Вера Фигнер: «Напрасно уговаривали его не жить в этом городе – он считал, что эмигранты просто хотят удалить его из сферы их собственной деятельности. В Цюрихе Нечаев добывал средства к жизни тем, что писал вывески, и как искусный маляр имел, по словам М.П. Сажина, имевшего с ним сношения, хороший заработок».
Видя, что не имеет больше успеха у соотечественников, Нечаев обращается к полякам. В следующий приезд в Цюрих осенью 1872 года он останавливается у Михаила Турского, еще одного примечательного представителя эмиграции из царской России. Сын помещика Херсонской губернии, он увлекается революцией, арестован, сослан, из ссылки бежит за границу, участвует в Парижской коммуне, после ее падения устраивается в Цюрихе. Здесь он вместе с Нечаевым сколачивает организацию молодежи под названием «Славянский кружок», в который входят русские, поляки и сербы. После ареста Нечаева Турский сойдется с Петром Ткачевым и будет выпускать «Набат», один из самых радикальных русских революционных журналов.
Через Турского происходит и роковое для Нечаева знакомство с Адольфом Стемпковским, секретарем интернациональной марксистской секции («Социал-демократическое польское товарищество») в Цюрихе и, по совместительству, агентом царской полиции. Отметим еще такую деталь – Стемпковский организовал в Солотурне мастерскую, которая печатала фальшивые рубли.
Случайным свидетелем ареста Нечаева, устроенного Стемпковским, оказывается Германн Грейлих, глава цюрихских социалистов, в будущем «Папаша Грейлих», патриарх швейцарской социал-демократии. Впоследствии на суде, устроенном эмигрантами над Стемпковским, Грейлих расскажет, что он обедал в Готтингене, вблизи своей квартиры, со своим другом в саду небольшого дешевого ресторанчика «Платтенгартен», кстати сказать, любимого места сборищ русских студентов и швейцарских социалистов, и видел, как Стемпковский сидел сначала с группой людей весьма подозрительного вида, потом пересел за свободный стол – здесь, как выяснилось, назначена была им встреча с Нечаевым. Как только Нечаев появился, он тут же был схвачен людьми, с которыми до этого беседовал Стемпковский и оказавшимися агентами полиции. Увидев Грейлиха, которого знал, Нечаев успел крикнуть, чтобы тот передал русским о его аресте. Грейлих бросается к своему знакомому русскому эмигранту, тот к Валериану Смирнову, но об аресте Нечаева уже известно – схваченный Нечаев, которого вели в окружении полицейских в тюрьму, встретился русским на улице.
Революционеры из славянского общества Турского – Нечаева приговаривают предателя к смертной казни. «Но приговор к смерти Стемпковского, – вспоминает Ралли-Арборе, – не был приведен в исполнение, так как стрелявший в него в упор пять раз не ранил даже шпиона, упавшего и представившегося убитым».
Русская колония вступается за арестованного. Начинается кампания против выдачи Нечаева русскому правительству, но она не умеет успеха. «Общественное мнение Швейцарии, – вспоминает Вера Фигнер, – было настроено неблагоприятно для Нечаева, потому что факт убийства Иванова был широко известен; агитация, поднятая кружком цюрихских эмигрантов (Эльсниц, Ралли, Сажин) в пользу Нечаева, успеха не имела; брошюра на немецком языке, изданная ими и разъяснявшая политический характер деятельности Нечаева, не нашла широкого распространения; устроенные митинги были малолюдны, а когда представители эмигрантов обратились к самым сильным рабочим союзам Швейцарии Грютлиферейну и Бильдунгсферейну и искали у них защиты права убежища, гарантированного законами республики для политических изгнанников, союзы ответили, что уголовных убийц они не защищают».
