Вот главные причины распадения основанных до сего времени коммун.
Что же касается до коммунистического труда сообща, до общинного производства, то доказано вполне, что именно оно всегда прекрасно удавалось. Ни в одном коммерческом предприятии возрастание ценности земли, приданной ей трудом человека, не было так велико, как оно было в любой, в каждой из общин, основанных за последние сто лет в Европе или в Америке. Редкая отрасль промышленности давала такую прибыль, как промышленные производства, основанные на коммунистических началах, — будь то меннонитская мельница, или фабрикация сукон, или рубка леса, или выращивание плодовых деревьев. Можно назвать сотни общин, в которых несколько лет земля, не имевшая сначала никакой ценности, получала ценность в десять или даже во сто раз большую.
Мы уже видели, что в больших коммунах, как у 7000 духоборов в Канаде, экономический успех был полный и быстрый. Но такой же экономический успех имел место в маленькой коммуне из семи или восьми рабочих-анархистов около Ньюкастля. Они начали дело также без копейки, наняв ферму в три десятины, нам пришлось в Лондоне собирать деньги по подписке на покупку для них коровы, чтобы давать молоко детям этой крошечной коммуны. Тем не менее в три или четыре года они смогли придать своему клочку земли очень большую ценность благодаря интенсивной обработке земли, соединенной с садоводством и парниковым огородничеством. К ним приезжали из Ньюкастля смотреть на их работу и удивлялись их замечательным успехам. Их великолепные сборы томатов, полученных в парниках, заранее покупались целиком Сэндерландским Кооперативом.
Если эта маленькая община должна была все-таки разойтись через три или четыре года, то такова уже была неизбежная судьба всякого маленького товарищества, поддерживаемого энтузиазмом нескольких личностей. Во всяком случае, не экономический провал заставил этих коммунистов распустить общину. Это были личные истории, неизбежные в такой маленькой компании, вынужденной к постоянному совместному сожительству.
Заметьте также, что если бы мы имели три или четыре анархических общины, объединенных союзным договором, то уход основателя не повел бы к распадению коммуны, — произошла бы только перемена в личном составе.
Ошибки в хозяйстве, конечно, случались в коммунистических общинах так же, как и в капиталистических предприятиях. Но известно, что в промышленном мире число банкротов бывает, из года в год, от 60-ти до 80-ти на каждые сто новых предприятий. Из каждых пяти вновь основанных предприятий три или четыре банкротятся в первые же пять лет после их основания. Но мы должны признать, что ничего подобного не было с коммунистическими общинами. Поэтому, когда буржуазные газеты, желая быть остроумными, советуют дать анархистам особый остров и предоставить им там основывать свою коммуну, то, пользуясь опытом прошлого, мы ничего не имеем против такого предложения. Мы только предложим, чтобы этот остров был Остров Франции (провинция Не-de-France, в которой лежит Париж) и чтобы нам отделили нашу долю общественного богатства, сколько его придется на человека. А так как нам не дадут ни Иль-де-Франс, ни нашу долю общественного капитала, то мы будем работать для того, чтобы народ когда-нибудь сам взял и то и другое путем социальной революции. И то сказать, Париж и Барселона были не так-то уже далеко от этого в 1871 г., а с тех пор коммунистические взгляды успели-таки распространиться среди рабочих.
Притом всего важнее то, что нынче рабочие начинают понимать, что один какой-нибудь город, если бы он ввел у себя коммунистический строй, не распространивши его на соседние деревни, встретил бы на своем пути большие трудности. Ввести коммунистическую жизнь следовало бы сразу в известной области, — например, в целом американском штате, Огайо или Айдахо, как говорят наши американские друзья, социалисты. И они правы. Сделать первые шаги к осуществлению коммунизма надо будет в довольно большой промышленной и земледельческой области, захватывающей и город, и деревню, а отнюдь не в одном только городе. Город без деревни не может жить.
Нам так часто приходилось уже доказывать, что государственный коммунизм невозможен, что мы не станем вновь перечислять наши доводы. Самое лучшее доказательство то, что сами государственники, то есть защитники социалистического государства, не верят в возможность коммунизма, устроенного под палкой государства. Никто из них не думает более о программе якобинского коммунизма, как она изложена Кабе в его «Путешествии в Икарию». «Коммунистический Манифест» Маркса с Энгельсом — уже анахронизм для самих марксистов.
