Когда нашему другу Сашке Рабиновичу сделали операцию и домашние уже валились с ног, на ночь ему наняли сиделку. Сиделкой оказался молодой человек удивительной наружности: в черной шляпе и в щегольских бриджах, заправленных в сапожки с узкими носами. Наутро Сашкина жена Роксана явилась в больницу и застала картину: парень сидел у постели больного в шляпе и, тихо напевая, вязал крючком длинный полосатый носок. Арабы с окрестных коек глядели на него дикими глазами. Роксана спросила:
– Где это ты научился вязать?
– Понимаешь, – сказал он, – в молодости я занимался рукоприкладством. – Поднял глаза на недоумевающую Роксану и сказал какое-то слово вроде «у-шу» или «джиу-джитсу», она не поняла. Он пояснил: – Северная Корея.
Потом рассказал, что сиделка научила его вязать, когда его самого оперировали…
Роксана спрашивает удивленно:
– А ты перенес операцию?
Он поднял на нее глаза от вязания и невозмутимо произнес:
– Ножевое в легкое.
Так вот, старуха нянечка ему и сказала:
– Ты людям кости ломал-ломал, а теперь давай помогай сращивать.
Так он стал сиделкой.
* * *И эта женщина – маленькая, худенькая, повязана платочком, как в рязанских селах, – во время войны работала в Ташкенте нянечкой в госпитале. Выходила одного тяжелораненого, вышла за него замуж. Он оказался польским евреем. Тихий ласковый человек. Когда Сталин разрешил польским евреям возвратиться в Польшу, она взъерепенилась, пришла к матери, говорит: «Не поеду ни в какую его Польшу, разведусь с ним».
А мать ей: «Нет уж! Ты замуж за его выходила, знала, что он поляк? Вот теперь и езжай за им в его Польшу. Куда муж, туда и жена. Ты нитка, он иголка».
И они уехали в Польшу. А когда через несколько лет там поднялась антисемитская волна и их сына поляки избили, велосипед его поломали, надумал ее муж уезжать в Израиль. Она – на дыбы. Приехала в гости в Ташкент, к матери. Говорит: «Не поеду я ни в какой его Израиль. Вернусь сюда». А мать ей: «Еще чего! Ты замуж за его выходила, знала, что он – жид? Вот теперь езжай за им в его Жидовию».
И они приехали в Израиль в 58-м году. Прямо в приграничный северный Кирьят-Шмоне, захолустье проклятое. Он подметал автобусную станцию, она что-то где-то мыла, жили в бараке, вокруг на Севере взрывы, зимой дожди, грязь, воды нет… Это из Варшавы-то, а?! Он по ночам плакал. Говорил: «Покончу с собой, не вынесу – куда я семью завез!»
Ну, потом все потихоньку наладилось. Годы шли, он нашел работу в Иерусалиме, переехали. А когда дети выросли, дочь надумала замуж выходить, встал вопрос: как же мать под свадебный балдахин – под хупу – войти сможет, ведь нельзя ей, нееврейке.
Она рассказывает:
– Я стала екзамен этот сдавать, на еврейство, и уж они меня гоняли-гоняли, никак в еврейство не хотят пускать. А свадьба дочери на носу, и я, значить, под хупой стоять никак не вправе. Ох, я взъярилась: «А ну, говорю, позовите моего мужа и заставьте-ка его ответить на все те вопросы, чем вы меня мучаете. Если он не ответит, то вы вот не смеете меня попрать!..»
Словом, выписали мне огромное такое свидетельство, красивое, диплом прямо картонный, тисненый, с золотом!.. Ну, купила я платье новое. Туфли на каблуках. Еле влезла в эти туфли. Стою, качаюсь. Сумку тоже новую купила, красивую. Только беда – диплом в сумку не лезет, а я его непременно с собой взять хотела – вдруг станут перед хупой проверять меня. Так я что надумала – привязала его ленточкой к сумке, так и пошла и гордо под балдахином стояла: пусть знают, что я право имею!
* * *…Под пальмовым лохматым балдахином храпит в куще мой сосед, адвокат Барзилай… Он выполняет «мицву» (установление) праздника Суккот – семь ночей спать под открытым небом. Его истовый храп разносится над нашим сонным городком – пригородом Иерусалима – и могучими волнами катится в пустыню, отзываясь от скалистых холмов, как эхо всех звучащих в веках рулад из тысяч носоглоток пастухов, торговцев, погонщиков верблюдов, паломников, наконец… Вселенная полнится, набухает, клубится пузырящимся храпом, трясется от раскатистых хрипов, догоняющих друг друга, как шары в кегельбане, и катящихся дальше, дальше, к замкнутой белой соляной накипью чаше Мертвого моря… Кажется, вот-вот она лопнет, вселенная, как кастрюля, переполненная храпом адвоката Барзилая, раскинувшего свои телеса noд звездным, я извиняюсь, шатром, неподалеку от запертого на ночь туристического автобуса фирмы «Джек и Елизарий», в виду бугрящейся на горизонте Масличной горы, в ожидании обряда помазания грядущего Мессии…
(Из письма автора Марине Москвиной)
* * *А как израильтяне распевают гласные! Чаще это раздражает. Но иногда бывает очень трогательно.
