Просьба - Гусейн Аббасзаде 2 стр.


— Подожди, Бахман, посиди тут.

Гюляндам стояла одетая и прислушивалась к тому, что творилось за воротами.

— Это какие-то другие люди пришли… Слышишь голоса?.. Кажется, среди них есть женщина.

И Гюляндам-арвад, опережая Бахмана, спустилась во двор. Дядюшка Гани, чертыхаясь, открыл ворота, в которые тотчас вошли двое в белых халатах: молодая девушка и полный грузный мужчина с кожаным чемоданчиком, на котором даже в полумраке был отчетливо виден красный крест.

— Это тупик семь, дом пять? — спросила девушка.

— Да, дочка.

— «Скорую» вызывали?

Старик молчал. Он, конечно, не вызывал. Кто ее мог вызвать?

Девушка посмотрела в бумажку с адресом.

— Кто-то вызвал «скорую помощь». Сказали, ранен проживающий здесь Бахман Сарыев. Шутки шутите, что ли? Что, у нас мало дел, чтобы еще зря по разным закоулкам ездить? У нас столько этих вызовов! Некогда голову почесать.

— Дочка, послушай меня, не сердись, — заговорила Гюляндам-арвад. — Бахман действительно у нас живет, вы хорошо сделали, что приехали, пойдемте к нам, парень лежит в постели.

— Он что, действительно ранен?

— Да, дочка, рана на лице. Да благословит аллах Сурьму-ханум, перевязала его…

Соседи, конечно, снова выползли из своих квартир.

— «Скорая» приехала, «скорая»…

— Хороша «скорая»! — откликнулась Хырдаханум. — Не дай бог, плохо станет, ее не дозовешься, эту «скорую», пока соберутся приехать, из тебя и дух вон.

— Хватит тебе, жена, — донесся голос Аждара. — Всю ночь маемся, осталось еще переживать по поводу «скорой помощи»! Дай хоть поспать часок…

Соседи разошлись. Дядюшка Гани, присев на каменный приступок около своей двери, закурил, раздумывая, подниматься или нет к Гюляндам. Туда уже поднимались вслед за людьми из «Скорой» близкая соседка и приятельница Гюляндам Гури-ханум со своей дочкой-школьницей Афет. «Ну, где Гури появилась, решил старик, — там другим делать нечего».

Настоящее имя Гури было Гурият, так было записано в паспорте, но если бы у кого-нибудь во дворе спросили Гурият, никто не смог бы сказать, кто это: все здесь звали ее Гури, и никак иначе. Имела ли она что-нибудь сходное с райскими гуриями, неизвестно, но это о ней из уст в уста долгое время кочевало кем-то сочиненное четверостишие:

Это обидное четверостишие выражало чью-то злобу, не иначе, потому что никогда у бедной Гури не было никакого любовника, она всегда заботилась о своем достоинстве, высоко несла свою честь. Скорее всего эти стишки сочинила одна из девиц, которая сохла от зависти: в молодости Гури была хорошенькой, и соседские парни умирали по ней, писали ей множество любовных писем, бегали только за ней, других девушек не замечали; одни сваты из дверей выходили, другие — входили, но Гури никто не нравился, пока наконец по тупику не разнесся слух, что ее обручили с каким-то парнем-даглинцем. Слух оказался верным, и вскоре в дом тетушки Пери стал ходить высокий статный парень, жених Гури, и предполагалось, что, как только завершится мухаррамлик, будет сыграна свадьба и Гури навсегда покинет этот двор. Но закончился мухаррамлик, а свадьбы не было; пошел другой месяц, а о свадьбе дочери Пери-хала и не заикалась. Какое-то время даглинец еще приходил, потом перестал, и одни соседи говорили, что он бросил Гури, другие, наоборот, утверждали, что девушка сама его отставила; третьи высказывали еще какие-то догадки. Наконец разнеслась по двору новость: даглинец женат, в Хызы у него есть жена, есть от нее дети… Гури предстояло стать второй женой, и она решила, что этому не бывать; пусть она будет несчастной, но той, другой женщине несчастья не прибавит! Не все поверили в это, кое-кто кривил губы в усмешке, злорадствовал. Поползли шепотки, слухи, сплетни, а тут еще все заметили новое обстоятельство: Гури была беременна! Тогда и те, кто ничего плохого не говорил о ней и старался о плохом не думать, заговорили, и одна небылица погналась за другой. Доведенная всем этим до крайности, Гури вышла однажды во двор и при всем народе сказала: «Кто беспокоится обо мне, откройте пошире уши. Сообщаю всем, что я беременна, уже на четвертом месяце, я сама хотела, чтобы у меня был от Вели (так звали даглинца) ребенок, я очень его любила. Но у него действительно есть семья, есть дети, и я не позволю себе разбить семью. У той женщины больше прав на Вели, чем у меня, пусть она и живет с ним, а я своего ребенка сама рожу и сама выращу. Ясно вам, люди, или еще что-нибудь добавить? Я знаю, обо мне будут болтать все, что придет в голову, легенды всякие начнут сочинять, — черт с вами, пусть говорят что угодно, пока не устанут!»

