— Ну, а что нового привезли с базару? — спросила вдова. — Не было ли там моей Горпины?
— Была, — отвечал старик, — да ее теперь узнать трудно, такая стала пани. Приехала с мужем на паре лошадей в хорошей упряжи и в расписной бричке; остановились в корчме и покупали что-то по лавкам.
— А спрашивала она обо мне? — сказала несмело старуха.
— Как же, как же, — подхватил Ермола, — велела кланяться, призывала меня нарочно к себе и брала за подбородок Родионка.
— А был с ней кто-нибудь из деток?
— Не было ни одного.
Расспросы эти продолжались бы до бесконечности, если бы казачиху не поразило грустное выражение старинного приятеля.
— Здоров ли ты? — спросила она. — Что с тобою?
— О, угадала кумушка, — отвечал старик, садясь на лавку, — новое горе.
— Ну что же, расскажите мне, посоветуемся.
— Трудно. Мой мальчик — известно, молодец, горячка — завидел на базаре поливянную посуду и ему захотелось поливы, так что и из головы не выбьешь.
— А что? Не говорила ли я?
— Вы говорили?
— Как же! Помните, когда он начал лепить лошадок и те маленькие горшочки, которые ни на что не годятся, — я тогда же сказала, что со временем захочется и поливы.
— Так и вышло, — молвил Ермола, — и теперь с ним хлопоты; я разуверил его немного, но хотелось бы потешить мальчика, да не знаю как.
— Ну, надо идти посмотреть, как приготовляется полива.
— Охотно сделал бы это, кумушка, да удастся ли? Слепить горшок не беда, а поливу гораздо труднее, потому что в нее, как я слышал, входят разные лавочные снадобья; надобно знать, как все это сварить, приладить. Глаза уже не служат, память отказывается. А хотелось бы потешить мальчика.
— Что же вы думаете?
— Сам еще не знаю… Пословица говорит: попытка не шутка, а спрос не беда. Надо бы попытаться.
— Я была уверена, — отвечала с улыбкой казачиха, — что вы не в состоянии ни в чем отказать Родионку. Знаю я это очень хорошо, точь в точь и я с Горпиной; человек и жмется, а делает, что захотят дети. Пойдешь куда-нибудь, старичина, за поливой?
— Конечно, пойду, — отвечал Ермола со вздохом, — только мне хотелось бы, чтоб мальчик не знал об этом. Если не удастся, это будет огорчать его, зато же и в случае успеха, то-то веселье!
— Совершенно, как я, точь в точь, как и со мною, — отвечала казачиха. — О, Боже мой, как я это хорошо знаю. Но куда же вы пойдете?
— А что ж? Возьму немного денег и поплетусь к гончарам, которые вывозят на базар поливянную посуду: за деньги, кажется, научат. Только согласились бы, а мне не долго присмотреться. Впрочем, если не разберу дела, пошлю мальчика; он сразу раскусит. Боюсь только, чтобы гончары не прогнали меня. Ведь как и взяться-то? Приходит человек с тем, чтоб отнять кусок хлеба.
— Правда, не с каждым так легко, как с покойным Прокопом; но над сиротою Бог с калитою, как-нибудь извернемся.
— И я так думаю, — сказал Ермола, вставая. — Завтра под каким-нибудь предлогом поплетусь в местечко, а вы, кумушка, пожалуйста, присматривайте за Родионком, чтобы они с Гулюком не выкинули какой-нибудь штуки: они готовы поехать в дырявой лодке или выдумать и что-нибудь хуже.
— Э, мальчики ведь не избалованные!
— Слава Богу, ничего, а все же дети. Захочется вдруг в лес, на реку, а сохрани Бог, может что-нибудь случиться…
— Да ведь мне трудно усмотреть за ними…
— Они вас послушаются.
Старики расстались, а Ермола, возвратясь домой, тотчас объявил, что ему надо в местечко, где евреи задолжали за посуду и велели придти за деньгами после базара; что он и в другие места пойдет собирать долги, и может не возвратиться несколько дней, и приказывал мальчикам заниматься работой, оставив прогулки в лес и на реку.