Большинство социалистов-государственников ныне так занято «завоеванием части власти» (conquete des pouvoirs) в теперешнем, буржуазном государстве, что они вовсе даже не стараются выяснить, что такое подразумевают они под именем социалистического государства, которое не было бы вместе с тем осуществлением государственного капитализма; то есть такого строя, при котором все граждане становятся работниками, получающими задельную оплату от государства. Когда мы им говорим, что они стремятся именно к этому, они сердятся; но, несмотря на это, они вовсе не стараются выяснить, какую другую форму общественных отношений они желали бы осуществить. Причина этого понятна. Так как они не верят в возможность близкой социальной революции, они стремятся просто к тому, чтобы стать частью правительства в теперешнем буржуазном государстве, предоставляя будущему, чтобы оно само определило свое направление.
Что касается до тех, которые пробовали набросать картину будущего общества, то, когда мы им указывали, что, придавая широкое развитие государственному началу и сосредоточивая все производство в руках государственных чиновников, они тем самым убивают ту небольшую личную свободу, которую человечеству удалось уже отвоевать, они обыкновенно отвечали, что вовсе не хотят над собою власти, а только хотят завести статистические комитеты. Но это простая игра словами. Теперь достаточно уже известно, что единственная путная статистика исходит от самой личности. Только сама личность, каждая в отдельности, может дать точные статистические сведения насчет своего возраста, занятий и общественного положения и подвести итоги тому, что каждый из нас произвел и потребил. Так и собирается теперь статистика, когда составители действительно хотят, чтобы их цифры заслуживали доверия. Так делались, между прочим, и наши «подворные описи» честными земскими статистиками из молодежи.
Вопросы, которые надо поставить каждому обывателю при серьезных статистических обследованиях, в последнее время вырабатываются обыкновенно добровольцами или учеными, статистическими обществами, и роль статистических комитетов сводится теперь на то, что они раздают печатные листы с вопросами, а потом сортируют карточки и подводят итоги при помощи вычислительных машин. Поэтому утверждать, что социалист так именно и понимает государство и что никакой другой власти он ему и не хочет вручить, значит (если сказано искренно) попросту «отступить с честью». Под словом «государство» во все века, да и самими государственниками-социалистами, понимался вовсе не рассыльный, разносящий листы переписи, и не счетчик, подводящий итоги переписи, а действительные распорядители народной жизни. Но и то сказать, что бывшие якобинцы порядком посбавили за последнее время со своих восторгов перед диктатурой и социалистической централизацией, которые они так горячо проповедовали лет тридцать тому назад. Нынче никто из них не решится утверждать, что потребление и производство картофеля должно устанавливаться из Берлина парламентом немецкого фольк-штата (народного государства), как это говорилось в немецких социалистических газетах лет тридцать тому назад.
IV. ВЕДЕТ ЛИ КОММУНИЗМ К УМАЛЕНИЮ ЛИЧНОСТИ?
Так как коммунистическое государство есть утопия, от которой начинают отказываться те самые, которые прежде стояли за нее, то нам нечего над этим останавливаться — и давно пора заняться другим, более серьезным вопросом. А именно: анархический, то есть свободный и безгосударственный коммунизм не представляет ли также опасности для свободного развития личности? Не повлечет ли он за собою то же уменьшение свободы личности и подавление личного почина?
Дело в том, что во всех рассуждениях о свободе наши мысли затемняются пережитками старого, и нам приходится считаться с целою кучею ложных представлений, завещанных нам веками рабства и религиозного гнета.
Экономисты уверяют нас, что договор, заключаемый рабочим, под угрозою голода, с его хозяином, именно и есть сама свобода. Политиканы всяких партий стараются, со своей стороны, убедить нас, что теперешнее положение гражданина, попавшего в крепость ко всемогущему государству, ставшего его рабом и плательщиком, есть именно то, что следует называть свободою. Но ложность этих утверждений очевидна. В самом деле — как можно изображать положение гражданина в современном государстве свободным, когда завтра же он может быть призван и отправлен в Африку, чтобы там расстреливать в упор безобидных кабилов с единственною целью — открыть новое поле для спекуляций банкиров и дать на разграбление земли кабилов европейским авантюристам? Как считать себя свободным, когда каждый из нас принужден отдавать во всяком случае более чем месяц труда каждый год, чтобы поддерживать целую тучу всяких правительств и чиновников, единственная цель которых — мешать тому, чтобы идеи социального прогресса осуществлялись, чтобы эксплуатируемые начали освобождаться от своих эксплуататоров, чтобы массы, удерживаемые церковью и государством в невежестве, начали понимать кое-что и разбираться в причинах их порабощения?