Соседи, словно околдованные, тупо смотрели на нее, никто не сказал ни слова. Несчастная Пери-хала, и без того пришибленная горем, от стыда несколько дней не показывалась соседям на глаза и тоже не сказала дочери ни слова.

А той порой предельно откровенная исповедь Гури облетела двор, обежала весь тупик, из тупика разнеслась по всему кварталу, и кто не слышал — услышал, кто не знал — узнал, какую штуку выкинула эта гордая красавица Гури. Многие удивились, другие сказали, что с гордячками всегда так бывает — на порядочных не глядят, а с первым же проходимцем в постель ложатся; кое-кто решил, что она свихнулась. Но получилось так, как сказала Гури: поговорили, поговорили да и перестали. О Гури вспомнили еще раз, когда она вернулась из роддома. Встречаясь, сплетницы насмешливо говорили друг другу: «Поздравляю тебя, соседка наша, Гури, родила, вернулась с девчушкой на руках, сама будет ей и матерью, и отцом!» Пери-хала не выдержала свалившихся на нее бед и сошла в могилу, когда внучке не исполнилось еще и сорока дней. В это трудное для Гури время Гюляндам-арвад стала ей заступницей и пришла на помощь. Трудности сближают людей; Гюляндам и Гури вскоре стали ближе родных, и когда Гюляндам-хала шла к Гури или Гури шла к Гюляндам, даже если та или другая нуждалась в чем-нибудь, вмешательство третьих лиц было ни к чему.

…И Гани-киши остался сидеть внизу, на приступке, а наверху, подперев рукой подбородок, сидел на раскладушке пострадавший из-за него Бахман. Гюляндам-хала показала на него врачу:

— Ай дохтур, вот он, раненый парень.

Мужчина с чемоданчиком в руке, глянув на повязку, сказал:

— Аккуратно забинтовано. Нам тут и делать нечего. Но врач, не обратив внимания на его слова, спросила у Бахмана:

— Рана болит?

— Нет.

Мужчина с чемоданчиком снова равнодушно сказал:

— Он не нуждается в нашей помощи.

Видно было, что он давно работает в «Скорой», всего насмотрелся, так что рассеченная бровь Бахмана представлялась ему не более как царапина или комариный укус, и он считал, что из-за такой травмы их напрасно оторвали от дела и вызвали сюда, и нечего тут терять время. Но врач не спешила.

— Вас чем ударили?

— Кулаком.

— Значит, ссадина. Большая?

— Я не видел.

— Разбинтуйте, — сказала она медбрату.

Тот с такой неохотой и так медленно стал готовиться разбинтовывать, что Афет, стоявшая позади матери, сказала:

— Доктор, можно я развяжу? Нас в школе учили бинтовать раны, я умею.

Врач разрешила, и Афет приступила к делу. Бахман впервые так близко увидел девушку, сейчас, как всегда, не в пример другим, аккуратно одетую и причесанную.

— Бинтовали-то вы? — спросила врач девушку.

— Нет, это тетя Сурьма бинтовала. Я так еще не смогу. Она медсестрой была во время войны.

Врач взглянула на Гури, подумав, что это и есть Сурьма, и сказала:

— Спасибо, хорошо сделали, что перевязали рану.

— Доктор, тетушки Сурьмы здесь нет. Это моя мама, — поправила Афет доктора.

