Овод (с иллюстрациями) - Войнич Этель Лилиан 16 стр.


Овод покачал головой.

– Нет, – сказал он, – мужество моё кое-как удалось починить потом, вместе со всем прочим, что от меня осталось. Но тогда оно было разбито, как чайная чашка. В том-то и весь ужас… Да, так я начал рассказывать о кочерге. Это было… дайте припомнить… лет тринадцать назад в Лиме. Я говорил, что Перу прекрасная страна, но она не так уже прекрасна для тех, кто очутился там без гроша в кармане, как было со мной. Я побывал в Аргентине, потом в Чили. Бродил по всей стране, чуть не умирая с голоду, и приехал в Лиму из Вальпарайзо матросом на судне, перевозившем скот. В самом городе мне не удалось найти работу, и я спустился к докам, в Каллао, – решил попытать счастья там. Ну, как известно, во всех портовых городах есть трущобы, в которых собираются матросы, и в конце концов я устроился в одном из игорных притонов. Я исполнял должность повара, подавал напитки гостям и тому подобное. Занятие не особенно приятное, но я был рад и этому. Там меня кормили, я видел человеческие лица, слышал хоть какую-то человеческую речь. Вы, может быть, скажете, что радоваться было нечему, но незадолго перед тем я болел жёлтой лихорадкой, долго пролежал в полуразвалившейся лачуге совершенно один, и это вселило в меня ужас… И вот однажды ночью мне велели вытолкать за дверь пьяного матроса, который стал буянить. Он в этот день сошёл на берег, проиграл все свои деньги и был сильно не в духе. Мне пришлось послушаться, иначе я потерял бы место и околел с голоду; но этот человек был вдвое сильнее меня: мне пошёл тогда только двадцать второй год, и после лихорадки я был слаб, как котёнок. К тому же у него в руках была кочерга… – Овод замолчал и взглянул украдкой на Джемму. – Он, вероятно, хотел разделаться со мной, отправить на тот свет, но, будучи индийским матросом, выполнил свою работу небрежно и оставил меня недобитым как раз настолько, что я мог вернуться к жизни.

– А что же делали остальные? Неужели все испугались одного пьяного матроса?

Овод посмотрел на неё и расхохотался.

– /Остальные!/ Игроки и другие завсегдатаи притона? Как же вы не понимаете! Я был их слугой, /собственностью/. Они окружили нас и, конечно, были в восторге от такого зрелища. Там смотрят на подобные вещи, как на забаву. Конечно, в том случае, если действующим лицом является кто-то другой.

Джемма содрогнулась.

– Чем же всё это кончилось?

– Этого я вам не могу сказать. После такой драки человек обычно ничего не помнит в первые дни. Но поблизости был корабельный врач, и, по-видимому, когда зрители убедились, что я не умер, за ним послали. Он починил меня кое-как. Риккардо находит, что плохо, но, может быть, в нём говорит профессиональная зависть. Как бы то ни было, когда я очнулся, одна старуха туземка взяла меня к себе из христианского милосердия – не правда ли, странно звучит? Помню, как она, бывало, сидит, скорчившись, в углу хижины, курит трубку, сплёвывает на пол и напевает что-то себе под нос. Старуха оказалась добрая, она все говорила, что у неё я могу умереть спокойно: никто мне не помешает. Но дух противоречия не оставил меня, и я решил выжить. Трудная это была работа – возвращаться к жизни, и теперь мне иной раз приходит в голову, что игра не стоила свеч. Терпение у этой старухи было поразительное. Я пробыл у неё… дай бог памяти… месяца четыре и всё это время то бредил, то буйствовал, как медведь с болячкой в ухе. Боль была, надо сказать, довольно сильная, а я человек изнеженный ещё с детства.

– Что же было дальше?

– Дальше… кое-как поправился и уполз от старухи. Не думайте, что во мне говорила щепетильность, нежелание злоупотреблять гостеприимством бедной женщины. Нет, мне было не до этого. Я просто не мог больше выносить её лачужку… Вы говорили о моём мужестве. Посмотрели бы вы на меня тогда! Приступы боли возобновлялись каждый вечер, как только начинало смеркаться. После полудня я обычно лежал один и следил, как солнце опускается все ниже и ниже… О, вам никогда этого не понять! Я и теперь не могу без ужаса видеть солнечный закат…

Наступила долгая пауза.

– Потом я пошёл бродить по стране, в надежде найти какую-нибудь работу. Оставаться в Лиме не было никакой возможности. Я сошёл бы с ума… Добрался до Куско… Однако зачем мучить вас этой старой историей – в ней нет ничего занимательного.

Джемма подняла голову и посмотрела на него серьёзным, глубоким взглядом.

– Не говорите так, /прошу/ вас, – сказала она.

Овод закусил губу и оторвал ещё одну бахромку от пледа.

– Значит, рассказывать дальше? – спросил он немного погодя.

– Если… если хотите… Но воспоминания мучительны для вас.

– А вы думаете, я забываю об этом, когда молчу? Тогда ещё хуже. Но меня мучают не сами воспоминания. Нет, страшно то, что я потерял тогда всякую власть над собой.

– Я не совсем понимаю…

– Моё мужество пришло к концу, и я оказался трусом.

– Но ведь есть предел всякому терпению!

– Да, и человек, который достиг этого предела, не знает, что с ним будет в следующий раз.

– Скажите, если можете, – нерешительно спросила Джемма, – каким образом вы в двадцать лет оказались заброшенным в такую даль?

– Очень просто. Дома, на родине, жизнь улыбалась мне, но я убежал оттуда.

– Почему?

Он засмеялся коротким, сухим смехом:

– Почему? Должно быть, потому, что я был самонадеянным мальчишкой. Я рос в богатой семье, меня до невозможности баловали, и я вообразил, что весь мир сделан из розовой ваты и засахаренного миндаля. Но в один прекрасный день выяснилось, что некто, кому я верил, обманывал меня… Что с вами? Почему вы так вздрогнули?

– Ничего. Продолжайте, пожалуйста.

– Я открыл, что меня оплели ложью. Случай весьма обыкновенный, конечно, но, повторяю, я был молод, самонадеян и верил, что лжецов ожидает ад. Поэтому я решил: будь что будет – и убежал в Южную Америку, без денег, не зная ни слова по-испански, будучи белоручкой, привыкшим жить на всём готовом. В результате я сам попал в настоящий ад, и это излечило меня от веры в ад воображаемый. Я уже был на самом дне… Так прошло пять лет, а потом экспедиция Дюпре вытащила меня на поверхность.

– Пять лет! Это ужасно! Но неужели у вас не было друзей?

– Друзей? – Он повернулся к ней всем телом. – У меня /никогда/ не было друзей…

Но через секунду словно устыдился своей вспышки и поспешил прибавить:

– Не придавайте всему этому такого значения. Я, пожалуй, изобразил своё прошлое в слишком мрачном свете. В действительности первые полтора года были вовсе не так плохи: я был молод, силён и довольно успешно выходил из затруднений, пока тот матрос не изувечил меня… После этого я уже не мог найти работу. Удивительно, каким совершенным оружием может быть кочерга в умелых руках! А калеку, понятно, никто не наймёт.

– Что же вы делали?

– Что мог. Одно время был на побегушках у негров, работавших на сахарных плантациях. Между прочим, удивительное дело! Рабы всегда ухитряются завести себе собственного раба. Впрочем, надсмотрщики не держали меня подолгу. Из-за хромоты я не мог двигаться быстро, да и большие тяжести были мне не под силу. А кроме того, у меня то и дело повторялось воспаление или как там называется эта проклятая болезнь… Через некоторое время я перекочевал с плантаций на серебряные рудники и пытался устроиться там Но управляющие смеялись, как только я заговаривал о работе, а рудокопы буквально травили меня.

– За что?

– Такова уж, должно быть, человеческая натура. Они видели, что я могу отбиваться только одной рукой. Наконец я ушёл с этих рудников и отправился бродяжничать, в надежде, что подвернётся какая-нибудь работа.

– Бродяжничать? С больной ногой?

Овод вдруг поднял на неё глаза, судорожно переведя дыхание.

– Я… я голодал, – сказал он.

Джемма отвернулась от него и оперлась на руку подбородком.

Он помолчал, потом заговорил снова, все больше и больше понижая голос:

– Я бродил и бродил без конца, до умопомрачения и всё-таки ничего не нашёл. Пробрался в Эквадор, но там оказалось ещё хуже. Иногда перепадала паяльная работа – я довольно хороший паяльщик – или какое-нибудь мелкое поручение. Случалось, что меня нанимали вычистить свиной хлев или… да не стоит перечислять… И вот однажды …

Тонкая смуглая рука Овода вдруг сжалась в кулак, и Джемма, подняв голову, с тревогой взглянула ему в лицо. Оно было обращено к ней в профиль, и она увидела жилку на виске, бившуюся частыми неровными ударами. Джемма наклонилась и нежно взяла его за руку:

– Не надо больше. Об этом даже говорить тяжело.

Он нерешительно посмотрел на её руку, покачал головой и продолжал твёрдым голосом:

– И вот однажды я наткнулся на бродячий цирк. Помните, тот цирк, где мы были с вами? Так вот такой же, только ещё хуже, ещё вульгарнее. Тамошняя публика хуже наших флорентийцев – им чем грубее, грязнее, тем лучше. Входил в программу, конечно, и бой быков. Труппа расположилась на ночлег возле большой дороги. Я подошёл к ним и попросил милостыни. Погода стояла нестерпимо жаркая. Я изнемогал от голода и упал в обморок. В то время со мной часто случалось, что я терял сознание, точно институтка, затянутая в корсет. Меня внесли в палатку, накормили, дали мне коньяку, а на другое утро предложили мне…

Снова пауза.

– Им требовался горбун, вообще какой-нибудь уродец, чтобы мальчишкам было в кого бросать апельсинными и банановыми корками… Помните клоуна в цирке? Вот и я был таким же целых два года.

Итак, я научился выделывать кое-какие трюки. Но хозяину показалось, что я недостаточно изуродован. Это исправили: мне приделали фальшивый горб и постарались извлечь всё, что можно, из больной ноги и руки. Зрители там непритязательные – можно полюбоваться, как мучают живое существо, и с них этого достаточно. А шутовской наряд довершал впечатление. Всё бы шло прекрасно, но я часто болел и не мог выходить на арену. Если содержатель труппы бывал не в духе, он требовал, чтобы я всё-таки участвовал в представлении, и в такие вечера публика получала особое удовольствие. Помню, как-то раз у меня были сильные боли. Я вышел на арену и упал в обморок. Потом очнулся и вижу: вокруг толпятся люди, все кричат, улюлюкают, забрасывают меня…

– Не надо! Я не могу больше! Ради бога, перестаньте! – Джемма вскочила, зажав уши.

Овод замолчал и, подняв голову, увидел слезы у неё на глазах.

– Боже мой! Какой я идиот! – прошептал он.

Джемма отошла к окну. Когда она обернулась, Овод снова лежал, облокотившись на столик и прикрыв лицо рукой. Казалось, он забыл о её присутствии. Она села возле него и после долгого молчания тихо проговорила:

– Я хочу вас спросить…

– Да?

– Почему вы тогда не перерезали себе горло?

Он удивлённо посмотрел на неё:

– Вот не ожидал от вас такого вопроса! А как же моё дело? Кто бы выполнил его за меня?

– Ваше дело? А-а, понимаю… И вам не стыдно говорить о своей трусости! Претерпеть все это и не забыть о стоящей перед вами цели! Вы самый мужественный человек, какого я встречала!

Он снова прикрыл лицо рукой и горячо сжал пальцы Джеммы. Наступило молчание, которому, казалось, не будет конца.

И вдруг в саду, под окнами, чистый женский голос запел французскую уличную песенку:

При первых же словах этой песни Овод с глухим стоном отшатнулся от Джеммы. Но она удержала его за руку и крепко сжала её в своих, будто стараясь облегчить ему боль во время тяжёлой операции. Когда же песня оборвалась и в саду раздались аплодисменты и смех, он медленно проговорил, устремив на неё страдальческий, как у затравленного зверя, взгляд:

– Да, это Зита со своими друзьями. Она хотела прийти ко мне в тот вечер, когда здесь был Риккардо. Я сошёл бы с ума от одного её прикосновения!

– Но ведь она не понимает этого, – мягко сказала Джемма. – Она даже не подозревает, что вам тяжело с ней.

В саду снова раздался взрыв смеха. Джемма поднялась и распахнула окно. Кокетливо повязанная шарфом с золотой вышивкой, Зита стояла посреди дорожки, подняв над головой руку с букетом фиалок, за которым тянулись три молодых кавалерийских офицера.

– Мадам Рени! – окликнула её Джемма.

Словно туча нашла на лицо Зиты.

– Что вам угодно, сударыня? – спросила она, бросив на Джемму вызывающий взгляд.

– Попросите, пожалуйста, ваших друзей говорить немножко потише. Синьор Риварес плохо себя чувствует.

Танцовщица швырнула фиалки на землю.

– Allez-vous-en! – крикнула она, круто повернувшись к удивлённым офицерам. – Vous m'embelez, messieurs![72] – и медленно вышла из сада.

Джемма закрыла окно.

– Они ушли, – сказала она.

– Благодарю… И простите, что вам пришлось побеспокоиться из-за меня.

– Беспокойство не большое…

Он сразу уловил нерешительные нотки в её голосе.

– Беспокойство не большое, но…? Вы не докончили фразы, синьора, там было «но».

– Если вы умеете читать чужие мысли, то не извольте обижаться на них. Правда, это не моё дело, но я не понимаю…

– Моего отвращения к мадам Рени? Это только когда я…

– Нет, я не понимаю, как вы можете жить вместе с ней, если она вызывает у вас такие чувства. По-моему, это оскорбительно для неё как для женщины, и…

– Как для женщины? – Он резко рассмеялся. – И вы называете /её/ женщиной?

– Это нечестно! – воскликнула Джемма. – Кто дал вам право говорить о ней в таком тоне с другими… и особенно с женщинами!

Овод отвернулся к окну и широко открытыми глазами посмотрел на заходящее солнце. Джемма опустила шторы и жалюзи, чтобы ему не было видно заката, потом села к столику у другого окна и снова взялась за вязанье.

– Не зажечь ли лампу? – спросила она немного погодя.

Овод покачал головой.

Когда стемнело, Джемма свернула работу и положила её в корзинку. Опустив руки на колени, она молча смотрела на неподвижную фигуру Овода. Тусклый вечерний свет смягчал насмешливое, самоуверенное выражение его лица и подчёркивал трагические складки у рта.

Джемма вспомнила вдруг каменный крест, поставленный её отцом в память Артура, и надпись на нём:

Все воды твои и волны твои прошли надо мной.

Целый час прошёл в молчании. Наконец Джемма встала и тихо вышла из комнаты. Возвращаясь назад с зажжённой лампой, она остановилась в дверях, думая, что Овод заснул. Но как только свет упал на него, он повернул к ней голову.

– Я сварила вам кофе, – сказала Джемма, опуская лампу на стол.

– Поставьте его куда-нибудь и, пожалуйста, подойдите ко мне.

Он взял её руки в свои.

– Знаете, о чём я думал? Вы совершенно правы, моя жизнь исковеркана. Но ведь женщину, достойную твоей… любви, встречаешь не каждый день. А мне пришлось перенести столько всяких бед! Я боюсь…

– Чего?

– Темноты. Иногда я просто /не могу/ оставаться один ночью. Мне нужно, чтобы рядом со мной было живое существо. Темнота, кромешная темнота вокруг… Нет, нет! Я боюсь не ада! Ад – это детская игрушка. Меня страшит темнота /внутренняя/, там нет ни плача, ни скрежета зубовного, а только тишина… мёртвая тишина.

Зрачки у него расширились, он замолчал. Джемма ждала, затаив дыхание.

– Вы, наверно, думаете: что за фантазии! Да! Вам этого не понять – к счастью, для вас самой. А я сойду с ума, если останусь один. Не судите меня слишком строго. Я не так мерзок, как, может быть, кажется на первый взгляд.

– Осуждать вас я не могу, – ответила она. – Мне не приходилось испытывать такие страдания. Но беды… у кого их не было! И мне думается, если смалодушествовать и совершить несправедливость, жестокость, – раскаяния всё равно не минуешь. Но вы не устояли только в этом, а я на вашем месте потеряла бы последние силы, прокляла бы бога и покончила с собой.

Овод всё ещё держал её руки в своих.

– Скажите мне, – тихо проговорил он, – а вам никогда не приходилось корить себя за какой-нибудь жестокий поступок?

Джемма ничего не ответила ему, но голова её поникла, и две крупные слёзы упали на его руку.

– Говорите, – горячо зашептал он, сжимая её пальцы, – говорите! Ведь я рассказал вам о всех своих страданиях.

– Да… Я была жестока с человеком, которого любила больше всех на свете.

Руки, сжимавшие её пальцы, задрожали.

– Он был нашим товарищем, – продолжала Джемма, – его оклеветали, на него возвели явный поклёп в полиции, а я всему поверила. Я ударила его по лицу, как предателя… Он покончил с собой, утопился… Через два дня я узнала, что он был ни в чём не виновен… Такое воспоминание, пожалуй, похуже ваших… Я охотно дала бы отсечь правую руку, если бы этим можно было исправить то, что сделано.

Новый для неё, опасный огонёк сверкнул в глазах Овода. Он быстро склонил голову и поцеловал руку Джеммы. Она испуганно отшатнулась от него.

– Не надо! – сказала она умоляющим тоном. – Никогда больше не делайте этого. Мне тяжело.

– А разве тому, кого вы убили, не было тяжело?

– Тому, кого я убила… Ах, вот идёт Чезаре! Наконец-то! Мне… мне надо идти.

* * *

Войдя в комнату, Мартини застал Овода одного. Около него стояла нетронутая чашка кофе, и он тихо и монотонно, видимо не получая от этого никакого удовольствия, сыпал ругательствами.

Глава IX

Несколько дней спустя Овод вошёл в читальный зал общественной библиотеки и спросил собрание проповедей кардинала Монтанелли. Он был ещё очень бледен и хромал сильнее, чем всегда. Риккардо, сидевший за соседним столом, поднял голову. Он любил Овода, но не выносил в нём одной черты – озлобленности на всех и вся.

Назад Дальше