Экономисты уверяют нас, что договор, заключаемый рабочим, под угрозою голода, с его хозяином, именно и есть сама свобода. Политиканы всяких партий стараются, со своей стороны, убедить нас, что теперешнее положение гражданина, попавшего в крепость ко всемогущему государству, ставшего его рабом и плательщиком, есть именно то, что следует называть свободою. Но ложность этих утверждений очевидна. В самом деле — как можно изображать положение гражданина в современном государстве свободным, когда завтра же он может быть призван и отправлен в Африку, чтобы там расстреливать в упор безобидных кабилов с единственною целью — открыть новое поле для спекуляций банкиров и дать на разграбление земли кабилов европейским авантюристам? Как считать себя свободным, когда каждый из нас принужден отдавать во всяком случае более чем месяц труда каждый год, чтобы поддерживать целую тучу всяких правительств и чиновников, единственная цель которых — мешать тому, чтобы идеи социального прогресса осуществлялись, чтобы эксплуатируемые начали освобождаться от своих эксплуататоров, чтобы массы, удерживаемые церковью и государством в невежестве, начали понимать кое-что и разбираться в причинах их порабощения?
Представлять это порабощение как свободу становится все более и более трудным. Но и даже самые крайние моралисты, Милль и его многочисленные последователи, определяя понятие о свободе как право делать все, лишь бы не нарушать такое же право всех остальных, не дали правильного определения слова «свобода». Не говоря уже о том, что слово «право», унаследованное нами из смутных стародавних времен, ничего не говорит или говорит слишком много; но определение Милля позволило философу Спенсеру, очень многим писателям и даже некоторым индивидуалистам-анархистам, как, например, Тэккеру, оправдать и восстановить все права государства, включая суд, наказание и даже смертную казнь. Таким образом, они, в сущности, волей-неволей воссоздали то самое государство, против которого выступили сначала с такою силою. Притом, мысль о «свободной воле» скрывается под всеми этими рассуждениями.
Посмотрим же, что такое свобода?
Оставляя в стороне полубессознательные поступки человека и беря только сознательные (на них только и стараются оказать влияние закон, религии и системы наказания), — беря только сознательные поступки человека, мы видим, что каждому из них предшествует некоторое рассуждение в нашем мозгу. «Выйду-ка я погулять», — проносится у нас мысль… «Нет, я назначил свидание приятелю», — проносится другая мысль. Или же: «Я обещал кончить мою работу», или — «Жене и детям скучно будет одним», или же наконец: «Я потеряю свое место, если я не пойду на работу».
В этом последнем рассуждении сказался страх наказания, между тем как в первых трех человек имел дело только с самим собою, со своими привычками честности или со своими личными привязанностями. И в этом состоит вся разница между свободным и несвободным состоянием. Человек, которому пришлось сказать себе: «Я отказываюсь от такого-то удовольствия, чтобы избежать наказания», — человек несвободный.
И вот мы утверждаем, что человечество может и должно освободиться от страха наказания, уничтожив само наказание; и что оно может устроиться на анархических началах, при которых исчезнет страх наказания и даже страх порицания. К этому идеалу мы и стремимся.
Мы прекрасно знаем, что человек не может и не должен освободиться ни от привычек известной честности (например, от привычки быть верным своему слову), ни от своих привязанностей (нежелание причинить боль, ни даже огорчение тем, кого мы любим или кого мы не хотим обмануть в их ожидании). В этом смысле человек никогда не может быть свободен. И «абсолютный» индивидуализм, о котором нам столько говорили в последнее время, особенно после Ницше, есть нелепость и невозможность.
Даже Робинзон не был абсолютно свободен, в этом смысле, на своем острове. Раз он начал долбить свою лодку, обрабатывать огород или запасать провизию на зиму, он уже был захвачен своим трудом. Если он вставал ленивый и хотел поваляться в своей пещере, он колебался минуту, а затем шел к своей начатой работе. С той же минуты, как у него завелся товарищ-собака или несколько коз, а в особенности с тех пор, как он встретился с Пятницею, он уже не был вполне свободен, в том смысле, в каком это слово нередко употребляется в жару спора и иногда на публичных собраниях.