А мужчина с чемоданчиком недовольно и с обидой сказал, что раз тут есть люди, умеющие хорошо перевязывать раны, так и незачем было вызывать «скорую» ради какой-то царапины!

Афет поневоле отступила в сторону.

Привычно наматывая на ладонь широкий бинт, мед-брат все-таки снял повязку с головы Бахмана. И пока он этим занимался, Бахман думал: на кого же похож этот человек? С первого взгляда человек с чемоданчиком ему напомнил кого-то. Но кого? Он не мог отвести глаз от округлого брюшка и крупных рук медбрата. Мясистые грубые руки, как у Пийчи Гейбата. Ах, вот кого он так напоминает! У Пийчи Гейбата точно такие руки, и ногти всегда длинные, а под ними — чернота. Бахман видел руки Пийчи Гейбата в деле. У соседей умерла при родах молодая женщина, готовили поминки, и Пийчи Гейбата позвали резать скот. Бахман учился тогда в третьем классе; помнится, ребята влезли на забор и смотрели, как Пийчи Гейбат быстренько и ловко прикончил под ореховым деревом двух барашков, в одно мгновение сдернул с них шкуры, а мясо разделал и побросал в таз. Было удивительно, что такой сверх меры тучный человек так ловко работает. Руки его действовали размеренно и точно, как машина… И сердце у него каменное, животных не пожалел… Этого Пийчи Гейбата всегда приглашали для подобных дел. Он получал за свою работу долю мяса и, конечно, бывал среди участников торжества или траура. И когда он шел по улице, от него неизменно пахло мясом точь-в-точь как от этого медбрата лекарством. Наверное, все полные люди похожи друг на друга, подумал Бахман сначала; но нет, полнота ничего не определяет, это внешнее сходство, а люди совсем разные.

Интересно, чем занимается этот тучный мужчина в обычное время? Пийчи Гейбат днем подрабатывал тем, что резал, где попросят, скот, а постоянная должность у него была ночная — работал сторожем при сберегательной кассе… А что там сторожить, кто в небольшом районе пойдет грабить сберкассу, если тут все друг друга в лицо знают? Гейбат запирал ее изнутри — и дрых всю ночь напролет… Сколько есть таких местечек и должностей, где людям абсолютно нечего делать, а они якобы что-то делают, стаж идет, и пенсия непременно будет… Нет, все-таки для каждого дела, для каждой профессии должны быть свои люди. Глаз привык, и в сознании устоялось, что повар должен быть толстым, а танцовщица — худой, и если случается какое-то отклонение, это и удивляет, и большей частью является ненормальным. Разве в «Скорой помощи» работать такому детине? Тут нужны худые, проворные, легкие на подъем люди. Подобает ли серьезному человеку работать медбратом, таскаться по ночным вызовам рядом с врачом, которая ему в дочери годится? Наверное, есть у него какая-то основная должностишка, так, не бей лежачего, а в «Скорой» он либо подрабатывает, либо недостающий стаж нагоняет…

Медбрат размотал повязку и сдернул прилипший к брови бинт. Бахман невольно вскрикнул.

— Слушай, дорогой, — рассердилась Гюляндам-хала на медбрата, — осторожно разве нельзя? Ведь рана болит. Если бы рана была у тебя…

— Ай баджи, хоть рана и не у меня, что такое боль, я хорошо знаю! Я перевязал столько ран, сколько волос на моей голове. А ты будешь меня учить моему делу?

— Учиться никогда не поздно.

— А я этого и не слыхивал, — насмешливо отозвался медбрат. — Дай бог тебе здоровья, сестрица!

— Спасибо, я и так здорова, не жалуюсь ни на что и, слава аллаху, в вашей помощи не нуждаюсь.

Дверь веранды отворилась, и осторожно вошел Гани-киши, виновато прислонился к косяку. Он беспокоился за парня, и одновременно его тревожило, какие последствия могут быть, и потому он хотел знать, насколько серьезна рана.

— Вам повезло, молодой человек, — сказала врач, осмотрев рану. — Я думала, разрыв будет большой и придется зашивать, чтобы шрама не было. Хорошо, что вовремя наложили повязку. — Она повернулась к медбрату: — Забинтуйте!

