Трепанация черепа - Сергей Гандлевский 12 стр.


— Скоро закончится, и все идем к нам.

Вернисаж сворачивался, и званые — группами по трое-пятеро — потянулись к Садовому кольцу, в сторону Файбисовичей.

Мне выпало идти с Зайцевым и Кибировым. Дорогой обсуждали незадачливого издателя, расплатившегося с нами сполна, а книжек так и не напечатавшего. Говорил большей частью Тимур.

— Пусть Лева, — говорил он, — утверждает, что плевать хотел, читают его или не читают. А я хочу, чтобы меня читали, печататься хочу и не скрываю, и не вижу в этом ничего зазорного.

И Зайцев вторил ему, что все договорные обязательства просрочены и где-то у него есть дискета с готовыми макетами наших книг, так что работа на пять шестых, если не на шесть шестых, закончена, и надо только найти издателя-хвата.

Ну что, спросил я себя, противны тебе с твоими новыми интересами эти заботы? Нет, ответил я себе честно, не противны. А хотел бы ты, чтобы твои товарищи хлебнули подобной беды, хотя бы для того, чтоб не было так одиноко? Нет, ответил я честно, не хотел бы. Но презираешь ты этот тщеславный треп с высот своего ужаса? Нет, и хватит об этом. И я снова понравился себе.

За разговором допрыгали мы через лужи до искомого дома и подъезда, подождали женщин и Коваля, который, словно князь Вяземский, успел занять им душу. Пришли, расселись.

Я жалею тех, кому не доводилось выпивать и закусывать у Семы с Варей, изведать хлебосольства высокой пробы, покоящегося на радушии и достатке. Своды застолья уверенно опираются на колоннаду из шведской и финской водок («Плохая физика, но какая поэзия!»). Снедь исключительна! На разлатых блюдах застыли широким прибоем ветчина, буженина, бастурма; паштеты и творог с чесноком стоят формованными холмиками в хрустале. Лобио-мобио и зелень-мелень, само собой. Черемша. Салаты, салаты, салаты. С крабами. С черносливом, изюмом и курагой. Оливье. Сациви. Огурцы такие, огурцы сякие. Томаты. Холодец, черт возьми, с красным хреном и хреном белым. Анины пирожки с картошкой, луком и грибами. Соленые рыжики и опята. Корейская капуста и капуста квашеная с тмином. На горячее Варя, покрикивая, чтобы освободили место на столе, вносит невероятных размеров блюдо с горою румяных куриных ног. Морсы в кувшинах, баллоны с пепси и колой — не могу! Хлеще застолье я видел только на сорокалетье Алика Батчана, где подали чуть ли не лебедей, запеченных целиком.

Рачительный хозяин не надирается, как некоторые, от волнения и невоздержанности, а высится и ширится с достоинством на углу длинного стола. Пока не придет Семин черед грянуть:

После трехсот грамм я, как загипнотизированный, пялюсь на Варю, и только страх перед Леной вынуждает меня время от времени сворачивать налитые буркалы в сторону.

Мы примостились на восточной оконечности длинного стола. Слева от меня медитировал Витя Коваль, и, судя по взятому им темпу, дело шло к живой картине «Роды кашалота». Во всяком случае исполнение песни на китайском языке становилось все более насущным и реальным. Справа ни в чем себе не отказывала моя жена и терялась в догадках, сластена: что-то будет к чаю, если такая роскошь под водку? Моим визави оказался Евгений Барабанов, огромный философ с косицей. Тихий ангел пролетел над нашей частью стола, и я, пожизненный каторжанин застольной непринужденности, ляпнул с опозданием лет на пятнадцать, что читал его в «Из-под глыб».

— Какой эрудированный молодой человек, — осадил меня философ.

Я огрызнулся, что, во-первых, не эрудированный, а во-вторых, не молодой, и оборотился к Ковалю. Но он сосредоточенно хоркал горлом, готовясь к крику филина в полнолунье; собеседник из Вити был никакой. Пользуясь Лениной демонстративной кротостью, я принялся фужер за фужером молчаливо дегустировать «Абсолют» и вскоре перешел на автоматический режим управления.

Застолье потеряло строй, сдвинулось, как осыпь в горах, с мертвой точки и поползло, увлекая за собой все что ни есть.

Воскресные Ленины щадящие рассказы и собственные лоскутные воспоминания воссоздали мне мои подвиги в ночь с 17 на 18 декабря. Час мой пробил без четверти час по московскому времени, когда Лена намекнула, что хватит мне уже абсалютовать и абсолютизировать: метро закроют. Я повернул к ней белые бешеные глаза и процедил:

— Как ты смеешь уводить меня сегодня? Меня! С опухолью мозга!

— Врешь! — сказала Лена.

— Менингиома, — возразил я.

