Флягин вышел. Что тут началось! Загудели, заворчали, закричали.
— Неслыханно! — сказал Терновский, стряхивая мел со своего рукава. — Жандарм, и только!
— Товарищи, а он, часом, не псих? — спросила Стелла Полякова.
— Скотина он, а не псих! — заорал Спивак.
— Да, пожалуй, вы правы. Скотина, — согласился Радий Юрьев.
Все засмеялись, до того это было на него не похоже.
— Я человек мягкий, — продолжал Радий. — В детстве я был вундеркиндом. Когда я попал в армию и меня ругали матом, я не понимал, что это значит. Но, знаете, в данном случае…
— Охотно бы выругались? — подсказала Элла.
— Именно.
Лева Маркин продекламировал нараспев:
— «Вынес достаточно русский народ, вынес и эту дорогу железную, вынесет все, что господь ни пошлет…»
— Хватит цитат! — прикрикнула я и тут же пожалела о своей резкости: Лева болезненно скривился (тысячу раз даю себе слово быть с ним помягче и не выдерживаю).
Паша Рубакин сказал:
— Нет, знаете, он не так плох. Мне нравится его фанатизм. Историю вообще делают фанатики: Жанна д'Арк, Савонарола…
— Пусть бы он делал историю где-нибудь в другом месте, — брюзгливо сказал Терновский.
— Если этот Савонарола привяжет меня веревкой к рабочему месту, — сказала Элла Денисова, — я назло ему буду плохо работать. Рабовладельческий строй пал из-за низкой производительности труда.
— Этому типу решительно все равно, какая у нас будет производительность труда, — сказал Спивак. — Лишь бы сидели задом на своей точке.
В общем, новый заведующий был принят кафедрой в штыки (особое мнение Паши Рубакина не в счет, да и сам он на нем не очень настаивал).
Конкретные мероприятия начались на другой день. Лидия Михайловна вывесила приказ (дацзыбао — назвал его Маркин), которым предписывалось каждому преподавателю завести тетрадь учета времени (по предлагаемой форме). На столах были установлены таблички (типа ресторанных «стол занят») с фамилиями преподавателей и указанием часов присутствия. Осматривали мы эти таблички с опаской, как дикое животное огладывает капкан. На бывший стол Энэна тоже была поставлена табличка «Флягин Виктор Андреевич» с более обширными, чем у других, часами присутствия. Особенно нас возмутило исчезновение головы витязя, ставшей за долгие годы как бы эмблемой кафедры…
— Приказали выбросить, — оправдывалась Лидия Михайловна, — я снесла домой как память…
Вот так началась наша новая жизнь «столообязанных». Шуметь на кафедре было запрещено, смеяться нам и самим не хотелось. Методические разговоры выносились в коридор (с обязательной записью в дневнике, сколько времени на них потрачено). Двоечники и дипломники больше на кафедру не допускались; их тоже принимали в коридоре на случайных скамейках, выкинутых из аудиторий за негодностью. Мимо мелькали и галдели студенты, и тут же на уровне их локтей и бедер шла переэкзаменовка, консультация… Иногда удавалось занять пустую аудиторию, из которой в любую минуту могли выставить (в институте с аудиториями было плохо). Зато на кафедре царила священная тишина, нарушавшаяся, только когда Флягин куда-нибудь выходил (тут уж мы давали себе волю!). В открытую против новых порядков («Аракчеевские казармы!») выступил Семен Петрович Спивак со свойственным ему темпераментом. Ему Флягин ответил невозмутимо:
— Не будем терять время. На очередном заседании вам будет предоставлено слово.
В общем, на кафедре стало тихо, мертво и бесплодно. Начисто исчез смех. Прежде, когда мы шутили, шумели, что называется, трепались, и жить было легче и работать. Все чаще я вспоминала мысли Энэна о творческой силе смеха…
Надо отдать Флягину справедливость: он не только с других требовал, но и с себя. Долгими часами он сидел за своим столом с книгой и конспектом, развернутыми рядом, низко наклонясь, как бы выклевывая со страниц знания, — читал и строчил, читал и строчил. Видимо, большими способностями он не обладал, но трудолюбие его было неслыханно («роботоспособность», как сказал Лева Маркин). Любая книга, за которую брался наш шеф, изучалась им всегда досконально, все доказательства проверялись до буковки и воспроизводились в конспекте. Читал он очень медленно, страниц по восемь — десять в день, зато читал на совесть. Праздником для него было найти в книге ошибку…
— Научный трупоед, — отзывался о нем Радий Юрьев.
Женщины роптали больше других. Бывало, они успевали в перерывах между занятиями забежать в магазин, в парикмахерскую; теперь это было исключено: отсиживай.