Медбрат, уходя, то ли забыл, то ли умышленно никому не сказал «до свидания», и Гюляндам, невзлюбившая его с первой минуты, сделала руками такой жест, будто выталкивала:

— Вот тебе, э-э, противный! Бог каждому дает по заслугам, хорошо, что ты только медбрат, никаких солидных постов не занимаешь, не доктор, не профессор, а то несчастные больные плакали бы от тебя!

Неизвестно, надо ли было или назло всем, но медбрат так туго забинтовал голову, что казалось — ее стягивают железным обручем. Обхватив голову руками, Бахман сидел на краешке раскладушки и ждал, когда же соседи уйдут, чтобы прилечь. Наконец и Гури догадалась, что делать тут им нечего.

— Если во мне нужды нет, мы пойдем, Гюляндам, а вы отдыхайте.

— Нету, дочка, нету больше нужды, идите, а то мы вас тоже измучили.

Уходя, Афет снова усмехнулась. Неужели он так смешон в этой повязке? Наверное, да. Но все же надо признать: когда Афет улыбалась, она была такой красивой…

«Скорая помощь» уехала, кто-то уже запер за врачом дверь…

Бормоча молитвы, Гюляндам улеглась и затихла.

Лег и Бахман. Повязка давила еще сильнее, и он просунул под нее пальцы, чтобы немного ослабить. Помогло ненадолго, и стало давить еще больше, голова как свинцом налилась. Здорово медбрат закрутил! Словно на целый век.

Ну и ночка выдалась! За несколько часов он увидел столько, сколько не видел за свои семнадцать прожитых лет. И не со стороны увидел, а попал в центр весьма неприятных событий. За малым не остался без глаза… Мог бы занять место умершего в прошлом году кривого Нурали… Но тот потерял глаз на войне, а он мог лишиться его по милости пьяного хулигана… А как этот Нурали настрадался! Всю жизнь ходил с суконной повязкой на глазу… Когда снимал ее, люди ужасались. Верно говорят: лицо человека красит, а глаза — лицо… Обошлось без беды, и то хорошо, благодари судьбу, Бахман. Спи, сказал он себе, утро вечера мудренее, и ночь уже на исходе, спи.

III

Но близилось утро, а уснуть он так и не мог. И не могла уснуть Гюляндам; растревоженная, она думала о квартиранте.

— Не спишь, сынок? Я тоже не сплю. Разве после таких передряг уснешь? Слушай, не забыть бы: доктор велела тебе в поликлинику сходить, на перевязку. А я только теперь вспомнила, что там у них новое правило завели: кто не записан в домовую книгу, того не обслуживают. Паспорт твой со всеми бумажками я когда еще сдала той девице, что при управдоме, а она, паршивка, все откладывает прописку: придите завтра, ждите послезавтра… Конечно, у этой чернявенъкой есть расчет: ждет, чтобы я сунула рублей пять-шесть. Только напрасно ждет, не видать ей этой бумажки как своих ушей. Наверное, если еще дня два-три протянет, пойду жаловаться большому начальнику.

— Если из-за меня, то не надо, Гюляндам-нене. Я думаю, если попрошу, в поликлинике перевязать не откажут.

— А зачем того-другого просить, родной мой, если делать это обязаны? Разве ты не в этом доме живешь? Все надо просить… И живому человеку не верят, а клочку бумаги верят!..

— Ничего, Гюляндам-нене, обойдется.

Вот эта примирительная реплика была совершенно ни к чему: старая женщина, что называется, «завелась», и Бахман подумал с тоской, что теперь уже до утра глаз не сомкнет.