Впрочем, было немало швейцарцев, проявлявших симпатии к арестованному русскому и даже готовых помочь в деле его освобождения. Так, Кулябко-Корецкий вспоминает, что к нему пришел заведующий кантональной психической клиникой и предложил устроить побег Нечаеву, исходя из того, что выдача его – позор для демократической Швейцарии. «Побег этот, по его мнению, организовать довольно легко, так как кантональная тюрьма устроена в не приспособленном для нее старом здании упраздненного еще при Реформации католического монастыря и надзор в ней, за отсутствием серьезных преступников, ведется довольно патриархально. При этом, по словам доктора, член совета, заведовавший юстицией и тюрьмой, государственный прокурор доктор Форер, как член либеральной партии, не имеет причин особенно усердствовать и изменять установившийся тюремный режим в угоду русскому деспотическому правительству. По мнению моего собеседника, побег Нечаева легко можно было бы устроить, если бы какая-нибудь принадлежащая к его партии русская студентка испросила разрешение на свидание с ним. Оставшись, по существовавшему в тюрьме порядку, наедине с Нечаевым в его камере, она могла бы обменяться с ним костюмами и в одежде Нечаева улечься на кровать, притворившись больною или спящею, Нечаев же, облекшись в женский костюм и предъявив сторожу выходной из тюрьмы билет, беспрепятственно вышел бы из тюрьмы, в особенности если побег приурочить к вечерним сумеркам, так как подслеповатый старик-сторож сосредоточит свое внимание на выходном билете, а не на женщине, предъявляющей этот билет. Побег арестанта мог бы обнаружиться только на другой день утром, когда Нечаев, при содействии своих друзей, мог бы находиться за пределами кантона и даже Швейцарии. Студентка, содействовавшая побегу Нечаева, рисковала бы при этом немногим. Ее, конечно, задержали бы в тюрьме, но затем, по рассмотрению ее героического поступка, она, по всей вероятности, как иностранка, была бы просто выселена из пределов государства».
Кулябко-Корецкий сразу отправляется с этим планом освобождения Нечаева к Эльсницу. Тот с Земфирием Ралли бросается к Бакунину, который должен дать добро на проведение операции. Однако Бакунин выступает против. Ралли вспоминает: «М.А. Бакунин признал нужным задать мне головомойку относительно моего желания организовать освобождение Нечаева при его аресте в Цюрихе, указывая мне на тот факт, что он прекрасно знает обо всем этом участии и что именно потому и постарался удалить меня тогда из Цюриха, давши мне поручение на другом конце Европы».
Поступал ли Бакунин согласно разработанному им вместе с Нечаевым пресловутому «Катехизису революционера», который ценность жизни определял лишь ценностью в «деле», и не хотел рисковать другими? Или, может, это была месть дерзкому юноше, обманувшему старика и выкравшему его бумаги для шантажа?
Так или иначе через два месяца Нечаев был передан русской полиции. Попытку освободить его перед самой выдачей предпринимают его друзья из организации Турского, вполне, впрочем, неуклюжую. Кулябко-Корецкий: «…во время препровождения Нечаева под усиленным полицейским эскортом из тюрьмы на вокзал была на вокзальной площади усмотрена группа “русских нигилистов”, из среды которых отделился молодой человек, оказавшийся студентом-сербом, который ворвался в среду вооруженных полицейских и, схватив Нечаева за одежду, стал тащить его из группы окружающих его полицейских; но, конечно, серб был арестован, и Нечаев благополучно водворен в арестантский вагон для следования в Россию». По версии Ралли, «выхваченного из рук жандармов Нечаева окружила публика и помогла полиции снова поймать его тут же на вокзале, арестовав двоих из пытавшихся спасти Сергея Геннадьевича».
Камера, в которой находился Нечаев, становится на какое-то время цюрихской достопримечательностью. Кулябко-Корецкий вспоминает, как он зашел потом в тюремный замок: «Здание тюрьмы оказалось ветхим, запущенным, частью заколоченным, а порядки надзора примитивными, свидетельствовавшими, как легко было организовать побег для Нечаева. Показывая одну из полутемных келий, сторож заявил, что в этой камере содержался “der berühmte russische Nihilist Netschaieff” (“знаменитый русский нигилист Нечаев”. – М.Ш. )».Жизнь русской колонии, конечно, не исчерпывалась политическими страстями. Молодежь совершает поездки на Рейнский водопад, на гору Риги, на озеро.
«Иные из студентов и студенток, – вспоминает Кулябко-Корецкий, – посещали изредка летние симфонические оркестры в “Ton-Halle” на берегу озера, где под крышей у столика за кружкой пива цюрихчане коротали свои вечера. Впрочем, русские, особенно женщины, уклонялись от обязательного потребления горького пива и кислого вина, предпочитали брать напрокат лодку на реке Лиммате и подплывать к “Ton-Halle” со стороны озера, где во время концертов лавировало большое количество лодок с даровыми слушателями музыки».