Очередного заседания кафедры ждали с нетерпением: всем хотелось выговориться. Началось оно с обсуждения дневников. Флягин опять выложил перед собой часы и сказал:
— Времени на то, чтобы прочесть все дневники, у нас не хватит. Я буду их изучать постепенно. А сейчас мы применим метод выборочного контроля. Лев Михайлович, — обратился он к Маркину, — вам предоставляется слово для зачтения дневника.
Маркин встал, смертельно серьезный, и начал:
— «10 февраля. 9.00–10.50 — занятия согласно расписанию.
11.00–12.15 — думал над доказательством теоремы 1.
12.15–14.00 — изучал § 10 главы III книги В. Болтянского «Математические методы оптимального управления». В доказательстве леммы запутался.
14.00–14.10 — шел в столовую.
14.10–14.50 — обедал. Попутно размышлял о непонятном доказательстве…»
— Остановитесь, — сказал Флягин. — Если вы преследовали цель высмеять мое распоряжение, то этой цели вы не достигли. Я знал, что встречу здесь оппозицию. Люди вообще сопротивляются любой попытке их дисциплинировать. Ваш прием — доведение до абсурда — здесь неуместен. Любому ясно, что записывать в таких подробностях каждый день вы не будете, да я от вас этого и не требую.
— Чего же вы требуете? — вскинулась Элла.
— Отчета в израсходованном рабочем времени, именно рабочем. Мытье, еда и посещение мест общего пользования туда не входят. Лев Михайлович, вместо того чтобы вышучивать мои распоряжения, лучше попытайтесь найти в них здравое зерно.
Он опять поднял неощипанную голову и улыбнулся. И опять в этой улыбке мелькнуло что-то человеческое… «Черт знает что такое, — подумала я, — враг есть враг, и нечего вглядываться в его улыбку». В том, что мы с Флягиным враги, я не сомневалась ни на минуту. Вся шерсть на мне вставала дыбом, как на кошке при встрече с собакой…
Были прочтены еще две-три выдержки из дневников. Флягин внимательно слушал, вносил поправки, делал замечания. Интересно, что каждого из преподавателей он уже твердо знал по имени-отчеству и, обращаясь к ним, ни разу не спутался.
— А теперь приступим к текущим делам. Кто хочет высказаться?
Пуская пар из ноздрей, поднялся Спивак:
— Будем говорить начистоту. Я возмущен теми методами администрирования, которые пытается проводить профессор Флягин. Наша кафедра — организм сложившийся, со своими традициями. В целом мы неплохие специалисты, свое преподавательское дело знаем. Угроза и окрик не лучший способ воспитания. Лекций профессора Флягина я пока не слушал, но убежден, что они плохие. Лектор прежде всего должен увлечь студентов, повести аудиторию за собой. А кого и куда может повести за собой профессор Флягин? Тащить и не пущать — вот его девиз. А зачем — он и сам не знает.
Флягин побледнел.
— Зачем, я знаю, — тихо ответил он. — А лектор я действительно плохой, вы угадали.
— Нетрудно было угадать! Прежде всего у вас каша во рту. Какой-то оратор древности, чтобы улучшить дикцию, клал в рот камешки. Вы, наверное, себе их переложили. Если мы, рядом сидящие, вас плохо слышим и понимаем, то каково студентам? Или вы нарочно над нами издеваетесь?
— Ни над кем я не издеваюсь, — еще тише сказал Флягин (в его бледности появилось что-то мертвенное). — Семен Петрович, мне ясно одно: нам с вами сработаться будет трудно. Может, вы подадите заявление об уходе?
Все онемели. Спивак на секунду опешил, но тут же опомнился и закричал:
— Подам с удовольствием! Сегодня же подам!
Преподаватели зашумели. Встал наш завлаб Петр Гаврилович, похожий на большого, добродушного, но разгневанного пса:
— Как парторг возражаю! Вы тут, Виктор Андреевич, через край хватили! Кадрами, кадрами швыряетесь, и какими! Семен Петрович — один из лучших лекторов, гордость института! Вы студентов спросите, что такое Спивак!
— Да я что, — сказал Флягин, — я на своем не настаиваю. Если хотите, я готов извиниться.
Какое-то странное, простодушие было в его манере. Полное отсутствие самолюбия.
— Не надо мне ваших извинений! — заорал Спивак.
— Пускай извинится! — сказал Петр Гаврилович.
— К черту! — крикнул Спивак, вышел и дверью хлопнул.
Кафедра еще некоторое время гудела. Когда шум затих, Флягин посмотрел на часы и спросил:
— Кто еще хочет высказаться?
