Жалелось, очень жалелось Сенькевичу, что уже нет в живых Пташука. Он по всем внешним данным тоже включался в схему преступления: жена и сын на даче, доступ к ключам имел наилучший, привычки Децких знал назубок, одна заковырка — прибыл электричкой. А есть своя машина, думал Сенькевич. Если от дома Децких на вокзал машиной, а еще от сберкассы к дому Децких снова машиной, то появляются минуты, и немало. Сенькевич отметил в уме, что надо расспросить гостей Децкого, где именно встретились на вокзале, когда и кто первым увидел Пташука.
— Давай-ка, Валера, прокатимся с ветерком, — сказал Сенькевич водителю и определил маршрут: от сберкассы к дому Децкого, а затем — на вокзал.
Тронулись, Сенькевич засек время. Потребовалось соответственно три с половиной и шесть минут. К ним Сенькевич прибавил пять минут, затраченные на повторное посещение квартиры. Округленно выходило пятнадцать минут, и значит, преступник должен был выйти из сберкассы в девять тридцать пять. Но это противоречило рассказу кассирши. И еще одно рассуждение мешало Сенькевичу принять такие расчеты: Пташук не мог бросить на вокзале свою машину. А чужую? А частник? А такси?
— Сколько, Валера, сейчас времени? — поинтересовался Сенькевич.
— Час.
— Обедать не хочешь?
— Как прикажете.
— Ну уж, прикажете. Попрошу. Может, отложим на полчаса?
— Хоть на час.
И они поехали к дому Павла.
Во дворе уже собирался народ. Сенькевич вышел из машины и подошел к толпе. У подъезда в кругу деловых мужчин стоял Децкий. Недолго подождав, Сенькевич его окликнул.
— Юрий Иванович, прошу извинить, что в такой час, — сказал он раздосадованному Децкому, — но минутное дело. Нет ли здесь кого-нибудь из ваших купальских гостей?
— Почти все.
— Пригласите, если не затруднит. Я на скамеечке обожду. Кого-нибудь, кто ехал вместе с Пташуком электричкой.
Через минуту к нему был подведен равный Децкому ростом крепыш и представлен:
— Смирнов. Петр Петрович.
Оставшись с Петром Петровичем наедине, Сенькевич пригласил его сесть рядом и назвался:
— Моя фамилия Сенькевич, я — инспектор уголовного розыска. У меня к вам, товарищ Смирнов, несколько вопросов.
— Пожалуйста! — изготовился Петр Петрович.
— Вы, как я понимаю, работали с Пташуком?
— Нет, он у Децкого работал, а я завскладом работаю.
— Мне не в том суть, — сказал Сенькевич. — Вы знакомы по работе?
— Да, по заводу.
— Так вот что меня интересует. Месяц назад вы ездили на дачу к Юрию Ивановичу. Постарайтесь вспомнить, где именно на вокзале вы встретились с Павлом Пташуком?
— Нигде, — ответил завскладом. — Мы с женой взяли билеты и сели в вагон. А встретились в Игнатово, на перроне.
— А не знаете, кто ехал вместе с Пташуком?
— Вроде бы никто. Каждые ехали врозь. Там такая была давка — сравнений для нее нет. Да и не договаривались встречаться…
— Ясно! — с приметной веселостью заключил Сенькевич. — Спасибо, товарищ Смирнов. Вы мне помогли.
— Что ж, рад, — ответил, однако, без радости завскладом.
