После сделанного - Константин Тарасов 6 стр.


— Да, отребье, — кивнул Павел. — Накипь! Карманники. Ржавчина! Просто шкуры!

После этих слов, резавших слух Децкого, он оживился:

— Ты, Юра, и не знаешь, как опротивела мне наша жизнь. Проснусь ночью, лежу, сам себе не верю. Неужели, думаю, это я, добрый и честный Паша, теперь — прожженный вор, своих же рабочих обворовываю каждый день. Для того ли я народился на белый свет?

— Ты потише бы говорил, — оборвал его Децкий. — Людно тут.

— А и мы были люди, — стишив голос, продолжал Павел. — Помнишь, пришли на завод: двигать прогресс, изобретать, рационализировать, улучшать — о чем только не мечталось, и были же неплохие инженеры. И куда все ушло, к чему мозг приложили — к воровству. Что осталось? Оболочка — а в ней грязь. Ты с этой сукой Катькой спутался — погиб, потом я черту продался…

И на лице, и в глазах приятеля выражалось, видел Децкий, это неуместное, искреннее, самоубийственное раскаяние. С такой мордой только к майору Сенькевичу и прийти, тому и спрашивать не придется — читай по лицу, как по письму. Вот же плаксивый гад, подумалось Децкому, и возникло у него сильное желание врезать кулаком Павлу в глаз, чтобы опомнился. Но не то что бить, а и резко спорить Децкий себе не допустил, а сказал, целя в больное место — в ответственность перед детьми:

— Замазались мы, верно, но дети — о них-то никто другой не позаботится.

— Это так, — согласился Павел. — Но мне и дома стало невмоготу. Заврался. Вера чувствует, что занимаюсь чем-то дурным. Вглядывается, тоскует, вздыхает: "Ой, Паша, Паша, что ты делаешь!" И Димка стал коситься, чувствует чистым сердцем, что папаша — паскуда и вор. Эх, Юра, — воскликнул он вдруг сердечно, — начали каяться, так давай по славянскому обычаю возьмем бутылку да выпьем… Я один не пью, ты, вижу, думаешь, что я в одиночку спиваюсь. Нет, не пью, то есть не пью крепко. Боюсь, Юра, боюсь, что пьяным выболтаю все это во сне на ухо Вере. Пью — да умеренно, граблю да осторожно. Все краешком, краешком, чтобы не упасть. Устал! Надоело!

Децкий понял, что нельзя отказаться и отложить, и согласился:

— Ты прав, выпьем, пошли в ресторан.

— Да ну их, рестораны эти вонючие, — отмахнулся Павел. — Жрут, скачут, как козлы, рожи какие-то сальные, ненавистные, тошнит меня там. Давай как люди.

Децкий подумал, что последует приглашение к себе, но ошибся, приятель решительно завернул в ближайший гастроном, где взял две бутылки вина, закуски же хоть самой скудной брать не подумал, и с этими двумя бутылками явились они в описанный выше скверик. По дороге на Павла напал зуд сравнения себя и Децкого со скотами: "Свиньи мы! — говорил Павел. — Клопы, Юра. Гниды в костюмах!" — и пришлось тихо внимать всем этим гнуснейшим метафорам.

Уже тут, на поломанной скамейке, когда распили первую и пошел по крови хмель, Павел сказал:

— Я себя разлюбил, но и вас всех не люблю, даже тебя, хотя раньше крепко любил, сильнее, может, чем Веру, разве Димку одного сильнее, а сейчас гляжу на наши довольные, тупые хари, вижу бесстыжие свиные глаза — и гадко мне, такое все время чувство в животе, будто рвота подходит и задушит меня. Суета это, финты, выменивание квартир, дачи и гарнитурчики, собирание золота, стекла, дерьма всякого… А книги! — воскликнул он. — Книг насобирали, словно философы, все стены покрыты книгами. Как-то захожу к Катьке — развалилась на тахте, читает. Я даже поразился, что эта стерва читать еще не разучилась. Что ж, думаю, ты читаешь. Эдгара По она читает, переживания испытывает. Мне жутко стало. Тот, наверно, в гробу кричит, что всякая сволочь его книги читает — не для воров писал, а ворью достается. И ты читаешь, и я почитываю. Но какой прок? Читаем о честности, о страданиях, о душе, а у самих в мозгу — деньги, жратва, тряпье, а сами посасываем кровь из работяг. Как увижу какого-нибудь бедно одетого человека — завидую ему. Вот, думаю, счастливец, совесть чистая. А мы в дерьме, только другим это не видно. И что всего хуже, Юра, уже не отмоешься…

Ни с одним словом Децкий внутренне не соглашался; про себя он возражал и находил веские примеры в истории, когда такой-то всеми уважаемый был работорговцем, а другой — помещиком-крепостником, а третий — рантье, а пятый — в любовниках добывал себе хлеб и славу. Вообще, в принципе, думал Децкий, от той пуританской честности, какая не разрешает поднять на дороге копейку, ибо не твоя, веет больше глупостью, чем умом; в настоящей жизни нормальный человек все должен испытать — и риск, и достаток, и вертеться должен уметь, и приспосабливаться к условиям, а совесть — при чем тут совесть? — на улице с ножом они чужое не отнимают, все достается работой ума; пашут и они на своей ниве, не меньше земледельца потеют, даром им не дается, но не их вина, что нива эта запретная. И еще ряд подобных мыслей проносился в голове, но Децкий молчал, не ответствовал, сознавая, что попусту станет возражать, что все говоримое Павлом выстрадано и обдумано давно. А настроился он так думать потому, что он — другой человек, человек другого склада — тихого, пуританского, покорного обстоятельствам, овечьего, склонного к терпеливости и самомучению. Впутался же он в дело, которое требует натуры мощной, подвижной, артистической, боевой. Так где же Павлу взять силу, если внутри нет. Благость ему нужна, мир, спокойствие, сознание, что он как все. Пережитки это религиозные, подумал Децкий, так боится, будто с небес за ним следят и грехи замечают. Сердце слабое; сорок лет прожил, а сердце детское: страшно, что мама узнает, что жена ахнет, что товарищи скажут: "Ты, Паша, плохой человек".

Начали пить вторую. Вино было паскудное, самый дешевый портвейн; ничего более мерзкого уже много лет в рот к Децкому не попадало, он пил вино с отвращением, как хлористый кальций, но не ловчил, прикладывался к горлышку наравне, даже подольше, чтобы Павлу этой отравы воли досталось поменьше. Слушая о страданиях души приятеля, Децкий напряженно думал, что бы этакое успокоительное, действенное ему сказать, что заглушит уничижительное самокопание и вернет бодрость, волю к сопротивлению. В плач Павла перед следователем, в предательство его не верил, но в нынешней ситуации душевная угнетенность, пассивность тоже были вредными — мямление, невразумительные двусмысленные речи, явная внутренняя горечь могли дать в руки следователю, если случится им говорить, то, что равноценно признанию. Наконец догадался: Павлу нужна как воздух, надежда на новую жизнь, убежденность, что честным трудом и поведением исправит свои прошлые проступки перед людьми. Децкий обрадовался и заторопился сказать:

— Не хотел, Павлуша, раньше выбалтывать, но, раз откровенничаем, открою: собираюсь уволиться, только в отпуск хочу сходить; так вот я рекомендую тебя или на свое место, или во второй сборочный, уже обговорено и с главным, и с директором, — и видя, что приятель внимает, Децкий объявил суть: — Петра Петровича снимают со склада, вся цепь рвется, старым делам конец.

— А завтра придет Данила Григорьевич и скажет "дай", — сказал Павел. И будет настаивать.

— У Данилы, говорю тебе точно, есть свои неприятности. Ему тоже надо уносить ноги. А ты за два месяца поставишь свой порядок работы.

— Что же ты раньше молчал? — с подозрением спросил Павел.

— Сюрприз для тебя готовил, — ответил Децкий.