— «Ничего»… Больше всего не нравится мне это слово — «ничего». Если что-нибудь с человеком плохое случается, так как раз из-за таких вот «ничего». Из-за уступчивости этой проклятой. Зачем далеко ходить, возьмем вот этого Гани-киши. Была у него жена… Такой скандалистки еще поискать… Как будто не от людей родилась… Дочь Шумюра! Ни стыда у нее, ни совести. Как говорится, орехи у мужа на голове колола. А что Гани-киши? А ему неловко перед людьми, ничего, думает, образумится… Он свою злость глотает, молчит, а Дурдана думает, что он ее боится и потому с ней в споры не ввязывается. И кричит Дурдана, из-за любого пустяка горло дерет. И перед детьми мужа унижала, лишала уважения, и перед соседями… Ну и какая же это жизнь, если сладу нет, и жена под свой каблук мужа подминает? Да хотя бы красивой или умной была, а то ведь дура набитая. Было у них не то семеро, не то даже больше детей, а в живых остались только двое — сын да дочь. И вот эта дочка ее ненаглядная, Сакина, она теперь в Барде живет, учительница, свой дом, свою семью имеет… И вот этот Алигулу, ты видел, что за человек. Гани-киши дрожал над своими детьми, Алигулу этого любил особенно. Думаю, только дети и привязывали Гани к дому, иначе он не терпел бы Дурдану ни дня… Он детей жалеет, она — колотит, а когда мать с отцом ругаются, дети держат сторону матери. Так с трех сторон и нападали на человека. «Ты плохой отец! — орали они. — Что ты нам купил, что хорошего сделал? Куда нас повез, что показал? Погляди на других отцов! Чем их дети лучше нас?» С трех сторон нападали на человека как коршуны. А он терпел, бедняга. Все это видели, переживали за пего. А Гани старался не подавать виду, что в семье нелады, что его притесняют. «Ничего, — говорил он, — дети ведь маленькие, не понимают, что говорят… Дай им бог здоровья, вырастут, глаза откроются, научатся отличать добро от зла, правого от неправого, оценят своего отца». Но и эта надежда рухнула. Ведь если смирного коня рядом с диким привязывать, он масти не сменит, но нравом изменится обязательно… Дети Гани-киши пошли в мать: злые, недобрые, сердца у них просто каменные. Дочь в районе сидит, хоть раз в год приехала бы посмотреть, жив ли еще отец. А сын, ты видел, как старика изводит. Дурдана-арвад лет десять как умерла, но Алигулу еще успела женить, подобрала ему дочку своей родственницы, и правду сказать, хорошая, благородная девушка, жаль, досталась такому подлецу… Алигулу ей жизнь отравил. Измывался над ней как хотел и в конце концов бросил ее, осталась женщина с тремя детьми на руках, при живом отце сирот воспитывает… А он, уж не знаю, законно ли, незаконно, женился снова, взял женщину намного моложе себя, да и с ней тоже недолго жил. Эта женщина оказалась побойчее, быстро раскусила, что за фрукт ей достался, и прогнала болвана, как собаку от дверей мечети. Этот бездельник и раньше к спиртному прикладывался, а после этого еще больше к нему пристрастился. А ведь на хорошем месте работал, проклятый, мастером был на заводе, где пароходы чинят, и, говорят, неплохо зарабатывал. Но из-за пьянства и из-за прогулов его с работы вышвырнули. Тут он про отца-то и вспомнил, и уж больше ни о чем у него сил думать нету, присосался к старику. Гани-киши как раз вышел на пенсию, но без дела не сидит ни минуты, все что-то там мастерит, подрабатывает не столько для себя — много ли ему надо! — сколько для внуков, помогает первой жене Алигулу, с тремя детьми ведь осталась! А тут Алигулу вылез. Из огня да в полымя попал старик. Отнимает у него, мерзавец, все деньги, глотка у него бездонная, много водки можно влить… Гани-киши терпит, соседей стыдится, никому про горе свое сказать не может. А нам ведь и так все видно, но вмешаться никто не смеет, потому что дело вроде семейное, Гани-то молчит… Потом, слышим, устроился Алигулу куда-то на работу, но вскоре попался на воровстве, арестовали его, и угодил он в тюрьму. Не принято радоваться такому, но, поверь, эта новость многим пришлась по душе; соседи подумали, что наконец старик поживет в покое. Внуки стали ходить к Гани-киши. Он им рад. Хвала аллаху, такие хорошенькие: два мальчика и девочка, смотришь не налюбуешься. Думаешь, неужели от такого отца родились? Он ведь на них ни разу даже не глянул! Зато дед души в них не чает… Не знаю уж, как получилось, что Алигулу выпустили из тюрьмы раньше времени? Ну, думаем, посидел, урок получил, поумнел все-таки, да и возраст уже немалый — за сорок перевалило, пошалил, покуролесил, и хватит, вернется к жене и детям и заживет тихо…

Назад Дальше