— Не надо мне ваших извинений! — заорал Спивак.
— Пускай извинится! — сказал Петр Гаврилович.
— К черту! — крикнул Спивак, вышел и дверью хлопнул.
Кафедра еще некоторое время гудела. Когда шум затих, Флягин посмотрел на часы и спросил:
— Кто еще хочет высказаться?
— С тем же результатом? — съехидничал Маркин. — Боюсь, вы останетесь без сотрудников.
— Я же сказал, что готов извиниться. В случае с Семеном Петровичем я был не прав.
Я подняла руку:
— Можно мне?
— Пожалуйста, Нина Игнатьевна.
— Я тоже принадлежу к тем, кто против мелочной опеки. Слов нет, дисциплина важна, но важней дисциплины дух коллектива. Это хорошо понимал Антон Семенович Макаренко, воспитывая малолетних преступников. Этого не понимает профессор Флягин, берущийся воспитывать педагогов. Любой воспитатель должен учитывать, с каким коллективом он имеет дело. И в любом случае нельзя оскорблять людей. Если вы надеетесь, что я тоже подам заявление об уходе, то напрасно. Вам придется самому меня уволить.
Я села. Флягин сидел, опустив голову. Внезапно он ею встряхнул, как бы прогоняя сомнения, и спросил:
— Кто еще хочет высказаться?
Никто не хотел.
— Если желающих нет, заседание кафедры считаю закрытым, — сказал Флягин и вышел.
Итак, война была объявлена. Оставалось ждать дальнейших событий.
Семен Петрович в тот же день написал заявление об уходе, но мы его уговорили не подавать. Мало ли как может обернуться дело. Уйдет Флягин, или его не утвердят. Пока что конкурса он не проходил (какие-то формальности этому мешали). И что, в конце концов, важнее: один самодур или коллектив, в котором ты работал много лет? Семен Петрович, ворча, согласился, что коллектив важнее, и заявление разорвал.
Наступило временное затишье. Флягин поубавил резвости в своих начинаниях, как будто что-то обдумывал, ниже склонял голову над столом, реже подавал голос. На кафедре было невесело…
У меня с ним с первого же дня сложились отношения самые гнусные. Ни я, ни он этого не скрывали. Бывает антипатия физиологическая — именно такую я испытывала к Виктору Андреевичу. Попросту находиться с ним в одной комнате мне уже было невыносимо.
Особенно это усилилось после того, как Флягин добрался до моей «комиссии по наследию». Изучая с усердием, достойным лучшего применения, протоколы заседаний, кафедры, он вычитал там, что я возглавляю эту комиссию, и сразу же потребовал от меня отчета. Я стояла возле его стола.
— Садитесь, — с учтивостью вурдалака сказал Флягин.
— Ничего, я постою.
Тогда он тоже встал.
— Доложите о положении дел с научным наследием, — сказал он со своей кашей во рту.
Кратко и нарочито медленно я сообщила о положении дел: рукописи почти все прочтены, приведены в порядок.
— Сколько нужно времени на то, чтобы закончить эту работу?
— Недели две.
— Недели две — это не срок.
— Две недели.
— Хорошо. Через две недели мы вас заслушаем на кафедре.
Он что-то занес в записную книжку, близко и слепо поднесенную к глазам.
Итак, пришло время отчитываться… Но не могла же я на заседании кафедры под председательством Флягина, при его скверной улыбке сказать правду — что никакого научного наследия не оказалось! Нет уж. Пришлось мне спешно заканчивать мое «изделие»…
Я просидела над ним несколько ночей и два выходных. Получилось не так-то уж плохо. Нормальная научная работа, даже, пожалуй, с идеей. Можно поверить, что его. Я переписала ее в старомодной манере Энэна (это еще и тем было удобно, что страниц оказалось примерно вчетверо больше), перепечатала на машинке, вписала формулы. Присоединила к этому ранее отобранные и подготовленные материалы. Ну что ж, с этим, в конце концов, можно было и выступить…
Волновалась я перед докладом неумеренно. Впрочем, это не помешало мне схулиганить — снять с руки часы, со стуком положить их на стол и сказать: «Не будем терять время». Раздалось хихиканье. Я докладывала кратко, по возможности четко.
Меня удивил Флягин. Оказывается, готовясь к этому заседанию, он не поленился изучить все (по крайней мере, главные) завалишинские работы. Это видно было из его вопросов. Принимая во внимание его черепаший темп, это было одним из геракловых подвигов.
