И население империи бросало в этот момент на х...й все свои дела, начинало маршировать и подхватывало:
А колокола с храмов бывшей Святой Руси пустили в переплавку и слили в один куб, чтобы потом отлить из него памятник Великому Мао Хатами Сталину, милостивому и милосердному. Но чувака, который придумал эту затею, повесили за яйца. Потому что, когда все колокола уже переплавили, выяснилось, что никто не знает, как Великий Мао Хатами Сталин, милостивый и милосердный, выглядит из себя. И вообще, по законам Дзен-ислама запрещено изображать живые существа. Потому что это – прерогатива Мао Хатами Сталина, милостивого и милосердного. Так что автора идеи подвесили за яйца по делу. К тому же они ему уже были и ни к чему. Он стал импотентом еще в те времена, когда отваял на стрелке Оки и Волги двухсотметровую статую Батыя на танке Т-90. На это дело пошли все трактора Приволжского и Уральского вилайетов.
Выжил только один колокол, весом триста двадцать пудов, с храма Святой невинно убиенной Фанни Каплан, что на Благуше. В ночь перед снятием колокол таинственным образом исчез. Под утро его видел пастух сайгаков Али Горобченко. Под пытками он показал, что собственноручно наблюдал, как колокол самостоятельно двигался от храма в сторону. В какую именно сторону, Горобченко сказать не мог, потому что не различал их по причине глубокой и безнадежной неграмотности. Зачем грамотность пастуху сайгаков? И его подвесили за яйца. Вообще это была в те года самая модная казнь. Красиво!
На самом деле колокол уволок с помощью Господа нашего Иисуса Христа иеродиакон Димитрий из местечка Солунь. А без Божьей помощи четырехпудовому иеродиакону, хоть он и из самой Солуни, уволочь трехсотдвадцатипудовый колокол нет никакой возможности. Во всяком случае, я об этом не читал ни у Тацита, ни у Ключевского, ни у самого Чжана ибн Сины.
Когда на месте храма Святой невинно убиенной Фанни Каплан воздвигли мечеть Аль Цзян Цин, на минарете обнаружился колокол. Естественно, с помощью Господа нашего Иисуса Христа. И в то время, как начинался намаз и муэдзин заводил свой азан:
начинал бить колокол. (С помощью Господа нашего Иисуса Христа. А так чего ему бить?) И за этим битьем правоверные не могли услышать:
На молитву уже никто не шел. А это потрясение основ. И снять этот е...учий колокол никто не мог. Даже после того, как иеромонаха Димитрия из местечка Солунь повесили на колокольем языке. Догадайтесь за что. С этого момента халифат стал рушиться. И порушился. До основанья. А затем вокруг колокола выстроили храм и назвали его храмом Великомученика Димитрия Солунского. Позднее к колоколу были добавлены другие колокола. Но этот, хоть и не был самым большим, считался главным. Ибо на нем были отпечатки яиц иеромонаха Димитрия из местечка Солунь.
А потом вступили и малые колокола. Я прикинул, что для этого фельдфебелю потребовались обе-две руки, обе-две ноги. Ну и х...й, само собой. Куда ж в нашей жизни без х...я? И еще шесть конечностей, чтобы бить во все колокола одновременно. Или – три, чтобы по очереди. Бриарей, однако, отдыхает. Фельдфебель бил в эти колокола и... Ребята, господа-товарищи, джентльмены!.. Я вам скажу!.. Да чего говорить... Если ни словами, ни пером... Ежели чувства... Если все, бл...дь, понимаете... Все!!! Россия, одним словом. Фельдфебель – вторым.
И ведь не я один это почувствовал. Все мои компаньоны, слушающие колокольный звон, доносящийся со звонницы храма Великомученика Димитрия Солунского, прониклись.
Глава двадцать шестая
Отец Евлампий вышел на свой первый профессиональный спектакль в Вольском драмтеатре имени (без имени. Мало ли что...). Это был «Гамлет» Шекспира. В инсценировке местного драматурга Коньневаляйского. В постановке сманенного за большие деньги из Бийского драмтеатра имени (без имени. А то всякое...) режиссера Пердак-Осмоловского. Будущего отца Евлампия в кратчайшие сроки (за два часа) ввели на роль второго могильщика с обещанием опосля ввести на роли Офелии и Гертруды. В трактовке Пердак-Осмоловского эти роли должен был играть мужчина. И не просто мужчина, а мужик! Самец! Кобель! Доминантное мужское начало в бабе. Не в похотливом смысле «в бабе», а что каждая баба из мужского ребра. Таким образом.
