прошло, я здорова. Я вернулась, мне опять хорошо. Я очень рада. Ты добрый.
— Пойдем домой, — сказал я.
Она встала. Я взял ее руку, узкую руку с тонкими пальцами. Торжествующая, звеня кольцами, браслетами, ожерельями и монистами, важно выступая в своих лохмотьях, она проследовала к дому, где нас ожидал Магомет.
Прежде чем войти, я повторил:
— Аллума! Всякий раз, когда тебе захочется вернуться к своим, скажи мне об этом, и я отпущу тебя.
Она спросила недоверчиво:
— Ты обещаешь?
— Обещаю.
— И я тоже обещаю. Когда мне станет тяжело, — она приложила руки ко лбу пленительным жестом, — я скажу тебе: «Мне надо уйти туда», — и ты меня отпустишь.
Я проводил Аллуму в ее комнату; за нами следовал Магомет, который принес воды, так как жену Абд эль-Кадир эль-Хадара еще не успели предупредить, что ее госпожа вернулась.
Войдя в комнату, Аллума увидела зеркальный шкаф и устремилась к нему с просиявшим лицом, как бросаются к матери после долгой разлуки. Она разглядывала себя несколько секунд, состроила гримасу и сказала зеркалу сердитым голосом:
— Не думай, у меня в шкафу есть шелковые платья. Сейчас я опять буду красивая,
Я оставил ее одну кокетничать с своим отражением.
Наша жизнь потекла, как прежде, и я все больше и больше поддавался странному, чисто физическому обаянию этой девушки, относясь к ней в то же время как-то отечески покровительственно.
Все шло хорошо в течение полугода, потом я почувствовал, что она опять стала нервной, возбужденной, немного печальной. Как-то раз я спросил ее: