Однако думать он был способен лишь обо мне и моем состоянии. Он знал — в отличие от меня, — что я еще в начале дороги и крестный мой путь по больничным койкам растянется на множество лет. Но я получал ежедневные порции несокрушимого оптимизма. Прорвемся, справимся, одолеем. Я молод, силен, рожден на юге. Писал, что ждет не дождется встречи — свидание наше не за горами. «Отсчитываю недели и дни».
Но счет уже шел на часы и минуты.
Ночью его изнемогшую голову намертво сжал металлический обруч. Агония, к счастью, была недолгой.
Кто же кого не сумел сберечь? Теперь я отчетливо понимаю, что миг его жизни и значил и весил больше, чем все мои пьесы и замыслы, чем все мои цензурные войны, чем все афиши и все усилия однажды достучаться до зала, не то просветить, не то исправить. К исходу жизни все обрело свой смысл и заняло свое место, хотя ничего уже не изменишь.
Чем дальше — почти уже по инерции — летит отпущенное мне время, тем чаще в сознании воскресают Курский вокзал, многолюдье, платформа, северный холод, последние проводы. Он замер на площадке вагона, он смотрит, смотрит, не отрываясь, всеведущими голубыми глазами. И все еще верит, упрямо верит: его беззащитная любовь способна защитить его сына.
Он машет ладонью. Поезд уходит. Уносит с собой моего отца. Лишь влажные тающие пушинки летят за ним следом, пытаясь настигнуть исчезнувший навеки состав.
Казанские гастроли
В начале шестидесятых годов прошлого века я оказался в июльской раскаленной Казани. В городе завершались гастроли Театра имени Станиславского. Вечером играли спектакли, а днем репетировали мою «Палубу». Борис Львов-Анохин просил подъехать, распутать сюжетный узелок, требовалась еще одна сценка. «Управитесь за день или два», — заверил Борис. И я приехал.
Казань встретила меня беспощадным удушливым жаром. Воздух застыл. Хотелось хоть ломтика прохлады. В Казанке шумно плескались мальчишки. А мне куда деться? На улице Баумана плавились от зноя дома. В гостиничном номере обступила вязкая плюшевая духота.
Я сел за стол, с отвращением глядя на узкогорлый графин со вчерашней нагревшейся на солнце водой. Немыслимо написать хоть реплику! Но постепенно дело пошло. Когда на Казань опустился закат, сцена была почти готова. Глаза боятся, а руки делают.
Но стоило мне поставить точку, и настроение вновь испортилось. Жара и скука одолевали. Артисты вместе с Борисом уехали играть прощальный гастрольный спектакль. Сижу один-одинешенек в номере, напоминающем мне сосуд с наглухо запаянной крышкой. В голову лезут дрянные мысли.
Меж тем в гостинице стало шумно — вселялись новые постояльцы. Они занимали свои номера, будто захватывали их с боем. Я вспомнил, что с завтрашнего дня в Казани новые гастролеры. Грядет оренбургская оперетта. В городе я приметил афиши. Звонкие праздничные названия, фамилии актрис и актеров, россыпь прельстительных фотографий — сплошь титулованные господа в цилиндрах и фраках, рядом их дамы — пышные обнаженные плечи, зовущие ярмарочные улыбки. Все они в старинных нарядах — не то пелерины, не то мантильи.
Я вышел в овальный гостиничный холл. Он был почти пуст — в нем, кроме меня, томился еще один гость Казани. Лет двадцати семи-восьми, высокий, однако не долговязый. Узкое длинное лицо, смуглый, худой, черноволосый. Черные влажные глаза с ориентальной поволокой. Гибкое и нервное тело. Он пребывал в постоянном движении — перемещался взад и вперед, то прямо, то срезая углы, не останавливаясь ни на мгновение.
Он понял, что чем-то привлек внимание. Но это нисколько его не смутило. Наоборот — вполне благосклонно дал мне возможность за ним наблюдать. С минуту я оставался зрителем, потом он внезапно остановился и посмотрел на меня в упор.
Как завязался наш разговор? Мне было тошно, ему было душно, оба не знали, что с собой делать. В сущности, не было и разговора. В редкие короткие паузы вставлял я реплику или словечко, кивал, сочувственно соглашался, обозначая свое присутствие — слушаю и сопереживаю.
Он говорил почти так же, как двигался, — не останавливаясь, не отдыхая. Со вкусом, с охотой и удовольствием. Наверно, я был идеальным слушателем, не прерывал его монолога, не делал попытки занять площадку, внимал уважительно, с интересом. Ничто не мешало ему излиться.
— Нашествие на бедняжку Казань, — сказал он, насмешливо улыбнувшись. — Один театр уходит со сцены и уступает ее другому. Жизнь коротка, а искусство вечно. Не знаю, как мы здесь пройдем, не знаю. Жарко, как в топке у кочегара. Толкуют, что театральный город. Не убежден, а впрочем — увидим. Как принимали здесь станиславцев? Вы не относитесь к их числу?
— Нет, сам по себе.
— Ну что ж, тем лучше. Я ничего против них не имею, но должен сказать, что не рвусь представиться. Мои коллеги весьма огорчились, что не успеют свести знакомства с московскими звездами и знаменитостями. Вы тоже москвич?
— Да, это так.
— Поверьте, я не имею намеренья чем-то задеть ваш славный город. О нет, о нет, не так я воспитан. Но должен по совести вам сказать, ваши столичные актеры — большие снобы, прости их господи. Летом однажды я их наблюдал — мы отдыхали в одном санатории. Они постоянно держали дистанцию, давали понять свое превосходство. Поэтому я их всегда сторонился. Прежде всего себя уважай. Это моя первая заповедь, даже, если хотите — кредо. Больно смотреть на сослуживцев. Мелкая суетность — и не больше. Кстати, совершенно бессмысленная. Все для того, чтоб при случае бросить: «Ну как же, знакомы. Довольно близко». Не знаю, как вас, а меня травмируют такие душевные проявления.
— Можно понять вас.
— Благодарю. Заметьте, тут есть еще это глупое и унизительное подобострастие артиста, играющего в оперетте, перед артистом драматическим. Ну как же, он воплощает Шекспира, а я отплясываю труляляшки. Психологическое искусство и презираемый легкий жанр. Но этот легкий жанр нелегок. Он требует каторжного труда. Отплясывать умеет не каждый. Я должен еще вести диалог, да так, чтобы слово слетало с губ. Я должен петь, и петь хорошо, чтоб голос мой не скрипел, не хрипел, а волновал и ласкал бы слух. Три разные профессии в одной! Так почему мне смотреть снизу вверх? Знаете, я по натуре скромен, может быть, даже чрезмерно скромен, но вытирать об меня свои ноги… — прошу извинить, ошиблись адресом.
Он посмотрел на меня вопросительно и неожиданно промурлыкал: «Но лишь утро настает, и приходит день забот, и уходит любви весна».
Голос его слегка дребезжал, словно была в нем некая трещинка, но как-то вкрадчиво обволакивал. Да и нехитрый затертый текст в его устах прозвучал естественно. Будто и впрямь он ночной кутила, повеса и прожигатель жизни. Я мысленно представил его во фраке, в белом пластроне, с бабочкой. Возможно, что фрак ему и к лицу.
Я спросил:
— Вы не жалуете собратьев?
Он помедлил и покачал головой:
— Это не так. По натуре я добр, на злое чувство я не способен, но театр — это сложная сфера! Ежеминутная драка за первенство, спрятанная за фальшью и ложью. Бесспорно, ради встречи со зрителем вытерпишь многое, но ведь и зритель может вас оскорбить и изранить. Несешь ему свой огонь, свою страсть, бросаешь к ногам его часть души, не говоря уж о своих нервах, которые невосстановимы. Выходишь на сцену в любом состоянии, в тяжелые дни себя заставляешь быть молодым и обольстительным, а зал насуплен, словно явился на похороны, а не на праздник. Он должен послать ответный сигнал, меж тем перед тобою — стена. Что делать? Колотись в нее лбом. И все же сколь это ни загадочно, — он обреченно улыбнулся, — бывают минуты, ради которых можно забыть обо всем на свете. Но быть христосиком невозможно. Не та среда. Покажи слабину, и стадо бизонов тебя затопчет. Поверьте, я знаю, что говорю. Уж лучше казаться, чем быть собою. Пусть думают, что я шалун, мотылек, что я беспечен и легкомыслен. Мой внутренний мир — мое убежище. Я не пущу в него никого. Да и зачем? Никто не поймет. Иной раз я сам не понимаю, откуда во мне такая горечь. Уж вроде бы не обижен природой. Есть внешность, способности, божий дар. Есть, наконец, голова на плечах. Другой бы, возможно, жил припеваючи. Но только не я. Жить припеваючи могу лишь на сцене, а больше — нигде. В жизни мне трудно найти себе место. Профессия у меня публичная, по виду ты нa людях, а на деле один и всем на тебя наплевать. Это — реальность. Жестокая правда. Я это понял в конце концов. Но эта ясность — большая тяжесть. Клянусь вам честью, я не завистлив, но людям бездушным завидую страстно. Насколько им проще жить на свете!
Речь его была странным смешением реплик из сыгранных ролей, глубокомысленных общих мест, экзальтированной декламации и вместе с тем — отзвуков давней обиды, не слишком понятной, но несомненной. Она проступала и в скачущем ритме этого долгого монолога, в неутомимом потоке фраз, то длинных, подробных, витиеватых, с почти архаической интонацией, то нервных, коротких, словно обрубленных. При этом он сам пребывал в движении: едва присядет на куцый диванчик, тут же опять срывается с места, точно подброшенный скрытой пружиной. То он выразительно взглядывал, то отворачивался от собеседника, смотрел в распахнутое окно.
Я осторожно его спросил:
— Вас тяготит ваша профессия?
Он живо откликнулся:
— Что из того? Не я ее, она меня выбрала. В том-то и ужас. Я был обречен. А между тем, если ты обладаешь характером гордым и независимым, трижды подумай: идти ли на сцену? — И грустно признался: — Характер — мой крест. Я еще в детские годы понял, что не способен шагать в строю. Ровесники это сразу почуяли, а дети — жестокие существа. И педагоги были не лучше. Впрочем, и дома мне доставалось. Мать была женщина неплохая, но приземленная, вся в заботах. Отец — домашний деспот и бог. Любил поучать. Всегда меня спрашивал: «Чем занята твоя голова? Одними девчонками. Пропадешь».
— Возможно, он имел основания?
— Я не скрываю. Что есть, то есть. Я увлекался. Не раз и не два. Но не по ветрености натуры. Я просто не уставал искать. Кто не мечтает встретить женщину себе по душе, себе по росту? Я склонен думать, что прежде всего хотел от женщины понимания. Конечно, она должна обладать и притягательностью и внешностью, кто же захочет любить кикимору? Но прежде всего будь родным человеком! Она обязана понимать вас, она обязана знать вам цену. Все прочее — это эрзац, суррогат. Мне просто трагически не везло. Кого бы ни встретил — не та, не то. Ни истинной женственности, ни жертвенности. Не говоря уже о бескорыстии. Я приведу характерный факт. Очень хотел завести семью. Иметь, наконец, свой тыл, свой берег, не ощущать полового голода, который всегда заведет в ловушку. К тому же кочевой образ жизни способствует мечте о гнезде. Когда-то мне нравилась смена мест. Нравились поезда, гостиницы. Теперь они вызывают тоску. Хочется дома и уюта. Но может быть, я не для этого создан. Какое-то вечное беспокойство! В нашем театре встретил артистку, что-то почудилось, намечталось. Для человека, подобного мне, столь наделенного воображением, это, знаете, обычное дело. К тому же атмосфера кулис. Всегда возбуждающая, обманчивая. Короче говоря, я женился.
Он замолчал, потом усмехнулся и безнадежно махнул рукой.
— Искал подругу — нашел соперницу. Любила подмечать мои слабости, подсчитывать промашки, ошибки. Причем с удовольствием, со сладострастием. Любой мой успех вызывал раздражение. Можете такое представить? Жену угнетает удача мужа! Нонсенс, абсурд. Но этот абсурд стал частью моей повседневной жизни, а главное — моей творческой жизни. И — постоянные запреты! Я ненавидел запреты с детства. Стоит вам сделать свой первый шаг — вас прежде всего хотят ограничить! Ни шагу вперед, тем более в сторону. Ты связан по рукам и ногам. Испытывали вы нечто подобное?
— Всяко бывало.
— Насколько я вижу, вы человек уравновешенный. Умеете себя контролировать. Завидую. Возможно, когда-нибудь я справлюсь со своим темпераментом. Но — не сегодня. Все еще молод, горяч, не могу ни приспособиться, ни переступить через себя. Рождаемся на короткий срок, тебе дано всего лишь мгновение, и это мгновение — прозябать?! Во мне все бунтует, нельзя смириться. К тому же супруга моя пожелала, чтоб жил я на необитаемом острове, вернее, на острове, на котором, кроме нее, нет больше женщин. Но если принять подобное требование, то для чего тогда жить на свете? Тем более человеку искусства. В чем будет черпать он вдохновение? Ведь творчество без него невозможно.
Он оглядел меня влажным взором, пронзительные зрачки потеплели, в них неожиданно появилось почти умиленное выражение. Словно беспомощно признаваясь, он сообщнически усмехнулся и доверительно пропел: «Кто придумал вас, красы земной вы все творенья? За блаженства час терпи от вас весь век мученья…»
— Похоже, вы и впрямь натерпелись, — сказал я.
Он со вздохом кивнул:
— Даже не знаете, как вы правы.
Сделав изящный полупоклон, он сокрушенно развел руками.
— Не повезло мне, не повезло. Ну вот — теперь я опять один. А счастья от этого ни на грош. Опять в душе пустота, сумятица, опять эта власть полового голода, который толкает тебя на глупости. А хочется, хочется встретить женщину, которая бы тебя поняла, доверилась тебе безоглядно. Она бы об этом не пожалела. Та, которая мне вручит свою жизнь, в том не раскается, будьте уверены.
Голос его звучит мечтательно, но вместе с тем я различаю и металлические нотки. Точно дает мне понять: это так, я не бросаю слов на ветер.
Небо за окнами порозовело и почти сразу же стало лиловым — вот уже и солнечный вечер.
— Знаете, от чего мы гибнем? — со вздохом проговорил собеседник. — От жажды. Всю жизнь нас мучит жажда. Когда в тебе все пересыхает, ты мечешься, ты готов на все. Хочется пить, как в эту жару, опустошать стакан за стаканом. Но жажду утолить невозможно. Ты задыхаешься от духоты.
Мне захотелось его утешить:
— Все-таки не падайте духом. Вы еще молоды. Все возможно.
Он оживился:
— Да, разумеется. Вы правы, надежда не умирает. Или умирает последней. Очень люблю это выражение. Конечно, все еще может быть. Выйдешь завтра утром на улицу и встретишь свою судьбу. Лотерея. Будущее — всегда загадка. А кто — не загадка? Скажу откровенно: разве я знаю себя самого? Впрочем, артист — не вполне человек. Вчера ты один, сегодня — другой. Уже не поймешь, каков ты — истинный.
Он выжидательно посмотрел, словно желая быть опровергнутым. Но я предпочел пожать плечами.
Он шумно вздохнул:
— Поживем — увидим. Спасибо вам за ваше терпение. Столько я выплеснул всякой всячины на вашу голову — вы уж простите. Мужчина обязан быть более сдержанным. Но, знаете, иной раз — накатит. Сумерки. Незнакомый город. И понимающий человек, которого больше ты не увидишь. Вы долго проживете в Казани?
— Сегодня ночью я отбываю.
— Вот-вот. Столкнулись и разминулись. Как в море корабли. Так всегда. Очень обидно. Я был бы рад вас пригласить на свой спектакль. Но — не судьба. Ничего не поделаешь. Я не спросил вашего имени, сам не представился — ну да теперь это, пожалуй, не так уж важно. Возможно даже, тут есть свой смысл. Лишь незнакомому человеку можно открыться с такой свободой. Дай бог вам удачи, попутного ветра и доброго расположения звезд.
— И вам — того же. Успешных гастролей.
— Спасибо. Авось погода смилостивится.
Однако и вечером легче не стало. Все то же безвоздушное небо висело над казанским вокзалом. Сквозь шумную душную толчею я медленно пробился к вагону. Я пожелал своему режиссеру скорейшего возвращенья в Москву и славного отпускного лета. Сезон был непрост, а впереди нас еще ждут бои с цензурой — мы это знали, но по привычке храбрились и ободряли друг друга.
Поезд тронулся, недолгое время его провожали огни Казани, потом дорога их потушила.
В Москве, как обычно, меня поджидали дурные новости и заботы. «Палуба» пробивалась трудно. Что разглядело властное око в этой невинной лирической драме, я и по сей день не понимаю. Однако — досталось нам полной мерой. Когда наконец спектакль вышел, уже не хватило душевных сил порадоваться успешному финишу. Впрочем, пора было и привыкнуть. В этих унизительных схватках бездарно прошли мои лучшие годы.
Естественно, о заезжем актере, с которым мы случайно столкнулись в удушливом холле казанской гостиницы, я быстро забыл — до него ли мне было. Однако после Нового года в морозной столице произошли ошеломительные события.
В Москве появился дерзкий убийца. Он представлялся жильцам и хозяевам — порой это были малые дети — сотрудником коммунальных служб, потом доставал припасенный топорик и убивал доверчивых жителей с безжалостным, беспощадным спокойствием. Трофеи его обычно оказывались нищенски жалкими и ничтожными, но это его не останавливало и в малой мере, он не гнушался и ничего не стоящим скарбом.
Эта кровавая одиссея закончилась через две недели — был схвачен на казанском вокзале, где он поджидал московский поезд. Как было условлено, в Казань должна была прибыть его спутница, вместе с которой он жил в Москве в безумные дни своего душегубства, — девушка, местная уроженка, совсем еще юное существо.
Газеты приводили подробности — артист оренбургской оперетты, в июле, на гастролях в Казани, сошелся с этой несчастной дурой и посулил ей сцену и славу.
Могла ли она пренебречь своим шансом, дарованной ей возможностью вырваться из надоевшего круговорота, все изменить и переиначить, под музыку Кальмана и Легара войти в незнакомую и пленительную, иллюминированную жизнь, где пенятся страсти, где свет и радость?
Однако в театр ее не взяли, и он уехал с нею в столицу, открыв ей секрет государственной важности: он — тайный агент и обязан выполнить порученное ему задание. Припрятал приобретенный топорик и вышел на большую дорогу. Московские освещенные окна сулили богатую добычу.
Я видел потом его фоторобот. Часами всматривался в лицо, в нем не было ничего живого — какая-то застывшая маска. Иной раз казалось, я обнаруживаю нечто похожее, и оживало казанское лето, лиловое небо над Благовещенским собором, гостиничный холл и силуэт, перемещающийся в пространстве.