— А вы думаете идти пешком? — спросил Родионка.
— А что ж? Не верхом же мне ехать, — отвечал старик, улыбаясь.
— Вы наняли бы себе повозку.
— Ты разве не знаешь, что во всей деревне у нас нет лошадей, кроме Федьковой кобылы, которой не допросишься, а чем ехать волами, то уж лучше пойти пешком. Притом же, при постоянном сидении отекают ноги, надо их поразмять немножко.
Старик не обращал внимания на лета, а слабость ног приписывал постоянному сиденью. Жаль было ему тратить деньги, потому что с тех пор как старику повезло, он откладывал, что мог, для Родионки, на черный день, не желая оставить без запаса приемыша. Конечно, ему приятнее было бы ехать с Федьком, но для этого требовались издержки, а Ермола собственно для себя был очень расчетлив.
Родионка не мог уговорить Ермолу нанять подводу, но с вечера тихонько послал Гулюка на разведки, не едет ли кто в местечко, и нанял на свои деньги повозку, с тем условием, чтобы Федько не признавался в этом, а взял старика, будто бы по пути, отправляясь в местечко по своей надобности. Как нарочно, Федько был свободен и, получив два злота, обещался обмануть старого приятеля. Когда возвратился Гулюк, Родионка подошел к Ермоле.
— Вот что, тятя, мы вышли немного побегать и встретили Федько; завтра он рано едет на своей кобыле в местечко, и как ему одному скучно, так он просит вас ехать с ним вместе. Говорил, что повезет вас даром.
— Федько? Где? Как? — спросил Ермола недоверчиво. — Не шутишь ли ты, плутишка?
— О, нет, вот Гулюк свидетель.
Родионка имел большое влияние на своего товарища, какое обыкновенно дается умственным превосходством в соединении с сердечной добротою.
— Совершенная правда, — отвечал Гулюк, — я сам слышал, как он просил, чтобы вы без него не уходили; с рассветом он подъедет к нашей хате.
Ермола покачал головою, и довольный, что не натомит ног до местечка, думал о предстоявшем путешествии. Старик уснул с мечтами о поливе.
Родионка мечтал о том же самом, и хотя не отзывался, чтобы не тревожить старика, однако беспрерывно сновали у него в голове мысли. С каким удовольствием выводил бы он, если бы умел, зеленые, красные, белые и желтые узоры! Он старался угадать эту тайну, но, не имея никаких указаний, бедняк только вздыхал, ворочаясь на своей постели.
На другой день раннее утро обещало уже непогоду. Мелкие белые облачка служили предвестниками бурной ночи, солнце жгло и даже лист не шелохнулся на деревьях. По условию, Федько явился с повозкой и не изменил Родионковой тайне даже малейшим намеком. Зайдя в хату, как бы закурить трубку и предложить Ермоле вместе ехать, он притворился весьма недовольным этой поездкой.
— Ну что, кум, скоро ли вы? — спросил он, добыв огня. — Собирайтесь-ка; вдвоем нам будет веселее. Вот уж некстати встретилась мне надобность побывать в местечке. Зной ужасный, а в полдень, я думаю, будет страх просто! Собирайтесь-ка поживее, не мешкайте.
Засунув потихоньку узелок с деньгами за пазуху и закурив трубку, Ермола собрался в дорогу.
— Едем, кум! — сказал он.
Старые приятели, взмостившись на повозку, уселись на вязанку сена, а пегая кобыла, оглянувшись на своего хозяина, пошла тихим шагом вдоль по деревне.