Разговор, действительно, был полезным. Теперь версия о возможностях Пташука исполнить преступление получала реальную основу. Если не было встречи на вокзале, если каждая пара ехала сама по себе, отдельно от других, если компания сбилась в Игнатово по выходе их вагонов, то открывался простор для предположений, то Пташук терял зависимость от электрички. Задача его упрощалась, он получал свободное время; было бы лучше сесть в поезд, но не составляло беды и опоздать. От преступника требовалось одно — выйти на перрон в минуту прибытия поезда. Хитрость не отличалась оригинальностью — обогнать электричку машиной, явиться в Игнатово хотя бы минутой прежде. Технически исполнить такой ход легко: достаточно нанять частника или такси. Частника, конечно, предпочтительнее, но строить свой план в расчете на частную машину, налагать на него такое жесткое условие, преступник не мог: везти за город, в Игнатово, незнакомого пассажира — такого владельца собственной машины надо поискать. Времени же в обрез. Если и попался отзывчивый на чужую просьбу частник, то разыскать его теперь нереально. Но ровно столько же шансов, думал Сенькевич, что преступник воспользовался такси.
В обед встретив возле столовой Корбова, Сенькевич направил его в таксомоторный парк навести соответствующие справки; сам же, дождавшись машины, решил провести небольшой эксперимент на возможном маршруте движения преступника из города в Игнатово. Проезд от дома Децкого до городской черты занял четверть часа, а отсюда до остановки «Игнатово» — двадцать минут. Сенькевич отпустил преступнику еще пять — десять минут на поиски машины в городе. Если события двадцать четвертого числа развивались в таком порядке, то, думал Сенькевич, Пташук вышел из квартиры Децкого в десять с чем-то, самое позднее, в десять пятнадцать. Концы сходились. Походив по перрону, оглядевшись, Сенькевич решил, что преступник в ожидании поезда мог прятаться либо за станционной кассой, либо в туалете, других мест укрытия здесь не было. Поезд пришел, отворились двери, народ повалил на перрон и далее на дорогу, и тут преступник включился в толпу и прибился к знакомым.
Вернувшись в отдел, Сенькевич пометил на календаре два дела: узнать у Децкого, с какой сумкой прибыл Пташук на пикник; взять у Децкого для предъявления водителям снимок Пташука, сделанный в тот день на даче.
В шесть часов, когда он стал собираться домой, появился Корбов довольный, загадочный, веселый. По лицу помощника Сенькевич понял, что сейчас услышит нечто неожиданное. Но Корбов ни слова не сказал, а извлек из кармана сложенный вчетверо лист бумаги, развернул его и положил на стол. Сенькевич прочел: "Фамилии и адреса таксистов, ездивших утром двадцать четвертого июня в Игнатово. Сведения подготовлены по заказу инспектора уголовного розыска капитана Децкого".
— Что это за Децкий такой? — удивляясь, спросил Сенькевич.
— А это тот Децкий Юрий Иванович, — ответил Корбов, — по заявлению которого мы следствие проводим.
Децкий вернулся с поминок в десятом часу. Хоть и выпил за поминальным столом достаточно водки, был совершенно трезв, и хуже, чем трезв, — был опустошен, горестен, сам себе неприятен. Это состояние пришло еще там, когда стоя пили первую. Вдруг осозналось, что Павла нет; все жрут, пьют, кто искренне, кто поддельно горюет, а его нет — отнят, изъят. И не сам факт смерти показался ужасным — все мы смертны, да, все, кто в этот час плакал и хохотал, женился, рождался, работал, болел и кто тоскливо вздыхал, что Павлу выпал короткий век, все смертны — тут не было о чем горевать; ужаснуло другое, ужаснула мысль, что он сам спровоцировал эту смерть, поспособствовал ей, что рассказами о трусости Павла он всех пугал, вселял страх, ожидал какой-то решительной меры, что для собственного спокойствия он желал этой смерти, не убийства — так жестко желание не становилось, но исчезновения, немоты, отсутствия.