— Ну-ка дайте сюда, — сказал он мне, когда я кончила. Я подала ему все три рукописи. Первую — настоящую энэновскую, которую я пыталась освежить, перейдя к новым обозначениям. Вторую — подредактированные размышления Николая Николаевича о высшем образовании. Наконец третью — мое «изделие»…
Флягин погрузился в них усердно и низко. Согбенность позы как бы подчеркивала усердие. Удивительно, но другими обозначениями провести его не удалось. Он сказал:
— Ничего нового. Опубликовано в таком-то году в таком-то журнале. Интереса не представляет.
— Позвольте, в этом новом варианте рассмотрен более общий случай, не при таких жестких ограничениях…
— Интереса не представляет, — повторил он. В сущности, он был прав, но противен мне до того, что это меня ослепляло.
— Предлагаю включить статью в посмертный сборник, — упрямо сказала я. — Все мы смертны, — прибавила я с дурацкой многозначительностью.
Он поднял на меня невыразительные серо-голубые глаза и ухмыльнулся:
— Не возражаю. Можете включать под этим предлогом.
Заметки о высшем образовании он читал, наверно, полчаса, а я тем временем бесилась. Лицо у него было как у человека, жующего лимон.
— Не пойдет, — сказал он, закончив чтение. Надо ли мне было настаивать? Ведь, в конце концов, Энэн и сам не считал эти наброски до конца додуманными…
Флягин взялся за третью рукопись. Я так и слышала заранее его кислый голос: «Не пойдет»… Странное дело, он этого не сказал.
— Вы не будете возражать, — спросил он, — если я возьму эту работу домой и подробно с ней ознакомлюсь?
— Разумеется, нет.
Через неделю он принес работу и сообщил кратко:
— Все в порядке. Можно публиковать. Конечно, переписав это в современной, матричной форме.
Вот тебе и на! А я-то столько сил потратила как раз на обратное! Я обозлилась и сказала:
— Мне кажется, работы покойного Николая Николаевича Завалишина не нуждаются в редактировании. Они широко известны как у нас, так и за рубежом. Ни одна из них не написана в матричной форме.
— Пожалуй, вы правы, — согласился Флягин, почесывая мизинцем свой острый нос.
И мизинец и нос особенно были мне глубоко противны. Но, так или иначе, дело кончилось в мою пользу. Я одержала маленькую, но все же победу. Это меня подбодрило, и я начала хамить. Грустно признаться, но в нашей хронической ссоре с Флягиным справедливость далеко не всегда была на моей стороне. Он так же терпеть меня не мог, как и я его, но выражал это более сдержанно.
Однажды он пришел ко мне на экзамен. Отвечал мне студент, которого я хорошо знала по упражнениям в течение года. Не блестящий, но старательный, тугодум, к тому же с легким дефектом речи. Флягин подсел за мой стол. Медлительность студента его раздражала и мое терпение тоже. Вдруг он задал студенту какой-то вопрос — быстро, неприятно и непонятно. Студент ничего не понял, глядел на него, как мышь на удава.
— Будьте добры, Виктор Андреевич, — сказала я, — повторите вопрос, и как можно отчетливее. Мои студенты привыкли к отчетливой речи, тем более на экзамене.
Флягин поглядел на меня с отвращением и повторил вопрос чуть ли не по складам. Студент, ошарашенный, медлил с ответом. Вопрос был какой-то нечеловечески заковыристый. Если б его задали мне, я бы тоже затруднилась с ответом…
— Двойка, — быстро сказал Флягин.
— Кому? — спросила я.
— Конечно, ему.
— Давайте выйдем в коридор, — предложила я.
Мы вышли. У меня стучало в ушах.
— Думаете ли вы, Виктор Андреевич, что я своего предмета не знаю?
— Нет, не думаю. Вы знаете, а этот студент, конечно, не знает.
— Так вот я тоже не могу ответить на тот вопрос, который вы ему задали. Мало того что сложный, этот вопрос был еще скверно сформулирован, специально чтобы запутать. Можете ставить мне двойку, можете вообще меня уволить, но пока я читаю этот курс, на экзамене хозяйка я, а не вы. Я вас прошу не вмешиваться в ход экзамена, не задавать вопросов. Присутствовать можете, но не более.
Решительно этот человек — загадка. Он ничего не сказал, повернулся и ушел. Я возвратилась в аудиторию, поставила студенту четыре и продолжала экзамен. Помогавшая мне Элла Денисова была удивлена моим видом:
— Что с вами, Нина Игнатьевна? Вы бледны, как сама смерть.
(Элла иногда любит пышные выражения.)
— Ничего, — сказала я, — просто поругалась с Флягиным.
— Так я и знала! Во паразит!
«Паразит» и «сама смерть» в такой непосредственной близости меня позабавили…