В углу двора, среди металлолома, багрово сверкнуло и оглушительно грохнуло – словно по ушам хлопнули чьи-то огромные ладоши. Вверху провизжали осколки, и кусок желтой жести вонзился в борт песочницы в нескольких сантиметрах от ноги Ивана.
– Вот оно, детство твое, – придя в себя от неожиданности, сказал Валерка. – Пошли. Я тут больше пить не смогу – какую вонь подняли…
Иван встал и пошел за Валеркой. Все-таки ему не удалось выразить того, что он хотел сказать, – все, что он произносил вслух, оказывалось путаным и полоумным, и Валерка был совершенно прав в своем раздражении. «Выпить бы», – почесал Иван в затылке. Что-то подсказывало ему: стоит выпить, даже совсем немного, бутылки две сухого – и все пройдет. «А что пройдет?» – подумал Иван. Действительно, непонятно было, что должно пройти. У Ивана, скорей, было чувство, что что-то уже прошло, и теперь именно этого, прошедшего, и не хватает. «Ладно. А что прошло?» Это было совсем неясно, и, как Иван ни старался, единственное, что он мог сказать себе, – что прошло то состояние, в котором этих вопросов не возникало. Самое главное, что он даже не помнил, существовало ли в его памяти до несчастного случая какое-нибудь другое, отличное от нынешнего, воспоминание о прошлом – или и тогда все ограничивалось бесцветными анкетными формулами.
Вышли на Спинномозговую. Валерка оглядел багровые кирпичные стены и развешанные к празднику красные шестерни на фасадах.
– Ну, куда теперь? – спросил он.
Иван пожал плечами. Ему было все равно.
– А пошли к совкому, – сказал Валерка. – Прямо на площади и выпьем. Может, там кто из наших будет…
До площади Санделя, где находился совком, идти надо было вниз по Спинномозговой. Иван задумался, а от задумчивости незаметно перешел к тихому внутреннему оцепенению, так что на площади оказался как-то незаметно для себя. На фасаде серого параллелепипеда совкома уже были вывешены три профиля – Санделя, Мундинделя и Бабаясина, а напротив, над приземистой совкомовской баней, развернута кумачовая лента со словами: «Да здравствует дело Мундинделя и Бабаясина!» Еще видно было несколько черных телег с мигалками, и помахивали хвостами пасущиеся на газоне совкомовские мерины Истмат и Диамат.
– Слышь, Валер, – сказал Иван, – а почему тут Мундиндель с волосами? Он же лысый был. И про дело Санделя ничего не пишут – что оно, хуже, что ли? Раньше же вроде писали.
– Откуда я знаю? – отозвался Валерка. – Ты еще спроси, почему трава зеленая.
Выстланное рубчатыми бетонными плитами, протяженное пустое пространство перед совкомом больше всего напоминало бы военный аэродром, если бы не огромный памятник прямо напротив здания – трехметровый усатый Бабаясин, занесший над головой легендарную саблю, и худенькие крохотные Сандель и Мундиндель, словно подпирающие его с двух сторон и почти прекрасные в своем романтическом порыве. Со стороны памятника светило солнце, и своим контуром он напоминал воткнутые кем-то в бетон огромные толстые вилы. В тени памятника на вынесенных из совкома белых табуретах сидели несколько человек, перед ними, прямо на бетоне, была расстелена газета, на которой зелено блестели бутылки и краснели помидоры.
– Пошли к этим, что ли, – сказал Валерка.
По гноящимся воспаленным глазам в сидящих у памятника легко было узнать рабочих с «Трикотажницы», пригородной фабрики химического оружия. Двое из них кивнули Валерке – весь город знал его как виртуоза-матерщинника (даже кличка у него была – «Валерка-диалектик»), а ребята с «Трикотажницы» очень гордились своими традициями краснословия.
– Пить кто будет, мужики? – спросил Валерка.
– Не, – после некоторой паузы ответил один из химиков, – мы секретаря ждем. Уже тяпнули, хватит пока.
– А… Ну и день, прямо не верится – даже на маяву не пьют…
Валерка сел на бетон и оперся спиной о низкую ограду памятника. По поверхности серой плиты покатилось полиэтиленовое колесико пробки. Иван сел рядом, так же подоткнув под зад край ватника, и зажмурил глаза. На душе у него по-прежнему было беспричинно грустно – зато и спокойно, и даже мелькнуло на секунду в какой-то словно бы щели воспоминание – странного вида красная кепка, и еще пластмассовая поверхность стола, на которой…
– Валерка! – тихо позвал кто-то из химиков. – Валерка!
– Чего? – перестав булькать, спросил Валерка.
– Как там у вас, на Самоварно-Матрешечном? Выполнит план ваш коллектив?