У них там, в Вольском драмтеатре, дело происходило в крематории. Ни хера не попишешь – современное прочтение Гамлета. Второй могильщик обслуживал печь, в которой в финале сжигали всех, кого убили по ходу спектакля. (А по ходу спектакля, по замыслу Коньневаляйского и Пердак-Осмоловского убивали всех на х...й! Чего, б...дь, мелочиться!) В этом заключалась глобальная эсхатологическая мысль: все там будем. Роль была не из простых. Попробуй сожги херову тучу героев Шекспира, к которым по просьбе директора театра добавили еще шестьдесят два персонажа. Чтобы не платить остатним актерам театра простойные. Но они не просто так болтались по сцене, изображая простой люд, фрейлин Гертруды, фаворитов Клавдия и шутов, крестьян, горожан. Нет! Именно для них Коньневаляйский переписал сцену с представлением. И спектакль превратился в мюзикл на музыку Ллойда Вебера, Бернстайна и Журбина в стиле фанк-рока с элементами smooth-jazz. На стихи самого Коньневаляйского, который позаимствовал их у вольного поэта Псоя Короленко. В мюзикле звучала замечательная ария якобы папеньки Гамлета к Гертруде: «Уе...ище я, хорошая ты, как мне не хватает твоей красоты». Пальчики оближешь...
И вот попробуйте сжечь всю эту шоблу в одной печи. Когда постоянно перебои с электричеством, проводка старая, а дров, когда все это полетит к едрене-фене, нет и не будет. А сжечь нужно всенепременно. Во-первых, горящие заживо актеры выглядят весьма живописно. Зритель на это пойдет. А то с чего бы это ему пришло в голову идти в театр? А так зрелище могло получиться поэффектнее перекрытия «Демократической Россией» моста через Волгу в знак протеста против протеста «Коммунистов за демократию» против протеста «Демократической России». Во-вторых, аутодафе решило бы кой-какие бюджетные проблемы муниципалитета города Вольска. Сразу же после спектакля, не дождавшись конца пожара, будущий отец Евлампий и ушел в монастырь. Это то, об чем я не рассказал раньше.
И сегодняшним утром в колокольном звоне отставного фельдфебеля Третьего драгунского полка Его Императорского Величества Степана Ерофеевича Стукалова отец Евлампий увидел (если в звоне вообще можно что-то увидеть) сонмы русских актеров. От первого скомороха, забитого розгами по указу царя Алексея Михайловича по прозвищу Тишайший; второго петрушечника, забитого стрельцами в первый день Великого поста, чтоб не осквернял; женщины с бородой, сдаваемой внаем почасово Ефимием Голощековым, хозяином балагана в Твери; чемпиона Мудозвонска по французской борьбе Джона Келли (Семена Вайнштока), убитого на гастролях в Кишиневе во время погрома; дрессировщика диких воробьев Ивынь Сухима, сгибшего от чахотки в городе Сызрани; Аркашки Счастливцева, Геннадия Демьяновича («Играл я в Лебедяни Велизария. Сам Николай Хрисанфович Рыбаков смотрел...»); Верочки Комиссаржевской, Верочки Холодной; убиенного по приказу (чтоб ты на том свете сдох, паскуда!) в Минске короля Лира; упавшего на сцене Мордвинова, за сценой – Миронова... До совсем недавно... буквально вчера... только-только... еще ж минуту назад мы с ним... Абдулова, Янковского, Фарады и сотен других актеров, уплывших от нас в туда. И звон, звон, звон в ушах от непрекращающихся аплодисментов. Звон поминальных колоколов. Земля вам пухом, русские актеры.
Глава двадцать седьмая
Полковник Кот при первом ударе колокола както сник. И в таком сникшем состоянии очутился в сельце Старые Коты, что в двадцати верстах от городишка Дорогобуж, недалече от Смоленска. Он приехал на летние вакации в имение батюшки своего, корнета в отставке Кота Николая Селиверстовича, из пажеского корпуса, по окончании коего ему светила служба почище батюшкиной. А главное – поденежнее. Обладая определенным литературным талантом, блестящими дарованиями в языках, строевой службе, он мог при благоприятных условиях распределиться ко двору. А там, имея отменные внешние данные, найти выгодную партию. И избавиться от пованиющей бедности, недостойной дворянина.