Пристрастие русских к музыке пытались использовать и предприимчивые антрепренеры: «В то время в Цюрихе было, кажется, не более 50 тыс. жителей и не было даже постоянного городского театра, – рассказывает тот же мемуарист. – На краю Гиршграбена, в отдаленной от центра местности, высилось какое-то невзрачное здание, чуть ли не деревянное; в нем по временам ставились какие-то спектакли, которые русская молодежь не посещала уже по одному плохому знанию немецкого языка. Один наивный антрепренер, учитывая значительное число русских обитателей в окрестностях этого здания, вздумал поставить там оперу Глинки “Жизнь за царя” и, конечно, не привлек ни одного русского зрителя».Цюрихская русская колония становится знаменита по всей России, о ней пишут в газетах, «антинигилистические» авторы делают Цюрих именем нарицательным. Реакция со стороны русских властей не заставляет себя ждать. В газетах публикуется правительственный указ, касающийся русских студенток в Швейцарии: «Те из них, которые после 1 января 1874 г. будут продолжать слушать лекции в Цюрихском университете, по возвращении в Россию не будут допускаемы ни к каким занятиям, разрешение или дозволение которых зависит от правительства, а также к каким бы то ни было экзаменам или в какое-либо русское учебное заведение». Главные причины подобного решения заключаются в том, что «другие университеты на Западе, значительно опередившие нас в образовании, не допускают еще женщин, и что увлечением модными идеями пользуются эмигранты, которые увлекают и губят безвозвратно в вихре политической агитации неопытных молодых девушек, и что два, три докторских диплома не могут искупить зла нравственного растления».
Колония, особенно женская ее часть, возмущена. Возмущением спешат воспользоваться вожди эмиграции. На правительственный акт Лавров отвечает воззванием «Русским цюрихским студенткам», в котором призывает молодежь к борьбе во имя «нового строя общества».
Указ действительно приводит к тому, что колония рассеивается и большинство возвращается в Россию, но уже с совершенно определенной целью. Призыв Лаврова падает на подготовленную почву. Начинается «хождение в народ». Несостоявшиеся инженеры и врачи переодеваются в мастеровых и хлебопашцев. Недоучившиеся цюрихские студенты и студентки продолжат свои университеты уже по-русски, в тюрьмах и на каторгах. Участницы кружка «фричей», например, поступят в качестве работниц на фабрики в Москве и других городах, чтобы вести революционную пропаганду, но практически сразу будут арестованы полицией. Из 126 девушек из России, обучавшихся в Цюрихе с 1867 по 1873 год, 77 фигурируют в «Словаре деятелей русского революционного движения».
Вот несколько судеб наиболее известных цюрихских студенток.
Сестры Любатович, Вера и Ольга, родом из аристократического семейства, обе пойдут «в народ», переживут аресты, тюрьмы, ссылки, побеги, примкнут к «Народной воле», будут участвовать в терроре.
Софья Бардина, дочь помещика, в Цюрихе работает наборщицей для лавровского издания «Вперед». В 1874-м вернется в Россию, отправится, как и все ее подруги, «в народ», будет арестована, посажена в Петропавловку и отправлена в ссылку, откуда бежит. В 1880-м вернется в Швейцарию, в Женеву, где покончит с собой.
Берту Каминскую арестуют вместе с другими «фричами», и девушка должна будет предстать перед судом по «процессу 50-ти». Отец выхлопочет дочь себе на поруки. Переживания по поводу невозможности разделить участь подруг доведут ее до самоубийства.
Вера Фигнер после разгона цюрихской колонии переедет в Берн, чтобы там закончить образование, но за полгода до получения диплома бросит университет и, порвав с мужем, по вызову революционной организации вернется в Россию. Она станет одной из главных фигур в «Народной воле», двадцать лет просидит в каземате, по освобождении вернется в Швейцарию, чтобы писать мемуары.
Участницы кружка «фричей». Вверху: М. Субботина, В. Любатович, Е. Субботина; в центре: (?), А. Хоревская; внизу: К. Хамкелидзе, С. Бардина, А. ТопорковаВ 1907 году она снова приедет в Цюрих и остановится у швейцарского врача-социалиста Фрица Брупбахера, женатого на русской цюрихской студентке-революционерке Лидии Кочетковой. Он запишет свои впечатления в воспоминаниях: «Мне кажется, что, несмотря на всю свою общительность, несмотря на чувства любви и уважения, испытываемые нами по отношению к ней, она была одиноким человеком. Она сказала Лидии Петровне, что самое прекрасное в жизни – это просто любить и быть любимым». В 1915 году Фигнер вернется из Швейцарии на воюющую родину, после революции останется в большевистской России, дотянет до социализма и чисток, переживет уничтожение своих коллег-политкаторжан и умрет девяностолетней, когда гитлеровские войска будут под Сталинградом. Елизавету Южакову в 1880 году арестуют по делу о подкопе под Херсонское казначейство и приговорят к ссылке. Она бежит из Сибири, поймана и приговорена теперь к тюремному заключению. После выхода отправлена на поселение в Якутию. В 1883-м будет убита мужем, ссыльным рабочим, который после этого покончит с собой.