Иван чуть вздрогнул. Это был откровенный вызов и оскорбление. Но, сообразив, что химики вовсе не собираются затевать разборку, а просто хотят посостязаться с мастером языка, которому не обидно и проиграть, он успокоился. Валерка тоже понял, в чем дело, – давно привык.
– Выполняем помаленьку, – лениво ответил он. – А у вас как трудовая вахта? Какие новые почины к майским праздникам?
– Думаем пока, – ответил химик. – Хотим у вас в трудовом коллективе побывать, с передовиками посоветоваться. Главное ведь – мирное небо над головой, верно?
– Верно, – ответил Валерка. – Приходите, посоветуйтесь. Хотя ведь у вас и своих ветеранов немало, вон доска почета-то какая – в пять Стахановых твоего обмена опытом в отдельно взятой стране…
Кто-то тихо крякнул.
– Точно, есть у нас ветераны, – не сдавался химик, – да ведь у вас традиция соревнования глубже укоренилась, вон вымпелов-то сколько насобирали, ударники майские, в Рот-Фронт вам слабое звено и надстройку в базис!
«Хорошо, – отметил Иван, – а то уж больно он от нервов по-газетному начал…»
– Лучше бы о материальных стимулах думали, пять признаков твоей матери, чем чужие вымпела считать, в горн вам десять галстуков и количеством в качество, – дробной скороговоркой ответил Валерка, – тогда и хвалились бы встречным планом, чтоб вам каждому по труду через совет дружины и гипсового Павлика!
Иван вдруг подумал, что сегодняшняя беседа с мальчиком у качелей все же как-то повлияла на Валерку, хоть он ни словом не обмолвился об этом, – что-то горькое прорывалось в его речи.
Химик несколько секунд молчал, собираясь с мыслями, а потом уже как-то примирительно сказал:
– Хоть бы ты заткнулся, мать твою в город-сад под телегу.
– Ну так и отмирись от меня на три мая через Людвига Фейербаха и Клару Цеткин, – равнодушно ответил Валерка. Победа, как чувствовал Иван, не принесла ему особой радости. Это был не его уровень.
– Дай выпить, а? – пробормотал смущенный химик. Иван открыл глаза и увидел, как тот принимает протянутую Валеркой бутылку. Химик оказался совсем молодым парнем, но, судя по цвету лица и фиолетовым нарывам на шее, поработал уже и с «Черемухой», и с «Колхозным ландышем», а может, и с «Ветерком». Все молчали – Иван хотел было что-то сказать для сердечности, но передумал и уставился на черный кончик тени от сабли Бабаясина, незаметно для глаза ползущий по бетону.
– А ты ничего маюги травишь, – сказал через некоторое время Валерка, – только расслабляться нужно. И не испытывать ненависти.
Парень просиял от удовольствия.
– А вы чего тут маетесь? – спросил кто-то из химиков. – Ждете кого-то?
– Так, – ответил Иван, – нить жизни ищем.
– Ну и чего, нашли? – раздался сзади звучный голос.
Иван обернулся и увидел секретаря совкома Копченова, зашедшего, видно, со стороны памятника, чтобы послушать живой разговор в массах. Копченова Иван видел пару раз на заводе – это был небольшой плотный человек, совершенно неопределенного вида, носивший обычно дешевый синий костюм с большими лацканами, желтую рубашку и фиолетовый галстук. Раньше он работал в каком-то банке, где украл не то двадцать, не то тридцать тысяч рублей, за что его частенько поругивали в печати.
– Послушал я вас, ребята, – сказал Копченов, потирая руки, – и подумал – ну до чего ж у нас народ талантливый… Как это ты, Валерий, диалектику с повседневной жизнью увязал – ну, хоть сейчас в газету. Будем тебя в следующем году в народные соловьи выдвигать… А вы, ребята, чего?
– Записались, – ответил кто-то из химиков.
– Выслушаю, – сказал Копченов, – выслушаю. Ты, Иван, тоже не уходи – кое-что тебе вручить должен. Пошли…
Первое, что бросалось в глаза внутри совкома, – это огромное количество детей. Они были всюду: ползали по широкой мраморной лестнице, покрытой красной ковровой дорожкой, висели на бархатных шторах, паясничали перед широким, в полстены, зеркалом, жгли в дальнем углу холла что-то вонючее, убивали под лестницей кошку – и непереносимо, отвратительно галдели. Пока поднимались по лестнице, Ивану два раза пришлось переступать через синюшных, стянутых пеленками младенцев, которые передвигались, извиваясь всем телом, как черви. Пахло внутри совкома мочой и гречневой кашей.
– Вот так, – обернувшись, сказал Копченов. – Отдали детям. Дети – наиважнейший участок, а бывает порой и самым узким.
Поднялись на пятый этаж. В коридорном тупике в глубоких креслах неподвижно сидели пять-шесть ребят в круглых авиационных шлемах с прозрачными запотевшими забралами.