Лена смекнула, что этот термин — новичок в моем словаре, как он ни обширен, и сникла, смирясь. Начало было положено, ржавые замки сбиты, шлюзы отворены — подполье поперло наружу.

С пьяной мстительностью и коварством я принялся исподволь разворачивать корабль празднества в нужном мне направлении, подложив под компас топор своего несчастья. Первой самой легкой жертвой пал Миша Айзенберг. Доверительно и сладострастно — точно ему одному — я поведал Мише о случившемся и связал его клятвой молчать. Мой дорогой друг заслонил лицо рукавом в отчаянье и до конца сабантуя не проронил ни слова и только пил, пил и пил, так что под утро уснул, стоя на коленях и уронив свою умную лысоватую и седоватую голову на кухонный табурет. С Тимуром я не достиг взаимопонимания. Вскользь я сказал ему об опухоли, но он только захохотал и развеселился пуще прежнего и заорал:

Отбомбив территорию по первому разу, я не утолился, залил баки горючим и зашел на второй круг. Я подсел к Файбисовичу с сожалениями, что мы так и не стали друзьями.

— Но это никогда не поздно, — хлопнул он меня по колену.

И в ответ я томно потупился.

Слава тебе, водка, напиток оглушающий! Опоенный тобою говорит только о своем, и надежней берушей твое воздействие! Не то бы я оповестил всех и каждого, шут гороховый!

На рассвете Лена втолкнула существо, не обнаружившее «божественной стыдливости страданья», на заднее сиденье батчановской «Вольво», и Алик нажал на газ и повез нас на Старый Толмачевский переулок, где соседка-смерть стучит черенком ножа по батарее и немецкий дрессированный будильник, купленный в Иерусалиме за сорок шекелей, аккурат в 7.30 взыгрывает: с понтом судьба стучится в дверь.

Прежде я считал утренние угрызения совести обнадеживающим признаком. Но у Мартина Бубера я вычитал, что человек, смакующий свою грязь, вовек из нее не выберется, и — перестал уважать это невеселое времяпрепровождение.

И входит в отдел критики и публицистики, где я, не сняв пальто, курю и тоскую, Гриша Чхартишвили. Здоровается и сухо переходит к делу.

— Наташа мне сказала, — говорит он, — и что вы предприняли?

Я отвечаю, что вчера мы ходили в тамошнюю поликлинику и нам обещали на днях положить.

Действительно, накануне, 20 декабря, мы встали, как обычно по будильнику, в полвосьмого. Лена отвела детей в школу и вывела Чарли, а я вымыл вчерашнюю посуду и сварил кофе. Быстренько мы позавтракали, выкурили по сигарете и отправились в Бурденко.

Народу было не сказать чтобы мало. Судя по тому, что сослепу некоторые пациенты не с первого раза находили нужную им дверь, я попал туда, куда надо. Сперва меня вызвали к окулисту. Врач вращала передо мной на стояке и шарнире половину обруча, похожего на штурвал самолета. Заняло это не более трех минут. Всем знакомую буквенную таблицу я не осилил, даже первого ряда.

Вызвали во второй кабинет, вошла и Лена. Махонькая седая докторша глянула снимок, перелистнула бумажку-другую, задала пару вопросов.

— Ну что, Сергей Маркович, — подытожила махонькая докторша, — мудрить нечего, надо оперироваться. Приятного мало, но надо.

Мы тронулись в обратный путь. Посередине двора, которым с провожатыми и без брели полуслепые люди, зиял открытый канализационный люк. Но это было и осталось, пожалуй, единственной поживой моего злопыхательства.

— Это все не годится, — говорит Гриша Чхартишвили решительно. — Сначала вы будете ждать места до второго пришествия, а потом лежать столько же, и на вас никто внимания не обратит. Вы с Луны, что ли, свалились? Здесь пальцем о палец никто просто так не ударит. Надо поднять волну. В прошлом году, когда Кузьминский угодил в «Склифосовского», мы сделали так, что телефон на столе директора не умолкал день и ночь. Надо им внушить, что вы — гений-перегений, что солнце русской поэзии закатывается, и так далее. Есть у вас знакомые «генералы»?

Я отвечаю, что лично не знаком ни с кем. Битов, говорят, читал мои стихи и не худо отзывался. Искандер вроде тоже. Но это все слухи, и звонить-просить на этом основании я не могу.

— А вы и не будете звонить, — говорит Гриша, — звонить будем мы, но надо знать кому.

Тем временем пришли Наташа Молчанская, Оля Басинская и посильно участвуют в разговоре. Я набираю номер Витковского и спрашиваю:

— Женя, скажи, пожалуйста, Евтушенко в городе?

— В городе, в городе, — отвечает он мне своим уникальным голосом, — в Нью-Йорке.

Безнадега.