Животные, служащие в помощь человеку, в быту нашего простолюдина составляют некоторым образом его общество: овца, коза, корова, бычок, лошадь, даже гусь и курица — все это его приятели, причиняющие, конечно, много хлопот, но и стоящие обильных слез, в случае какой-нибудь катастрофы. Простолюдин иногда проклинает их, ссорится, дерется с ними, по стоит заболеть или издохнуть какому-нибудь животному, и сколько горя, сколько неутешного плача. Федькова пегашка, заслуживающая, чтобы сказать о ней несколько слов, принадлежала к числу избранных существ, с которыми хоть и тяжело в жизни, но без которых обойтись решительно невозможно. Обладая большими достоинствами и огромными недостатками, она составляла богатство своего хозяина, его отчаяние и радость и играла важную роль в его жизни. Во-первых, в Попельни, как и вообще во всех полесских деревнях, обрабатывающих землю волами, она была почти единственная лошадь; все знали и уважали пегашку, рассчитывая на нее в случае спешных посылок, для которых беспрерывно нанимали Федька. Старик зарабатывал с ней не менее 600 злотых (90 р.) в год, то есть в три раза больше, чем стоила кляча, отправляясь в местечко с поручениями, нанимаясь возить людей и т. п. Волы таскали бревна из лесу и отбывали барщину, а сам Федько содержал себя единственно лошадью. Продовольствие пегашки стоило недорого: летом она не знала ничего, кроме подножного корма по дорогам, а зимой довольствовалась соломой, сечкой, пучком сена и весьма изредка гарнцем овса. Небольшого роста, весьма старая, постоянно бездетная, здоровая, сносливая, пегашка обладала чрезмерной твердостью спины и характера. Если повозка была нагружена в меру, она тащила ее постоянной рысцой, лишь бы не показывали кнута; но стоило раз только ударить ее, она останавливалась, и никакая людская сила не могла сдвинуть ее с места. Федько, впрочем, и носил кнут собственно как символ своего занятия, и отчасти по обычаю, потому что ни один крестьянин не выедет без кнута из дому, но не показывал его пегашке; если же случалось, что, подгуляв, стегнет бывало неосторожно, то непременно расплачивался за это получасовой остановкой. Пегашка обладала необыкновенным инстинктом, развившимся долголетней опытностью: зная, куда ехал хозяин, она прямо везла его, обходила лужи, останавливалась, где было нужно, с удивительной догадливостью, а вожжи, как и плеть, будучи совершенно бесполезны, служили только ради обычая. Федько разговаривал с ней, как с человеком, принимая лишь известный тон, который кобыла тотчас же относила к себе, ссорился с ней, хвалил, льстил, обещал, и так любил рассказывать о ее подвигах, что пегашка вошла по деревне в пословицу. Если кто повторял часто один и тот же рассказ, над тем смеялись и говорили: "О, о! Федькова кобыла".
В знак благодарности, с своей стороны, пегашка никого знать не хотела, исключая хозяина, и чужому человеку трудно было приступить к ней: один Федько лишь мог справиться с нею. Все знали ее в деревне, как прежде знали козу Ермолы, пока не издохла, как гнедую лошадь эконома и полосатую корову арендарши. Она была небольшого роста, костистая, с толстыми, но крепкими ногами, постоянно показывая на зубах семь лет, и имела обыкновение в начале пути хромать на одну ногу, но потом эта привычка проходила после некоторого движения. Лоб у пегашки был большой, один глаз подслеповат, шерсть местами ободрана от привычки чесаться о плетни, хвост и грива повылезали: одним словом, взглянув на эту клячу, трудно было дать за нее три гроша, но редкая хорошо выкормленная и на вид красивая лошадь могла бы сравниться с ней в перенесении труда и разных лишений. Целый день могла оставаться она без корму, довольствуясь только водою, потому что евреи и крестьяне поят лошадей раз по шести в день, будучи уверены, что водопой заменяет овес, на который они очень скупы. Голод был для нее делом самым обыкновенным: на ночь удовлетворялась она клочком сена или соломы, была неразборчива в пище, не требовала подстилки, а траву грызла там, где просто чернела одна земля и где, казалось, даже гусь не в состоянии поживиться.