Так, на днях картинка в иерусалимском парке Колоколов: крошечный полуторагодовалый малыш сполз с рук матери и заковылял куда-то в сторону. Что бы крикнула наша русская мать? «Ты куда пошел, а? Ну-ка, вернись назад!»
А эта буквально запела: «Леан ата оле-ех! Леа-ан? Леа-ан? Леа-а-ан?!»
Это была ария из оперы. Куда, куда вы удалились… Последнее «леа-а-а-ан» долго затихало в аллеях.
* * *И, если уж зашел разговор, – израильтяне вообще очень музыкальны.
Скрипачка Мира Петровская ехала на концерт своего оркестра… Поднялась в автобус, протянула водителю деньги. Водитель – обычный по виду парень-марокканец, со всеми сопровождающими образ типовыми приметами: золотые цепочки везде, где только тело позволяет, голова в торчащих сосульках волос, и на лобовом стекле автобуса – портрет обожествляемого восточными евреями раввина-чудотворца Бабы Сали.
Он взглянул на футляр в руке пассажирки и спросил: куда, мол, со скрипкой едешь? Она отвечает:
– На концерт.
– Что сегодня играете?
Она удивилась. Но виду не подала. Говорит:
– Малера.
– С хором?
Она, конечно, оторопела.
– Нет.
– А, – сказал он, – значит, Первая симфония.
Закрыл двери автобуса и крутанул баранку.
У нас есть круглосуточная программа на радио – передают только классическую музыку. То ли радио наслушался, говорит Мира, то ли просто – интеллигентный человек.
(Выступала она недавно со своим аккомпаниатором на вечернем приеме в кнессете. Первая реакция членов парламента: «Как вы красиво одеты!»
Израильтяне не очень обращают внимание на внешний вид. Один из депутатов, рассказывает Мира, был в смокинге и сандалиях на босу ногу.)
* * *Впрочем, сотрудники российской миссии у нас тоже со временем расслабляются.
Звонит Кларочка Эльберт, директор Иерусалимской русской библиотеки.
– Представляешь, – говорит, – в российском посольстве совсем с ума сошли! Прислали нам с Колей приглашение на банкет, адресованное «мистеру и миссис Кларе Эльберт». Коля прочитал и сказал мрачно: «Да ну их на х…й, не поеду!»
* * *Художник Сима Островский, из ленинградской группы еврейских художников «Алеф», был страшным матерщинником. Он вообще не мог разговаривать без мата – запинался, изумлялся сам себе и в конце фразы смачно присовокуплял.
Приехал в Израиль в начале семидесятых. Друзья, прекрасно знавшие Симу, убедили его, что на жизнь здесь он должен зарабатывать частными уроками живописи и рисунка.
Через знакомых раздобыли ему первых учениц – двух сестренок четырнадцати и двенадцати лет из чопорной семьи бывших рижан. Предупредили, чтоб Сима не смел раскрывать рта.
Девочки пришли на первый урок, и напряженный Сима, долго репетировавший свое вступительное слово, сказал, тщательно выговаривая слова:
– Вот, я поставил вам натюрморт. Вот акварель. Кисти. Вода. Рисуйте. Разговаривать не надо. Вопросов мне не задавать. Рисуйте молча. Все!
Воспитанные девочки – белые отложные воротнички, туго заплетенные косы – послушно принялись рисовать.
Прошло несколько минут.
В полной тишине Сима побродил от стены к стене, распахнул окно, закурил, расслабился, посвистал… И, уставясь в синее небо, произнес задумчиво:
– А если возникнет какой-нибудь вопрос, вы мне – х…як: записочку.
Стоит ли говорить, что этот урок стал первым и последним на его педагогическом поприще.
Еще одну историю о Симе Островском любит рассказывать Сашка Окунь, известный израильский художник, из той же группы «Алеф».
Однажды в юности они с приятелем оказались в Одессе. И, шатаясь по городу, набрели на знаменитый литературный кабачок «Гамбринус». По сути, это была пивнушка, директора в ней менялись по мере того, как все жиже разбавляли пиво.
По вечерам в пивнушке играли два страшных, два великих лабуха: Исаак Абрамыч – жовиальный толстячок, присобачивавший к скрипке какое-то электрическое устройство, и Абрам Исаакыч – длинный желчный циник, – он бацал на фоно.
И вот каждый вечер Сашка с другом сидели у их ног и преданно слушали их импровизации. В конце концов музыканты обратили на мальчиков внимание, различили их средь всеобщего хлама и хлада и однажды разговорились. Узнав, что юноши из Ленинграда, Исаак Абрамыч спросил:
И вот каждый вечер Сашка с другом сидели у их ног и преданно слушали их импровизации. В конце концов музыканты обратили на мальчиков внимание, различили их средь всеобщего хлама и хлада и однажды разговорились. Узнав, что юноши из Ленинграда, Исаак Абрамыч спросил:
– А Симу Островского вы знаете?