— Самая большая знаменитость из моих знакомых, — признался я, — Кибиров. А ему премию вручал Битов. Может, с этой стороны зайти?

— Наташа, звони Кибирову, — велит Чхартишвили Молчанской.

А я выхожу в коридор. Я слоняюсь, как маятник, из конца в конец ковровой дорожки и здороваюсь по нескольку раз с одними и теми же сотрудницами. Поравнявшись с нашей дверью, я слышу, как бодрый Наташин голос перекрикивает помехи барахлящего кибировского аппарата:

— У него там из мозгов выперла здоровенная гуля.

Гуля Королева. И редакция оживляется: наш коммерческий директор, Аня Гедымин (редакционная кличка — Дюймовочка), звонит подряд по справочнику Союза писателей и дошла уже до буквы «З»; Изабелла Фабиановна действует через жену Юрия Черниченко, и впервые звучит фамилия «Коновалов»; Алексей Николаевич Словесный сокрушается, что нет у него связей Чингиза Торекуловича; Оля Басинская греет чай. А я, крепясь, чтобы не развести сырости от прилива благодарности и смертной истомы, прошу начальницу Наташу нарезать «Прагу» — день рождения как-никак. В этих хлопотах проходит ненормированный рабочий день. Перед уходом я завернул к Алексею Николаевичу попрощаться, и лучше бы мне этого не делать: редакционную коллегию свела судорога сострадания на хрестоматийные «почти полторы минуты». Куртуазный смертник зашел сказать последнее «прости» главному редактору, заведующей отделом художественной литературы, ответственному секретарю, и. о. отдела критики и публицистики и заместителю главного редактора.

И началось мое великое домашнее лежание с книгой вверх ногами и Чарли в ногах. Оно сопровождалось непрерывными телефонными звонками. Подходила Лена, ибо я терял речевой навык не по дням, а по часам. Звонки делились на две категории: а) собственно сочувственные; б) деятельно участливые. Женские звонки первого разряда иногда заканчивались сдавленными рыданиями, долетавшими до моего ложа. Тогда Лена хладнокровно утешала досрочную плачею. Звонки второго разряда были суше, Коновалов поминался постоянно.

Тимур сказал, со слов всемогущей Лены Якович, что министр культуры, Е. Сидоров, ничего сам писать не станет, но подпишет любую бумагу; у Любови Дмитриевны, жены тестя, нашлась подруга, врач из Бурденко; критик Павел Басинский, Олин муж, бил прицельно по тому же сидоровскому ведомству; Алена Солнцева выяснила, что приятельница ее матери была одноклассницей академика.

Спустя два дня позвонил главврач, Л. Ю. Глазман, судя по голосу контуженный «волной», и недоуменно сказал, что лечь можно хоть завтра, но какой прок, если впереди целый поезд праздничных дней, а оперировать будет Коновалов, Коновалов, Коновалов. Налицо был явный перебор доброжелательства, и Лена стала просить друзей и людей вовсе незнакомых притормозить, сбавить обороты.

Чистил ли я зубы, гулял ли с собакой, болтал ли через силу с детьми — все я делал с поправкой на допустимую смерть. Изредка мрачная игривость овладевала мной. Тогда я громыхал верхом на швабре вокруг обеденного стола, называя себя «всадником без головы». Или просил Лену на случай, если я вернусь из больницы идиотом, удушить меня подушкой по примеру гиганта индейца из фильма «Полет над гнездом кукушки». Так мы скоротали время до Нового года.

Новый год, как известно, домашний праздник. Лет с двадцати я взял за правило досидеть с родителями до часу ночи, а только потом уматывал на сторону. А тем более сейчас. Я думал, мы посидим вчетвером, поедим салатов и курицы, выпьем по глотку шампанского, попялимся с полчаса в телевизор и — баиньки. Но Борисовы взяли нас в оборот.

Приятелю Борисовых, Рубину, приспичило жарить в снегу на костре шашлыки. Когда-то он уже жарил, и ему запомнилось и хотелось повторения. Борисовы соблазнились. Нужна дача. Я говорю, что это одно слово что дача. С детьми, с раскладушками, с собакой, в одной отапливаемой комнате ввосьмером — это будет ночлежка, мука-мученическая, а не праздник. Но Борисов неумолим: Новый год, говорит, есть Новый год, при малейшем недомогании я везу тебя в Москву, хоть в ночь-полночь. Я покорячился малость, но уступил: уж больно они люди хорошие.

Выехали около трех на двух машинах. Эти пижоны снарядили «Опель» и гоночную вишневую «Тойоту». Я с детьми и собакой ехали на борисовском «Опеле», женщины — Лена, Оля, Наташа — на плоской гоночной Рубина. По городу ехали чинно, по Минскому шоссе — наперегонки. Дети визжали и болели за Борисова.