И случилось — Павел отсутствовал, онемел, исчез навсегда. И смерть случилась, когда он, Децкий, приблизился к тайне. Тогда, в моменты вечерних телефонных разговоров с Павлом, он уже не желал его гибели, сердился, но страх и злоба уже прошли, он уже примирился с его присутствием, с той опасностью, какую создает его страдание; но побуждение, сигналы на обрыв жизни Павла уже излучились, коснулись всех, и кто-то отреагировал. Теперь не имело значения, правильно или неправильно этот кто-то поступил. Смерть состоялась, и грех убийства не был личным грехом того, кто убил. Децкий чувствовал, что этот грех лег на него, вошел в душу и убивал душу. Нет, это не поминки, говорил он себе; он справит поминки, когда убийца получит свое, когда последует под могильный холм за Павлом, чтобы равно стало на весах. Он найдет убийцу; Децкий уже знал, как будет искать. Он думал, что уже имеет власть над убийцей, что ему дана возможность отомстить в любой угодный час — достаточно явиться к следователю Сенькевичу с повинной. И никто не спасется. Но Децкий знал, что никогда так не поступит. Есть своя жизнь, ее надо прожить сполна, и не там, а тут. Убийца должен исчезнуть, но он, Децкий, не имеет права исчезнуть вместе с ним, ибо жизнь за жизнь, а не две жизни за одну жизнь.
Есть убийца, и есть он — одинокий мститель. У него нет союзников, никто не поддержит его, никто ему не поможет; все хотят жить без перемен, без риска, без страха стычки с убийцей; все, кому Павел был опасен, радуются; у всех сквозь вздохи притворного горя слышен вздох облегчения. А если погибнет он, этим людям станет еще легче, страхи их ослабнут, земля под ногами, сейчас зыбкая, окрепнет.
Но кто решился?
Сквозь наплывы своих мыслей Децкий чувствовал, что знает разгадку, что он видел и что память его держит что-то такое, что сразу отвечает на вопрос: "Кто?" Он сел на тахту и, сжав виски руками и покачиваясь, попытался отыскать это важное, притаившееся в уме знание. Но горечь, чувство вины перед Павлом тяготили ум, он не мог отрешиться, расслабиться, освободиться, установить в мыслях покой.
Есть убийца, и есть он — одинокий мститель. У него нет союзников, никто не поддержит его, никто ему не поможет; все хотят жить без перемен, без риска, без страха стычки с убийцей; все, кому Павел был опасен, радуются; у всех сквозь вздохи притворного горя слышен вздох облегчения. А если погибнет он, этим людям станет еще легче, страхи их ослабнут, земля под ногами, сейчас зыбкая, окрепнет.
Но кто решился?
Сквозь наплывы своих мыслей Децкий чувствовал, что знает разгадку, что он видел и что память его держит что-то такое, что сразу отвечает на вопрос: "Кто?" Он сел на тахту и, сжав виски руками и покачиваясь, попытался отыскать это важное, притаившееся в уме знание. Но горечь, чувство вины перед Павлом тяготили ум, он не мог отрешиться, расслабиться, освободиться, установить в мыслях покой.
Неожиданно зазвонил телефон, на звонок выскочил из своей комнаты Саша, и Децкий крикнул ему: "Меня нет!", но сын, не сообразив, ответил в трубку: "Да, сейчас позову".
— Слушаю! — сказал Децкий и поморщился, узнав голос следователя.
— Юрий Иванович, прошу извинить за поздний звонок, — говорил Сенькевич. — Я прошу вас завтра утром приехать ко мне, есть очень важное дело.
— Какое? — машинально спросил Децкий.
— По телефону не расскажешь. Так когда вам удобно?
— Мне все равно, — сказал Децкий.
— Ну, что ж, давайте в девять.
— Хорошо, — согласился Децкий, — я приду в девять.