Глава двадцать седьмая
Полковник Кот при первом ударе колокола както сник. И в таком сникшем состоянии очутился в сельце Старые Коты, что в двадцати верстах от городишка Дорогобуж, недалече от Смоленска. Он приехал на летние вакации в имение батюшки своего, корнета в отставке Кота Николая Селиверстовича, из пажеского корпуса, по окончании коего ему светила служба почище батюшкиной. А главное – поденежнее. Обладая определенным литературным талантом, блестящими дарованиями в языках, строевой службе, он мог при благоприятных условиях распределиться ко двору. А там, имея отменные внешние данные, найти выгодную партию. И избавиться от пованиющей бедности, недостойной дворянина.
Однажды, прогуливаясь по лесу после пятичасового файф-о-клока, он встретил девушку полумесяцем бровь. На щечке (на какой именно, Кот не помнил и с перерывами терзался этим вопросом всю жизнь) у нее была родинка, в глазах любовь. Есть девушки в русских селеньях, у которых в глазах любовь. В любом возрасте. Всегда, ко всем и ко всему. Просто в шестнадцать лет молоденькие девушки, мучимые невнятным томлением, любят весь мир, совершенно не ожидая от него какойлибо пакости. Среднерусский пейзаж с растворенным в нем чувством из стихов Виктора Гюго способствует появлению в природе очаровательно восторженных юных особ. Вот именно на такую и наткнулся на променаде юный Кот.
А потом девушка пришла в ИХ лес, на ИХ опушку с печалью в глазах и сообщила, что приехал ее кузен, молодой граф Паскуд-Отрешенный, с коим ея обе родительские пары помолвили в раннем детстве. И вот теперь пришло время вершить обещанное. И уже назавтра свадьба, и уже заряжен поп, и на свадебный стол приглашена вся окрестная помещичья шобла (зачеркнуто) все окрестное дворянство. И, естественно, отставной корнет Кот Николай Селиверстович с супругой Анной Неониловной и сыном Павлом Николаевичем. И выхода у нее никакого нет. Потому что имение их заложено-перезаложено и долгов немерено. А ее – в хорошие руки. Как сыр в масле. В шелках да в бархате. Санкт-Петербурх. Москва. Дома в обеих столицах. А по осени – Карлсбад и Мариенгоф (не тот, который «Роман без вранья», а тот, который курорт.). А приданого за ней дать никакого не могут. Кроме ея самоей и чести ея девичьей, которую она без всякого промедления готова отдать ему. Коту Павлу Николаевичу.
Сияла ночь восторгом сладострастья, которого, как вот уже много лет вспоминает полковник, в общем-то, и не было. Какой, на фиг, восторг, какое, на фиг, сладострастье, когда оба по первости. Неловкость одна. И думаешь: чего ради весь мир? Во все века. Поэзия, вокал и прочий художественный мир. Не только первый блин. А второго-то у них и не будет. Вот где кошмар. Вот где весь неподъемный ужас. И плоть ея родится и оживет не с ним, кадетом пажеского корпуса, а с молодым графом Паскуд-Отрешенным.
И вскочил юный дворянин Павел Кот на вороного коня. И покинул родное поместье. И ушел из Пажеского корпуса. И духовной жаждою томим, поступил в разведывательное отделение Отдельного корпуса жандармов.
А вот какое отношение имеет эта печальная история к звону колоколов, производимому провинившимся на половой почве, совмещенной с богохульством, фельдфебелем, тайна сия велика есть. Это все происки нашего подсознания, которое иногда такое выковыривает изнутри себя, что само диву дается. Обалдевает от этого и в панике выдает такую хрень, что обалдевает вторично. И при виде дворника Рахмона заставляет скоблить до дыр цинковую детскую коляску, неизвестно откуда и почему появившуюся на нашем балконе. Которого у нас, в принципе, нет. А вот коляска на нем есть. Так что наука не шибко умеет много гитик.
А рядом сладко тосковала Прасковья Филипповна. Ах, зачем эта ночь так была хороша, не болела бы грудь, не стонала б душа! Что спустилась вдруг на их сильно попользованные тела. Но было что-то, заставившее ее и Степана Ерофеевича Стукалова забраться на звонницу храма Великомученика Димитрия Солунского и именно там предаться любовным утехам. Утехам в физическом и духовном смыслах этого слова. Когда взрывается не только телесный низ, но и духовный верх. Когда наступает освобождение в членах и освобождение души. Когда приходит та Великая Пустота, к познанию которой приходят только отдельные восточные ребята со специально настроенной на это кармой (дхармой?..). И становится все ясно. С самых начал до самого конца. И тогда уже все. Больше ничего нет. И не надо. Вот тогда-то и начинает звонить колокол. И не спрашивай, по ком он звонит. Он звонит по тебе.