У него уже были обязанности, он уже вынужден был заботиться об интересах другого, он уже не был тем «полным индивидуалистом», которого нам иногда расписывают в спорах об анархии.
С той минуты, как человек любит жену и имеет детей — кто бы их ни воспитывал: сам ли он, или «общество», — у него возникают новые обязательства; но даже с той минуты как у него завелось хоть одно домашнее животное или огород, требующий поливки только в известные часы дня, — он уже не может быть более тем «знать ничего не хочу», «эгоистом», «индивидуалистом» и тому подобное, которых нам иногда выставляют как типы свободного человека. Ни на Робинзоновом острове, ни, еще менее, в обществе, как бы оно ни было устроено, такой тип не может быть преобладающим.
Он может появиться как исключение, и действительно он появляется в качестве мятежника против разлагающегося и лицемерного общества, как наше; но никогда он не станет общим типом и ни даже желательным типом.
Человек всегда принимал и всегда будет принимать в расчет интересы хоть нескольких других людей, — и будет принимать их все более и более, по мере того как между людьми будут устанавливаться более и более тесные взаимные отношения, а также и по мере того, как эти другие сами будут определеннее заявлять свои желания и свои чувства, свои права на равенство и настаивать на их удовлетворении.
Вследствие этого мы не можем дать свободе никакого другого определения, кроме следующего:
Свобода есть возможность действовать, не вводя в обсуждение своих поступков боязни общественного наказания (телесного, или страх голода, или даже боязни порицания, если только оно не исходит от друга).
Понимая свободу в этом смысле — а я сомневаюсь, чтобы можно было дать ей другое, более широкое и вместе с тем более вещественное определение, — мы должны признать, что коммунизм действительно может уменьшить и даже убить личную свободу. Таким его и проповедовали под предлогом, что это принесет счастье человечеству, и во многих коммунистических общинах это пробовали на деле. Но коммунизм, также может расширить эту свободу до ее последних пределов, которых невозможно достигнуть при индивидуалистском труде и еще менее при том строе, когда людей эксплуатируют и рассматривают как низшие существа.
Все будет зависеть от того, с какими основными воззрениями мы приступим к коммунизму. Сама коммунистическая форма общежития отнюдь не обусловливает подчинения личности. Больший же или меньший простор, предоставленный личности в данной форме общежития — если только жизнь не устроена заранее в подначальной, пирамидальной форме, — определяется теми воззрениями на необходимость личной свободы, которые вносятся людьми в то или другое общественное учреждение.
Сказанное справедливо по отношению ко всякой форме общественной или совместной жизни. Когда два человека селятся вместе в одной квартире, их совместная жизнь может привести одинаково — либо к подчинению одного из них другому, либо к установлению между ними отношений равенства и свободы для обоих. То же самое происходит в семье. То же самое будет, если мы возьмемся вдвоем копать огород или издавать газету; и то же самое относится ко всякому другому союзу, большому или маленькому, к артели и ко всякой форме общественной жизни.
Таким образом в X, XI и XII веке в городах того времени создавались общины вольных и равных и равно свободных людей, причем эти общины ревностно охраняли свою свободу и равенство; но в тех же самых общинах четыреста лет спустя народ, под влиянием учений церкви и римского права, требовал диктатуры какого-нибудь монаха или короля. Учреждения городского суда, цеховое устройство и прочее остались те же; но тем временем в городах развились понятия римского права, верховной церкви и государственного права, тогда как первоначальные понятия о равенстве, третейском суде, о свободном договоре и о личном почине притупились, исчезли; и из этого родилась рабская приниженность XVII и начала XVIII в. во всей средней Европе.
В современном обществе, где никому не позволяется обрабатывать поле, работать на фабрике или пользоваться орудием труда, без того чтобы не признать себя существом, подчиненным какому-нибудь господину, рабство, подчинение и привычка к кнуту навязываются самой формой общества. Наоборот, в коммунистическом обществе, которое признает право каждого на равных условиях на все орудия труда и на все средства существования, которые имеет общество, уже нет людей на коленях перед другими, кроме разве тех, кто по своему характеру являются добровольными рабами. Каждый считается равным другому в том, что касается его права на благополучное существование, лишь бы он не преклонялся перед волей и высокомерием других и поддерживал равенство во всех своих личных сношениях с товарищами по коммуне.