– Вот так, – обернувшись, сказал Копченов. – Отдали детям. Дети – наиважнейший участок, а бывает порой и самым узким.
Поднялись на пятый этаж. В коридорном тупике в глубоких креслах неподвижно сидели пять-шесть ребят в круглых авиационных шлемах с прозрачными запотевшими забралами.
– Это кто? – полюбопытствовал Валерка.
– Эти-то? Юные космонавты. Подсекция Дворца пионеров. У нас тут теперь Дворец пионеров, а внизу – еще детский сад и ясли.
– А зачем они в шлемах?
– Чтоб ацетон дольше не испарялся. За каждую бутылку деремся.
Наконец дошли до кабинета Копченова. Кабинет оказался совсем маленьким и скудно обставленным. Почти весь его объем занимал длинный стол для заседаний, из-под которого Копченов за ухо вытащил и пинком выпроводил в коридор маленького слюнявого олигофрена. Иван заметил, что штора на окне как-то подозрительно шевелится – видно, за ней тоже прятались дети, – но решил не вмешиваться.
– Садитесь, – сказал Копченов и показал на стол. Иван с Валеркой сели под портретом матери Санделя, пронзительно глядящей в комнату из-под белого чепца, а остальные присели к столу.
– Вот, значит, – сказал химик, который пытался состязаться с Валеркой, – хотим, значит, на хозрасчет переходить. И на самоокупаемость. Коллектив прислал.
– Хозрасчет, – сказал Копченов, – дело хорошее. Вы как, по какой модели собираетесь?
– А май его знает, – ответил, подумав, химик. – Ты и расскажи. Мы, думаешь, понимаем? Вот допустим, сколько фосгена к хлорциану добавлять надо, чтоб «Колхозный ландыш» получился, это я знаю, а про модели эти – откуда? Вся жизнь в цеху прошла.
– Верно, – сказал Копченов. – Ох, верно. И правильно сделали, ребята, что сюда пришли. Куда ж вам, как не сюда…
Он встал из-за стола и заходил взад-вперед по узкому проходу вдоль стола, одной рукой держа себя сзади под пиджаком за брючный ремень, а другой – с оттопыренным большим пальцем – тыкая вперед, словно для незримого рукопожатия, сильно наклоняя при этом туловище вперед. Иван вспомнил виденную когда-то дээспэшную брошюру, называвшуюся «Партай-чи», где был описан целый комплекс движений, благодаря которым человек даже самых острых умственных способностей мог настроить себя на безошибочное проведение линии партии. Упражнение, которое выполнял Копченов, было оттуда.
– Да… – сказал он, вдруг остановившись.
Иван поглядел на него и поразился – глаза Копченова изменились и из прежних хитро прищуренных щелочек превратились в два оловянных кружка. Теперь он как-то по-другому дышал, и его голос стал на октаву ниже.
– Чего сказать-то вам, – медленно произнес он и вдруг с каким-то горьким пониманием затряс головой. – Вижу! Все ведь вижу, что думаете, газет почитавши! Верно, долго нам врали. Долго. Но только прошло это время. Все теперь знаем – и как шашель порошная нам супорос закунявила, и как лубяная сутемень нам уд кондыбила. Почему знаем? Да потому что правду нам сказали. Теперь так спрошу – должны мы о детях и внуках думать? Вот ты, Валерий, соловей наш, скажи.
– Вроде должны. – сказал Валерка. – Конечно.
– Понятно. Так вот прикинь: они подрастут, дети наши, а к тому времени и новая правда поспеет. Так как мы, хотим, чтобы им эту новую правду сказали, как нам нынче?
– Хотим, чего спрашивать-то, – зашумели за столом. – Ты дело говори!
– А дело самое простое. Руководство-то сейчас приглядывается: как народ работает? Будем плохо работать, так кто ж нам правду скажет? Да уж и из благодарности простой надо бы. А не икру чужую считать и дачи. Вот это и есть настоящий хозрасчет.
Копченов о чем-то на секунду задумался и подобрел лицом.
– А вообще, – сказал он, – если сказать, черт возьми, по-человечески – до чего же хочется жить!
Видно, он нажал какую-то кнопку – тотчас после его слов в кабинет ввалилась толпа пионеров и плотно-плотно обступила Валерку, Ивана и химиков. Пионеры были в отглаженных белых рубашках с галстуками и пахли леденцами и крахмалом, отчего у Ивана в прокуренной груди поднялась и опала волна ностальгии по собственному детству, а точнее даже – по выветрившейся памяти.
– В музей их, – сказал Копченов.
– Пошли, – скомандовал один из пионеров, и красногалстучный поток в две секунды смыл и Ивана с Валеркой, и химиков с пола копченовского кабинета.