Приятель замолк, взгляд его устремился в даль неба, может, он уже увидел себя в цехе в новом качестве, в стараниях, в новых отношениях с людьми, в трудовом рвении; лицо его разгладилось, просветлело, и Децкий понял, что слова его попали "в десятку". Конечно, взрыва радости ожидать было бы смешно, но какая-то отдушина для измученного сердца открылась и какие-то радужные планы в отношении будущего у него возникли. Для начала и это было хорошо.

Децкий поднялся, сбил палкой несколько диких яблок, поделился с приятелем и стал излагать свои тезисы о недоступности их дела раскрытию. "Есть одно уязвимое место, — заключил он, хлопая себя рукой по груди, — это вот — дрожание сердца. Улик нет, так что упаси тебя бог, Павлуша, от глупости чистосердечия. Себе жизнь сломаешь, семью загонишь в тиски нищеты и всех других поведешь за колючку. До пенсии двадцать лет — трудись".

— Я себе не враг, — отозвался Павел.

— Никто себе не враг. Разве я себе враг, а вот же сморозил утром. Думай, не сглупи.

— Постараюсь!

В таком духе друзья проболтали еще полчаса и расстались в самых добрых чувствах: один пошел домой, вроде бы обнадеженный светлыми переменами, другой отправился за машиной, довольный своими успехами в укрощении. Эта радость отважила Децкого на езду "под мухой". Но густым был вечерний поток машин, и никто не остановил его, хоть и достаточно «гаишников» стояло на перекрестках.

Дома Децкого встретило ошеломляющее известие о визите следователя. Он потребовал от Ванды вспомнить беседу с Сенькевичем дословно, во всей последовательности вопросов и во всей полноте ответов. Направление следовательского интереса отгадалось легко, и Децкий успокоенно и с чувством некоторого умственного превосходства сказал себе: "Талантливый!.. Что-то не видно особого таланта. Самая заурядная логика".

Стараясь перебить зубной пастой привкус дрянного вина, он думал о следователе: пусть проверяет, пусть спрашивает доктора Глинского. Это к добру, время даст. Но став под душ и согнав с мозгов липкую одурь, какую нанес туда дешевый портвейн, Децкий увидел действия следователя уже иначе и с досадою признал, что тот временем следствия дорожит. Позвонив завтра утром Глинскому, он убедится в невиновности его, Децкого, и возьмет для обдумывания другую версию, обнимет кругом подозрения всех знакомых дома, тем более что осел Сашка подсунул фотографии, а Ванда, эта набитая дура, вместо того чтобы отправить сына с глаз долой на улицу, сделала пояснения. Децкого буквально морозом протянуло: ведь на снимках присутствовали все, ну пусть не все, пусть мелких человечков не было, но главные все стоят плечом к плечу. Завод — склад — магазин, производство и сбыт, а главное, и гадать не надо, где сбыт, где посредники, вот они — в лице Данилы Григорьевича и Петра Петровича, отправляй к ним ревизоров и бери в оборот. И самое простое дело — проверить номенклатуру товаров по магазину и по Пашиному участку: там замки — тут замки, там ситечко чайное — тут ситечко чайное. Было отчего проклясть и прием гостей на купалье, и дурацкий языческий костер, и подаренный сыну фотоаппарат, и вздорное, по деревенской моде позирование толпой на лугу, и в саду, и на фоне дачи. Сходились сейчас в кучу многие глупости, сделанные в разные годы; припоминая о них, Децкий чертыхался: и дачу следовало купить через подставное лицо, и вовсе ни к чему было заводить сберкнижку, и намного раньше следовало прикрыть это дело, а взяться за лучшее, и все эти походы друг к другу, встречи семьями, афиширование знакомств выходили теперь боком.

"Но и следователь — человек, — успокаивая себя, думал Децкий. — Не больше у него ума, чем у нас".