Пронюхав где-нибудь мешок с овсом, она непременно развязывала его и выедала; в случае надобности, умела сорваться с оброта, у чужой лошади отнимала овес, хотя бы за это нужно было и подраться, а от собак и людей оборонялась не только с помощью копыт, но и зубами. Посторонний должен был весьма осторожно подступать к ней, потому что незнакомого, на всякий случай, подчивала она ляганием. Неоцененное это животное, по самому умеренному расчету, служило лет двадцать, а поступило в упряжь не менее как по пятому году, и между тем не имело другого порока, кроме небольшого запала.
Усевшись на повозке и закурив трубки, Федько и Ермола не обращали уже внимания на пегашку, которая взяла на себя обязанность вожатого, и пустились беседовать на свободе.
— А помните, кум, как я покупал вам козу? — спросил Федько, засмеявшись. — Шмуль и до сих пор не забыл этой штуки.
— Бог да наградит тебя, ты отлично тогда выдумал, и хоть коза издохла, но выкормила ребенка.
— Славный молодец.
— Словно ягодка. А что за дитя, — прибавил Ермола, — за целый год не расскажешь, какой он умный, почтительный, расторопный…
— Точь в точь, как моя кобыла, не в пример будь сказано, — молвил Федько. — Это просто сокровище — не пегашка. Но! Но! Старушка, но! Голубка! А вы, Ермола, сделались гончаром под старость.
— Надо же было оставить кусок хлеба ребенку.
— Конечно… Но неужели вы думаете, что родители никогда не отзовутся к ребенку?
— А кто посмел бы отзываться? — воскликнул Ермола с беспокойством… — Зачем же бросали бы его в таком случае?
— Всяко бывает, — отвечал Федько. — Случается, что родители отрекаются и навсегда, но иной раз приходят впоследствии и говорят: отдай нам нашего ребенка.
Ермола вздрогнул.
— Какой же он их ребенок? На что это похоже! Ведь бросили же ночью в пустыре под деревьями! А кто его выкормил, вынянчил, воспитал? Скорее он мой теперь.
— Вы так думаете? Конечно, я тут ничего не знаю, — отвечал Федько, — но разные мысли приходят в голову. А рассказывали вы мальчику, как нашли его?
— К чему же было таиться? Наконец, вся деревня знает об этом, и люди без меня все давно рассказали бы ему. Едва только мальчик начал понимать вещи, я все открыл ему как было, но он говорит, что теперь уже не покинет меня, если бы нашлись и родители.
— Добрый мальчик!
— О, золотое дитя, мой Родионка.
— Ну, скажите же мне, зачем вы едете в местечко? — спросил Федько через некоторое время.
— А сказать вам правду?
— Конечно, зачем же выдумывать.
— Я еду не в местечко, а дальше.
— Видите! А мальчик ваш говорил, что вам надо собирать долги с жидов.
— Это я нарочно его уверил, а дело совсем другое.
И Ермола со вздохом рассказал историю поливы, а Федько плюнул и пожал плечами.
— Вот захотелось вашему мальчику Бог знает чего! Держались бы того, что вам удается, а не гонялись бы за лучшим: иногда ведь, кум, и лишняя мудрость, та же глупость. Делаете простые горшки, и у вас ежедневно есть покупатели, потому что и нищий не сварит без вас кашицы. Горшок необходим в самом беднейшем семействе. С поливой дело другое: в деревне не слишком-то бросаются на нее, значит, надо возить в местечко. На базаре продажа плохая, вынуждены будете иметь дело с жидами, те станут мошенничать…
— Что ж, когда захотелось мальчику.
— Увидите, что ничего не выйдет.
— Но что же делать?
— Конечно, попытаться можно, от этого не будет убытка, но неужто вы думаете, что гончары соблазнятся вашим рублем и откроют тайну?
— Я дам и больше.
— Все же они не так глупы, чтобы злот (15 к.) продавать за копейку, зная, что собираетесь отбить у них кусок хлеба. Ведь не для забавы же вы хотите научиться.