Е.И. ГребницкаяЕкатерина Гребницкая, сестра критика-нигилиста Писарева, также фиктивно вышедшая замуж студентка-медичка, будет работать наборщицей в эмигрантской типографии и, когда для выпуска революционного издания потребуются дополнительные средства, поступит в содержанки к состоятельному лицу. Покончит с собой в Женеве в 1875 году двадцати трех лет.
Надежда Смецкая, студентка Цюрихского политехникума, дочь богатых родителей, предложит в 1877 году Кропоткину вступить с ней в фиктивный брак, чтобы получить от родителей приданое, которое она хотела употребить на дело революции. Кропоткин сначала даст свое согласие, но потом откажется. Смецкая уедет в 1878 году в Россию, где попытается поднять восстание среди уральских казаков. Будет арестована в 1879-м, сослана в Восточную Сибирь. За попытку к побегу ее отправят в Якутскую область, где она выйдет замуж за ссыльного поляка, писателя Адама Шиманского. В 1896 году заболеет душевной болезнью и проведет девять лет в психиатрической лечебнице, где и угаснет тихо в революционном 1905 году.
«Русский Цюрих быстро опустел, – напишет Кулябко-Корецкий, – и даже Лавров со своими сотрудниками, а за ним и его антагонист Сажин переселились в Лондон». И закончит свои воспоминания так: «По прошествии 41 года, а именно в августе 1914 года, убегая от немцев в Швейцарию после объявления Вильгельмом II войны России, я вновь на два-три дня очутился в Цюрихе и, конечно, не удержался, чтобы не посетить места былых юношеских впечатлений и увлечений, и, разумеется, совсем не узнал этих мест. Улицу и домик, где я прожил почти год, я даже не нашел: всё было перепланировано и перестроено, и на месте кокетливых швейцарских chalets высились многоэтажные дома промышленного типа. Конечно, и от “русского дома” тоже не осталось и следа».После указа, окончившего существование студенческой колонии, русское население Цюриха резко сокращается, но по-прежнему на берегах Лиммата не умолкает русская речь. Состоятельные приезжие чаще всего останавливаются в роскошном «Бор-о-Лаке» (“Baur-au-Lac”) на самом берегу озера. Здесь размещается во время своих приездов Герцен, в этом отеле Чайковский в 1873 году записывает в дневник: «Цюрих – прелесть», сюда будут приезжать лучшие и богатейшие семейства из России, занимая нередко по целым этажам со своей челядью и компаньонами.
По-прежнему привлекательным для молодежи остается и Цюрихский университет, но учеба в нем уже теряет прежний революционный колорит. Центр политической эмиграции переносится в Женеву. Это отмечает в своих воспоминаниях о рубеже веков революционер-анархист Герман Сандомирский: «Цюрихская колония русских студентов была значительно менее людной и менее демократической, чем женевская… Но даже кратковременное пребывание в Цюрихе убедило меня в том, что Цюрих имел все основания гордиться славными традициями прошлого, но что в настоящее время пульс общественной политической жизни бился не в нем. Крупнейшие силы эмиграции находились в то время в Женеве». Меняется и стиль поведения русских студентов. «Здесь же, в Цюрихе, – пишет дальше Сандомирский, – провинциальный облик и патриархальные нравы изумительно чистого и исключительно зажиточного города накладывали, так мне, по крайней мере, показалось, своеобразный отпечаток и на жизнь местного русского студенчества…Русское студенчество меньше всего жило здесь коллективной жизнью. Столовую и читалку посещала только небольшая часть студенчества. Остальные жили и обедали в бюргерских пансионах. Нравы, особенно зажиточной части русского студенчества, отображали на себе влияние корпорантских нравов Германии. Стрядов (знакомый Сандомирского. – М.Ш.) и некоторые его товарищи томились однообразием своей жизни и мертвящей скукой, наступавшей по окончании дневных занятий. Тоску свою они топили в гигантских кружках пива. И когда во время ночных прогулок по Цюриху их начинала душить тоска по России и оставленным там близким, а вид расставленных по углам монументальных полицейских приводил их в остервенение, они вносили разнообразие в ночную жизнь Цюриха тем, что железными наконечниками своих тростей проводили по железным шторам магазинов, отчего в глухом переулке подымался невообразимый шум. На этот шум откликался полицейский, стоявший на ближайшем перекрестке, который, вынырнув из поглощавшего его мрака, предъявлял шумной компании требование уплатить штраф. После некоторой перебранки штраф вносили, и толстый агент тут же, на месте преступления, выдавал квитанцию в уплате его».