Децкий обернулся махровой простынью, прошел в спальню, плюхнулся на мягчайший импортный матрац и вообразил себя следователем. Следователь, по его мнению, мог составить себе три версии воровства: первую — деньги снял Децкий; вторую — деньги и облигации похищены знакомыми контролерши; третью — деньги и облигации похищены знакомыми Децких. Первую уже можно было считать отвергнутой; долго ли, коротко ли следователь откажется и от второй; останется разыграть третью, и следователь начнет составлять список лиц, имевших доступ в квартиру или отношение к семейным делам. У Децкого из живых родственников оставался только брат. Вся родня Ванды обитала в Гродно, о книжке они слыхом не слышали, да и виделись последний раз в позапрошлом году. Кто-либо из соседей мог, конечно, спланировать и провести ограбление квартиры, но операция с подделкой ордера была бы для него экспромтом. А вор спланировал именно снятие денег с вклада; тут все было учтено — внешность, костюм, бородка и усы, роспись, возвращение книжки на место и уверенность, что Децкий смолчит. Из знакомых Ванды никто не знал даже приблизительно, как поступают к Децким большие суммы; сама Ванда не знала и не догадывалась про источник благополучия; и для жены, и для ее подруг он, Децкий, был преуспевающий инженер, конструктор и изобретатель. Но следователь, вел свое рассуждение Децкий, неминуемо обязан включить в свой список и знакомых Ванды — их хоть и немного — три-четыре дамочки, но все же потребуются дни для установления их честности.

Каково бы ни оказалось начальное число подозреваемых, оно, думал Децкий, постепенно уменьшится, останутся в нем лишь те, кто имел случай увидеть книжку или знал о ней и для кого существовали причины или соображения возвратить ее в чемодан. Но более других знали о нем, о книжке, о его привычках те люди, которые съехались на дачу смотреть купальский костер. И тут Децкий почувствовал перебой в сердце, мгновенное мертвение всех своих нервов, и в него вошло неопровержимое уже убеждение, что вор скрывался среди купальских гостей. Все были мошенники, одного Адама отстранил Децкий от подозрений. Но подумав, он отказался брать на веру и доказанную мытарствами святость брата — всякое могло случиться и с ним, и такое могло с ним случиться, что подтолкнуло на рискованное дело. Но еще подумав, Децкий решил в честности брата не сомневаться — Адам, конечно, и мысли не допускал, что брат его Юра способен жить на ворованное и держать ворованное в сберкассе.

Но все прочие, думал Децкий, вполне горазды. Способен был цапануть двенадцать тысяч Данила Григорьевич. И Виктор Петрович тоже несколько раз бывал в доме. Мог приложить руку коллекционер Олег Михайлович. Сам он мало что знал, Децкий никогда с ним о своем деле не делился, но трепло-Катька могла болтануть лишнее в постели или же, дрянь, и надоумила, где легко разжиться денежками для приобретения разных ножичков и штыков. Складская крыса Петр Петрович также мог взвесить все «за» и «против» и отважиться на открытую уголовщину, зная, что возмездие не грянет.

В группу возможных злоумышленников ввел Децкий и Павла. Уж Паше, думал он, вся подноготная известна, и в доме бывал почаще, и книжку держал в руках, и рассчитал, поди, что трудно Децкому заподозрить в таком свинском поступке единственного старого друга. А все эти стоны о погибшей душе, о страданиях за обман рабочих, о бессонных ночах, кошмарах и прочая дребедень — все это простые словесные фокусы. Десять лет не страдал, про обворованных рабочих не думал, получал свою долю, как зарплату, без причитаний, и вдруг совесть прорезалась, книги застыдился читать, чистые костюмы носить, пить из хрустальной рюмки.

"Странно!" — подумал Децкий, но восклицание это относилось уже к другому, к тому, что Павел пил. Поверху вроде бы и сходилось: совесть заканючила, начал глушить ее винцом и втянулся, но странным показалось Децкому, что еще год назад Паша не пил, во всяком случае, никто этого не замечал, и вдруг — что ни день — запашок, противный, за сажень слышный запах «чернил». Да, хорошо финтил Паша, открылось Децкому. Незаметно, простенько, но прочно вел к увольнению. Одно дело, когда увольняется трезвенник. Куда? Зачем? Какой повод? Другое — пьяница подает заявление. Всем и радость. Уволился — и исчез. И компаньоны довольны — пьянчужка из игры выбыл, меченая карта ушла, слава богу, что выбыл, а то опасен становился — вдруг потянет на скамейке в том скверике похвалиться или покаяться друзьям-алкоголикам.