Все прежние горести после этого короткого разговорчика померкли и смялись, отодвинулись назад, а наползло насущное — гадание о завтрашнем дне. Что за дело, думал Децкий, что они там надумали? Может, допетрили, досверлились, придешь своими ногами — и под стражу. Но как, откуда, каким образом могли узнать? Никак не могли — на заводе не были, в «Хозтоварах» не появлялись, Петькин склад не посещали. Нет, не о том у них дело, думал Децкий, совсем не о том. Но о чем? Какая важность открылась? Может, с Пашиной катастрофой что-нибудь прояснили или заподозрили, предположил Децкий. Но вызов по этому вопросу не пугал: он ни при чем, он знает не больше их, ну, чуточку побольше, но не скажет. Самые странные строились предположения, и строились они долго, пока не протюкалось сквозь разную несуразицу одно — более всех возможное и весьма неприятное, — что каким-то образом следователь узнал про его запросы в таксопарке. Сразу и представилось, каким образом мог узнать. Главный инженер рассказал. Нашли еще одного, или двух, или трех таксистов, ездивших в Игнатово, и тот поспешил сообщить. Сам позвонил в горотдел, спрашивал капитана Децкого и, конечно же, наткнулся на удачливого майора. Главного инженера Децкий мгновенно возненавидел. Вот кто был виновником. Скотина, думал Децкий, медвежья скотина. Воистину: скажи дураку молиться — он лоб разобьет. Держит же земля такого барана. Разве просили тебя, осла, звонить, мысленно кричал ему Децкий. Всё эта наша прославленная халатность: месяц будут собирать справки, расспрашивать людей в день по одному. И все, что можно было дурного пожелать услужливому администратору, Децкий желал с сильным чувством: и ноги поломать, и провалиться, и околеть, и лопнуть, и ссохнуть, сдохнуть и сгореть. Но что с проклятий? Никакого толку не было в таком остервенении — истерическая трата нервов.
Если все так, если зовут по этой причине, думал Децкий, то худо дело главную ниточку получит в свои руки следователь Сенькевич. А уж там катись, клубочек, указывай да показывай. Рок, сказал себе Децкий, вот как просто действует рок.
Сложив за спиной руки, он стал уныло бродить из спальни в гостиную и опять в спальню, обдумывая возможные опасности. "Что ты мечешься!" — сказал он сам себе вслух. Положим, узнали и расспросили таксистов. Ну и что? Какая беда? Никакой особой беды ему не увиделось. Ну, известно следователю Сенькевичу, что он, Децкий, назывался инспектором уголовного розыска и предъявлял снимок. И слава богу! А как иначе было представляться? "Здравствуйте, я — обворованный, гадаю, кто двенадцать тысяч спер!" У него документов не спрашивали, он фальшивых удостоверений не предъявлял. Главного инженера, того вообще в глаза не видел. Тут не прицепишься. А снимок, а недоверие к друзьям — дело естественное: пропали деньги — хочешь не хочешь, а кого-то надо подозревать. И вовсе не всех, думал Децкий, отрабатывая наилучший ответ, а Пашу, Пашу, только его. Он ехал в одиночку, он безнадзорно провел утро, он знал больше других — на нем и тень. А все прочие парами — жена мужа защитит. Попробуй-ка докажи, что Данила или Петька добирались попуткой, а не поездом. Вне доказательств. Павлуша, бедный, только что-то видел, да с собою унес. Нет, думал Децкий, зряшное дело по этой дорожке идти; но пусть идут — там тупик.
Пусть самое худшее, думал Децкий позже, пусть на завод придут дознаваться. Неприятностей доставят много, это само собой. Поползут сплетни, завистникам в радость будут шептать: дыма без огня не бывает, Децкий — вор, Петр Петрович — вор, Паша покойный — тоже был вор, грабили завод, чужим трудом себе дачи, машины, барахлишко сбили. Да, сбили, а ты докажи, что сбили! Ну, ославят на весь город, с заводика придется сматываться, да ведь и так решено сматываться. И господи, вот так ужас, вот так страх — слова дураков; потрепятся и замолкнут. А что репутация подмокнет, так черт с ней, с репутацией, он в министры не целит. А уж что частное следствие не поощряется, так тут извините: милиция эти двенадцать тысяч вовек не вернет — сил не хватит сыскать, а не дай бог сыщет — все равно не вернет, еще и другие отнимет. Так что, спасибо за звонок, гражданин Сенькевич, — приготовимся — и в обморок не упадем.
Децкий зашел к сыну — Саша читал.
— Э-э, брат, спать пора, — весело сказал Децкий.