С грустью Ермола опустил голову,
— Знаю я это, — отвечал он, — но если Господь помог один раз, то не оставит и до конца. Жутко пришлось и с Прокопом сначала, я не знал даже, где искать глины, но ведь нашлась и все уладилось, как нельзя лучше: уладится, может быть, и это.
В это время пегашка, привыкшая подкрепляться в известном месте, остановилась сама перед корчмой, лежавшей в лесу, на меже двух владений, совершив треть дороги от Попельни к местечку, федько обыкновенно выпивал здесь чарку горелки и закуривал трубку. Стыдно было ему немного, что пегашка остановилась без его позволения, и, не смея без всякой причины пойти выпить водки, он слез с повозки и подкинул лошади сена.
— Ну, и парит же! — сказал он, медленно вычищая трубку.
— Как в бане.
— Может, вы пошли бы в хату отдохнуть в тени, а я выпью водки, потому что в животе как-то ворочает.
— В такой жар?..
— Э, водка прохлаждает.
— Ну, выпейте на здоровье, я заплачу, — сказал Ермола, слезая с лошади.
Корчма принадлежала к числу тех еврейских западней, в которых израильтяне подстерегают бедную крестьянскую душу. Она даже не скрывалась, что живет одной водкой; сарая для приезжих не было, сама она, вросшая в землю, кривая, ободранная, торчала одиноко, а вытоптанная перед нею обширная площадка свидетельствовала о большом количестве посетителей.
Место это на перекрестке трех дорог, среди дубовых и ольховых кустов, на котором широко виднелись следы колес, наглядно представляло всю историю Дубовки (имя корчмы). Вокруг виднелись сено, солома, рыбьи кости, ягодная шелуха и разные объедки, не считая следов, оставляемых обозами, которые подъезжали к Ицке и останавливались у корчмы долее, чем следовало. Этими остатками кормились корова и несколько еврейских коз, отличных воровок, потому что едва показывался воз, как уже какая-нибудь из них, подкравшись сзади, тащила себе поживу. Козы не боялись кнута, привыкнув убегать при малейшем стуке двери, и, миновав опасность, возвращались снова с упрямством голода и алчного лакомства. Старинные посетители, хорошо знавшие местность, никогда не бросали повозки перед корчмой, не оставив жену или дитя с кнутом для отбития неприятеля. Но козы были так ловки, что стоило женщине вздремнуть или ребенку засмотреться, они, подкрадываясь сзади, и непременно утаскивали то, что их соблазняло.
Корчмарь Ицек был жидок самого скверного сорта: рыжий, хромоногий, глуповатый, но необыкновенно хитрый и в высшей степени злой. Обманывал он нагло, вступая за это даже в драку с крестьянами, но умел всегда за свои синяки брать наличные деньги и дрался ли сам, бывал ли бит — все равно кончалось тем, что битва его непременно окупалась.
Как он там жил в шуме и возне, длившихся день и ночь, в этой драке, в этих хлопотах, не имея времени уснуть, разве часа на два перед рассветом? — вопрос этот принадлежит к числу неразгаданных тайн, его разрешение серьезно заняло бы психолога и физиолога.
Ицек знал, казалось, весь мир, и ему известен был характер; не только индивидуумов и частных посетителей, но соседних обществ. Таким образом, завидев издали повозки, уж он и приготовлялся встречать приезжих, смотря по обстоятельствам — улыбкой, кулаком, низким поклоном или надутой физиономией. "Попелянцы, — говорил он, — все большие паны, без луку и чесноку не закусывают, каждый почти купит кугель [14]. В Малычках все почти мастера и пьяницы, в Вербне цыгане, а в Юркове воры".
Завидев из окна только еще голову Федьковой кобылы, еврей тотчас узнал, кто едет, и так как в корчме было пусто, то он вышел на двор и остановился на пороге.
— Ай, гвалт! — сказал он, потягиваясь. — Федько снова в местечко! Что ты так полюбил его? Ба, и старый гончар туда же! Но сегодня нет базара, верно, какая-нибудь оказия.