Мысль эта поразила Децкого, он вскочил и болезненно засновал от окна к двери. В один миг верилось — Паша, в другой — душа восставала против. Нет, не Паша, твердил себе Децкий, кто угодно, только не он. Допустилось даже, что Катька надела его костюм и пошла в сберкассу, хоть никак не могло этого быть. Если уж Паша решился грабить меня, думал Децкий, тогда никому на свете нельзя верить. Но и хотелось, чтобы похитителем был именно Паша. Черт с ними, с тысячами, думал Децкий, зато вся цепь без изъянов, все будут свистеть следователю Сенькевичу, и Паша покрепче всех остальных. Однако сердце, интуиция шептали Децкому, что Паша непричастен, что такой человек, как Паша, не может переродиться в шакала, что мучения его искренни и пьет он не напоказ. Но облегчения эта внутренняя уверенность не принесла, потому что возрождался страх перед теми опасностями, какие способен создать пьющий и слабовольный человек.

В прихожей зазвонил телефон. Ванда сняла трубку, поговорила минуту и крикнула: "Юра, иди. Катя!"

— Где ты застрял после работы? — с укором сказала Катька. — Я звонила тебе в шестом часу.

— Пьянствовали с Павликом.

— Нашел с кем.

— "Чернила" пили. В сквере. Из горлышка.

— Настоящие мужчины, — сказала Катька. — В вытрезвитель захотелось на экскурсию, да?

— Паша хандрит, надо было успокоить.

— Знаю. Петр Петрович уже звонил, плакался. Не думала, что Паша трус.

— Хуже, — сказал Децкий. — Помнишь песню Шаляпина про Кудеяра. Совесть господь пробудил.

— А ты усыпил. Вином?

— И вином.

— А сам-то хоть трезв?

— Как младенец.

— Ну, так скажи, у тебя все в порядке?

Последние слова Катька выделила. Децкий тоже подчеркнуто сообщил:

— Там все в порядке.

— Может, приедешь, развлечешь меня? — спросила Катька.

Децкий на миг заколебался, но желание думать о своем деле пересилило:

— В другой раз, дорогая. Не до того, сама понимаешь.

— Скучные вы все, — вздохнула Катька. — Пока.

Нажав на рычаг, Децкий невольно, без дела, набрал номер Павла. Трубку долго не снимали, прогудело не менее восьми гудков, пока послышался голос Паши.

— Как ты там? — спросил Децкий.

— Да так, нормально, — ответил тот со странной заминкой, и Децкого кольнуло, что Паша пьет. Но тут же заминка объяснилась: — Масло там горит. Перезвоню позже.

— Ладно, спасай, — сказал Децкий и положил трубку.

Успокоившись тем, что Паша дома и занят хозяйственными делами, Децкий сказал себе: "Но вернемся к нашим баранам" — и вновь пустился шагать между окном и дверью. Многие знали о книжке, думал теперь Децкий, но никто, кроме Павлика, не знал суммы. Могли лишь предполагать: может, две тысячи, может двадцать. Никогда на эту тему не говорилось. Разумеется, какие-то сведения в случайном виде переходили от одного к другому, как, например, он, Децкий, понял однажды из нечаянных Катькиных слов, что Данила Григорьевич хранит деньги где-то у себя на даче; а где — гадайте: в погребе, под любой из двадцати яблонь или под дубом в ближайшем лесу. Децкий подумал, что в этом вопросе все стараются темнить, молчать, недоговаривать. Вот сколько уже он знаком с Катькой, а затруднится даже предположить, где держит она свои сбережения: дома? на даче? на книжке? у престарелой матушки в Ленинграде?

Назад Дальше