Нет, получилось не худо, зря я артачился. Борисов и Рубин не пьют, что-то с собой сделали. Я выпил полчашки шампанского и на правах хворого лег спать, сдвинув сына к стене. Мужчины тоже долго не засиживались. Только женщины пили понемногу при настольной лампе, говорили вполголоса на свои женские темы, а я поневоле подслушивал вполуха: то Гриша раскрывался, то лезла в голову всякая нежить, и под утро, на будь что будет, я угомонился.

Возвращались с приключениями. Поехали кружным путем, боялись не взобраться на оледенелую гору. Но через пять-семь километров машины забуксовали в снегу на ровной лесной дороге. Все высыпали толкать переднюю, «Тойоту». Чтобы я не скучал, Саша Борисов, вылезая с матерщиной, включил магнитофон, «Страсти по Иоанну». Я смотрел сквозь лобовое стекло и сквозь прозрачный купол нездешней музыки, как они толкают, спорят, снова толкают, то дружно, то вразнобой, и думал что-то простенькое, вроде: они еще все там и у них свои заботы, скажем дорожное происшествие, а я уже здесь, совсем один. Вернее наоборот: они еще здесь, а я уже почти там. Литературщина мизансцены в целом, с Бахом впридачу, тогда не бросалась мне в глаза, а взволновала и растрогала. Наконец «Тойота» взревела и, виляя, вырулила на плотную колею. Подошла очередь «Опеля», где сидел я. Женщины догадались бросать на дорогу под колеса лапник. Меня передернуло.

На этом сочинение на тему «Как я провел новогодние праздники» оканчивается.

Дома я взялся за свое: спал, читал что полегче, щурился в телевизор, гулял с собакой, но воздух вокруг головы тикал и щелкал, словно дураковатый весельчак, ухарь и шельма, наяривал на расписных деревянных ложках. Очутился я незаметно на финишной прямой — 4 января меня клали в больницу.

Играть со смертью в гляделки, как не мною замечено, не получается, смаргиваешь уже через мгновение. Многим доводилось усесться поудобнее в пустоватом — ближе к ночи — вагоне метро, предвкушая 15–20 минут безнаказанного разглядывания попутчиков, особенно молодых женщин. Но сегодня ротозея ждет неприятный сюрприз: разглядывать не ему — его самого разглядывают, причем в упор. Сумасшедший с напряженной спиной и деятельными кистями рук примостился прямо на противоположном сиденье и весь — безумная заинтересованность. Отметим, пряча глаза: зрачки, расширенные недужным энтузиазмом, слюну на велеречивых устах дервиша, голую шею и заросший кадык, косо застегнутое на левую сторону пальто с чужого плеча, стоптанные туфли на босу ногу просят каши. Расслышим боковым слухом испорченную пластинку бормотания. Мотив нехитрый, от всхлипывающего сетования — до пронзительных угроз; слов разобрать нельзя. Мы всеми силами не смотрим-не смотрим на тебя, видишь, не смотрим. Мы с подчеркнутым прилежанием пялимся на твою соседку справа. А теперь скачком мы перевели взгляд на твоего соседа слева, нас заинтересовала его ондатровая шапка. Только и ты, будь умницей, отведи хоть на миг белые глаза, сморгни хотя бы. Но не отводит, не смаргивает. В таких случаях незаменим спутник, сосед и собеседник. Такой принужденный дорожный разговор все-таки помогает изобразить искреннее равнодушие к полоумному визави. Но вот как раз с соседом мне не повезло.

«Косых Семен Петрович» — было написано от руки на бумажке, скотчем приклеенной над его изголовьем. Подобный же квадратик прилепили и у меня в головах. Кровать мне досталась угловая в десятиместной палате, и говорливый Семен Петрович взял меня в зажим и загнал в угол с первых же минут знакомства.

Тусклый черно-белый телевизор имел неосторожность помянуть Егора Гайдара, и политизированный сосед оживился и сообщил мне, как заведомому единомышленнику, что Гайдар скоро от ожирения в кресло не поместится. Соседа не смущало, что по части тучности талии и бедер он еще даст форы ненавистному реформатору. А мне в глаза бросилось, но я смолчал.

У соседа моего были две симметричные опухоли в височных долях. Поступил он одновременно со мной, и к операции мы приближались ноздря в ноздрю. С операцией у нас вышла недельная заминка из-за отсутствия крови. Донорский пункт был тут же на первом этаже, но сосед пошел на принцип и сказал, что за такие деньги (предприятие оплатило ему лечение) он имеет право на пол-литра казенной крови. Лену в донорском пункте завернули из-за регул. Айзенберг, Молчанская, Таня Полетаева вызывались поделиться, но я благодарил и говорил, что день-другой ничего не решают. Так и получилось: у меня же перед операцией взяли, мне же и влили.

Назад Дальше