Дальнейшее Иван помнил весьма смутно. От музея славы у него остались только обрывки воспоминаний – сначала их всех подвели к совсем маленькой стеклянной витрине, за которой хранились первые документы народной власти в Уран-Баторе (тогда называвшемся как-то по-другому) – «Декрет о земле», «Декрет о небе» и исторический «Приказ Nо1»:
«С первого числа мая месяца сего года под страхом смертной казни запрещается въезд и выезд из города.
Комиссары: Сандель, Мундиндель, Бабаясин».
Дальше почему-то шел стенд «Жизнь народов нашей страны до революции», где к обтянутой холстом доске были проволокой прикручены подкова, желтая лошадиная челюсть и сморщенный лапоть. Рядом, в освещенном стеклянном шкафу, висели крошечные дамские браунинги Санделя и Мундинделя, а под ними – зазубренная сабля Бабаясина, показавшаяся не такой уж и большой. Всюду были фотографии каких-то усатых рож, и все время что-то говорил голос пионера-экскурсовода, объяснявший, кажется, какую-то непонятную разницу. Потом голос приобрел глубокие и мягкие бархатные обертона и начал говорить о смерти – описывал разные ее виды, начиная с утопления. Неожиданно Иван понял…
Taken: , 1III
– Я тебе покажу, щенок, как надо при матери разговаривать! Я тебе дам «майский жук»!
Это кричал где-то за стеной Валерка, и еще долетал детский плач.
– Маратик, потерпи, – говорил другой голос, женский. – Потерпи, милый, – папа ведь…
Иван повернулся на спину и уставился на чуть золотящийся под потолком крендель люстры. Это была Валеркина комната, и он почему-то лежал на его кровати в брюках и пиджаке. Но главным было не это, а тот сон, который только что кончил ему сниться.
В этом сне он попал в какое-то странное место – в какую-то мрачноватую комнату со стрельчатыми окнами, бывшую когда-то, видимо, церковным помещением, а сейчас полную старых ободранных лыж с размокшими ботинками, от которых шел сырой тюремный дух. В узкой щели окна был виден кусочек серого неба и изредка мелькали поднимающиеся вверх клубы пара. Сам Иван сидел на крохотной скамеечке, а перед ним, на огромной куче старых ватников, спал старик с широкой бородой на груди – так во сне выглядел Копченов. Иван попытался встать – и понял, что не может сделать этого, потому что ноги Копченова лежат у него на плечах.И еще Иван понял, что умирает, и это связано не столько даже с ушибленной почкой, сколько с лежащими у него на плечах ногами. А наступить смерть должна была тогда, когда Копченов проснется.
Иван попытался осторожно снять со своих плеч копченовские ноги, и Копченов начал просыпаться – зашевелился, самычал, даже чуть приподнял руку. Иван в испуге притих. Старик захрапел опять, но спал он уже неспокойно, вертел во сне головой и мог, как казалось, проснуться в любую минуту. Иван очень не хотел умирать – в его жизни было что-то, ради чего имело смысл терпеть и кислую вонь этой комнаты, и копченовские ноги на плечах, и даже тяжелую мысль, словно висящую в воздухе вместе с запахом размокшей кожи, – о том, что ничего, кроме этой комнаты, в мире просто нет.
«Должен быть какой-то способ, – подумал Иван, – выбраться. Обязательно должен быть.» И тут он заметил, что на копченовских ногах надеты лыжи – их концы только чуть-чуть не доставали до пола. Тогда Иван вытащил из-под себя скамеечку и стал осторожно сгибаться, прижимаясь к полу. Концы лыж уперлись в пол, и Иван почувствовал, что может вылезти из-под копченовских ног. И как только он выбрался из-под них и сделал два шага в сторону, так сразу же перестала болеть ушибленная почка. А потом Иван понял, что он вообще никакой не Иван, – но эта мысль его совершенно не опечалила. Главное, он уже твердо знал, что нужно делать. В стене напротив стрельчатого окна была маленькая дверца. Иван на цыпочках дошел до нее, открыл, протиснулся в тесную черноту и стал на ощупь продвигаться вперед. Его руки прошлись по каким-то пыльным рамам, стульям, велосипедному рулю – и нащупали новую дверь впереди. Иван перевел дух и толкнул ее.
Снаружи был жаркий солнечный день. Иван стоял в маленьком дворе, по которому расхаживали куры и петухи. Двор был обнесен корявым, но прочным забором, за которым были видны поднимающиеся вверх оранжевые каменистые склоны с торчащими кое-где синими домиками. Иван подошел к забору, схватился за его край и поднял над ним голову. Совсем недалеко, метрах в трехстах, был берег моря. И там ослепительно сверкал на солнце тонкий белый силуэт… Больше Иван ничего не запомнил.
– Оклемался? – спросил Валерка, входя в комнату.