Второй раз это произошло с Прасковьей Филипповной. Второй раз за всю жизнь. Хотя драли ее сотни, а может, и тыщи раз. Когда по ее согласию, а когда – и без. А чего спрашивать... Если баба создана для того, чтобы ее драть. И для других домашних работ. В избе, в поле, в семейной жизни. Вот ее и драли. По первости ее попользовал граф. В час пополудни. Он как раз тогда только что в двадцать восьмой раз переваял рассказ «Филиппок» и, чрезвычайно довольный, спустился во двор почесать бороду перед обедом. Все, что происходило дальше, я узнал от отца Евлампия, который в раннем детстве был со школой на экскурсии в Ясной Поляне. И Андрею – так, напомню, звали в девичестве отца Евлампия – захотелось попи́сать. Ужас организма Андрея заключался в том, что он не просекал, когда надо пи́сать, а когда благоговеть. Почему-то каждый раз, когда нужно было благоговеть, в музее, там, на встрече с ветеранами ВОВ, на пионерской линейке, в Мавзолее, ему хотелось ссать. Что не всегда было возможно. А потому и простатит. Мать его так!
И вот в момент, когда яснополянская тетка (она-то уж никогда не пи́сала) рассказывала о первом бале Наташи (которая-то уж точно никогда), будущему отцу Евлампию приспичило. Он вышел из памятника русской культуры, пошарил глазами по окрестностям и обнаружил избу, очень похожую на их дачный домик в Мамонтовке. Изба была заперта, и Андрюха пописал за ней. От струи домик обрушился, и за стенами обнаружилась приличных размеров комната со столом, за которым в каком-то ожидании сидел старичинушка старстаричок с развесистой бородой. И русская печь, на которой кто-то покашливал. На груди у старичка висела табличка «Карл Иваныч. Учитель матерого человечища». Обнаружив мочащегося школьника, он, не вставая из-за стола, спросил:
– Рубль есть?
– Есть, – ответил школьник, не прекращая своего занятия.
– Давай! – потребовал старичок.
Андрей переложил то, что у людей называется членом, в левую руку, достал из правого кармана рубль, отдал старичку и вернул член в правую руку. Старичок спрятал рубль, встал, заходил вокруг стола и стал рассказывать:
– Софья Андреевна женщина была уважительная. Как неурожай, там, дожди, оспа – она завсегда кусок хлеба.
– А что Лев Николаич? – робко спросил Андрей.
– Рубль есть?
Член опять совершил путешествие из правой руки в левую, чтобы правая могла достать рубль.
– А когда детишки болели или, там, помирали, Софья Андреевна завсегда вместе с людями поплачет.
– А что Лев Николаич? – попытался настоять на своем Андрей и приготовился в третий раз совершить процедуру перевода продолжающего мочиться члена из руки в руку (что-то мне это словосочетание напоминает... а, нет, то «из рук в руки») и доставания рубля. Но старичок неожиданно нагрубил:
– Трюльник.
Трюльника у Андрея не было, а был только рубль, и он виновато развел свободной от члена рукой. Тогда старичок злобно глянул на мальчика и мстительно произнес:
– Мелкий был человечек. – А потом указал пальцем на кашляющую печь и добавил: – Ее драл!
Тогда-то отец Евлампий впервые увидел Прасковью Филипповну.
– В Москву ее, блядищу, брал. По хозяйству. Как бы вроде. По квашеной капусте. На Преображенском рынке. И по нижнему делу. У-у-у, сука! А потом отправил обратно. Сюдое, в Ясную Поляну.
– А чего так, дедушка?
– А потому что скупой граф был. Не стал лишний рот в Москве держать из-за одной квашеной капусты. Она было хотела под поезд броситься, но поезд, увидев такое дело, свернул в сторону и вместо Москвы прибыл в Воркуту. Хотя путей до ей в те года не было.
Потрясенный Андрей молчал, забыв вернуть бездельничающий член на место. А потом все-таки спрятал его в штаны и отдал учителю Карлу Иванычу последний рубль.