— Еще полчасика, папа. Самое интересное место.
— Ну, если самое интересное, — согласился Децкий. — Только честно полчасика, — и повернулся уйти.
— Папа! — окликнул Саша. — А что такое смерть?
Децкий удивленно взглянул на сына.
— Смерть, — сказал он, — это, сынок, конец жизни. Небытие, вечный мрак, ничто.
По глазам сына Децкий видел, что тот не понимает. А кто понимает? подумал Децкий.
— Смерть — это больно? — спросил Саша.
— Наверное, — ответил Децкий. — Живые не знают, мертвые не рассказывают.
— Дяде Павлу было больно?
— Ему — да! — сказал Децкий. — Ему было больно. А может быть, и нет. Ведь он не знал. Он не успел испугаться.
— Папа, — вдруг с затаенным страхом попросил сын, — ты не езди на машине.
Этот страх передался Децкому; он почувствовал оледенение всех клеточек тела, моментальную остановку бега крови, биений, пульсаций, всего творчества организма, но спустя миг все задействовало, заработало, вернулось в прежнее живое движение.
Децкий улыбнулся.
— От судьбы, Саша, никто не уходит, — сказал он. — Самолеты разбиваются, корабли тонут, в кого-то молния бьет, другой лежит на печи ему сердце отказывает… Всех бед не опасешься. Ты не волнуйся, сынок, я буду очень осторожен, еще внуков твоих понянчу…
Децкий прошел в спальню, разделся и решил спать. Но лег — и нашло к нему страхов. Стало страшно, что самого могут убить, как убили Павла. Пусть не так, так он не поддастся, но мало ли как можно убить. Стало страшно, что засудят, посадят, и останется Сашка без отца, только с Вандой, вдвоем на один ее окладик. Набедствуют, настрадаются, и неизвестно, кто из него вырастет в таких условиях. Тут же Децкий зарубил в памяти, что необходимо в ближайший день-два превратить в деньги вещи подороже, а деньги спрятать, хотя бы Адаму на хранение отдать. Если уж случится беда, то Саша за его глупость страдать не должен. Пришло и сожаление, что впутался в махинации; а жил бы спокойно, не рвался бы за тысячами, так и не боялся бы сейчас тюрьмы и горя.
Вспомнилась давняя, из юности, ночь. Он и Адам лежали на койках; это были зеленые солдатские койки с досочным подстилом и тонкими ватными тюфяками; о чем говорили в ту ночь, почему оба не спали, Децкий не вспомнил, не в том было дело, припомнились не слова, ощутилась вдруг безупречность чувств той ночи, вообще, тех лет, бесстрашие, радость своего безгрешия, прочность быта, какой установили родители. Отец берег свою совесть; дома любили тех, у кого чистая совесть, презирали тех, у кого нет совести; такая была главная мерка для людей и поступков. Мать и отец спали на голубой кровати с никелированными шариками. Книги стояли на этажерке, и книг было мало, за книгами ходили в библиотеку. Мать десять лет носила одно зимнее пальто с маленьким каракулевым воротником. Когда собирались друзья, пили водку или вино, коньяк никогда не брали — считалось дорого; пили немного, больше беседовали — весело и свободно.
Эти воспоминания о прошлой жизни текли сами собой; всплывали в памяти разные предметы домашней обстановки: бумажный абажур, трофейное, в ржавых пятнах зеркало, алюминиевые вилки и дешевого стекла рюмочки, истертый коврик между кроватями; банки варенья на шкафу. Видя то давнее, исчезнувшее уже жилище семьи, Децкий думал, что во всем обогнал он своих стариков, что им и не снились хрустальная люстра в гостиной, и мягчайшие матрацы, где в шелк были затянуты тысячи тонких, нежных пружин, и гарнитур в стиле барокко, и костяной фарфор, и серебряные ножи, и облицованная зеркалами ванная, — многого он достиг, такое, как здесь, родители видели исключительно в кино. Одного не было у него — спокойствия и чистоты на душе. А у них было.