Саша сказал гордо:
– Знаем!
Тогда циник Абрам Исаакыч поднялся из-за инструмента, вытянулся во весь свой струнный рост и торжественно произнес:
– Сима Островский – первый тромбон в мире!
Сима – метр с кепкой – играл, оказывается, на всех инструментах!
* * *В Доме художников в Иерусалиме каждые две недели обновляется экспозиция живописи и скульптуры. В небольшом зале там же проходят литературные вечера. Недавно меня пригласили выступить. Собралась публика, мои читатели. На небольшой эстрадке возвышалась скульптура из постмодернистских – огромный гипсовый столб, заключенный в железную клетку.
Я начала что-то читать, рассказывать, разговаривать с публикой – как всегда. Но на этот раз контакт никак не устанавливался. Раздавались странные, не по делу, сдавленные смешки, двусмысленный ропот… Все смотрели куда-то поверх меня…
Я оглянулась, вгляделась в громоздкое произведение искусства и все поняла. Экспонат за моей спиной являл мужской половой орган, запертый в железной клетке. Должно быть, это что-то символизировало. Например, обуздание страстей.
В Израиле любят концептуальное искусство. В семидесятых годах был популярен шлягер: «Мне нравится концептуальное искусство в Тель-Авиве». Хотя, на мой взгляд, Иерусалим следовало бы пощадить.
Искусствовед Гриша Мостовой написал в своем еженедельном обзоре в газете «Новости»:
«Скульптор Цецилия Фукс изваяла гигантский двухметровый член, гордо вознесшийся к потолку. Сюжет этот не нов. Многие скульпторы использовали его. Микеланджело, например, тоже ваял эту деталь.
Но фоном ее взял Давида!»
* * *…Ежегодный парад в День Иерусалима всегда производит впечатление парада-алле на арене цирка. Мы с Феликсом Дектором встретились в городе и угодили в самый эпицентр шествия. В небе прямо над процессией кружили вертолеты, охраняя эту горстку блаженных.
Кто только не шел с плакатами по улице Яффо со стороны Яффских ворот!
Мы присели на скамейку у входа в здание Центрального почтамта и любовались пестрой, на вид вполне безумной компанией. Интересно – почему в этот день приезжают выразить солидарность столице Израиля такие причудливые люди? Значит ли это, что толика безумия входит в духовную субстанцию этого места?
Они шли по трое, по пятеро, несли транспаранты, с воодушевлением пели израильские песни. Японцы, филиппинцы, малайцы, индийцы и таиландцы… Кто-то бил в бубен и приплясывал, кто-то ритмично тряс большими яркими погремушками…
Было очень смешно.
Я, как всегда в таких случаях, плакала.
В этой карнавальной колонне выделялась делегация Германии – человек пять. Они шли чинно в ряд, строго одетые, несли транспарант «Германия любит Израиль!».
– Германия очень любит Израиль, – сказал Феликс. – Мне это напоминает анекдот: «Рабинович, вы любите свою жену?» – «Конечно! Пойдите, там еще остался кусочек…»
(Из письма автора Марине Москвиной)
* * *Возвращаюсь в Иерусалим из Хайфы. Моим соседом в автобусе оказывается славный и словоохотливый старичок. Он родом из Польши, несколько лет в детстве, после войны, провел в России. Вот уже сорок лет живет в Иерусалиме. Некоторое время мы обсуждаем политическую ситуацию, я, по всей видимости, слишком резко отзываюсь о наших «кормчих».
– Вам не нравятся евреи? – участливо спрашивает он.
– Мне не нравятся люди, – подумав, говорю я. Он вздыхает, улыбается и широко поводит рукой, где за окном вдоль шоссе тянется слепяще-синяя полоска Средиземного моря.
– А я, знаете, люблю наши края! – говорит он, щурясь. – Какие погоды у нас! Нет, вы что думаете – я получил русское образование, я ничего не забыл, я все помню! «Всякий русский любит быстрой езды!» Это Гоголь, между прочим, хорошенький антисемит. Я ничего не забыл!
Да, Гоголь… Навестив наши края, он горестно заметил в одном из писем: «Был у Гроба Господня, а лучше не стал».
Кстати о паломничестве. Израильтяне – страстные путешественники. В любой, что называется, точке нашей планеты вы рискуете встретить соотечественников. Если некто – в Париже, Монако, Сингапуре или Киото – расхаживает по залам музея, улицам и магазинам с видом главы местного муниципалитета, хозяйским глазом посматривая на остальных туристов, знайте, что человек этот израильтянин.
Может быть, поэтому наш приятель не торопился с выездом за границу. Он говорил, что горластых собратьев ему и дома хватает. На десятом году жизни в Иерусалиме жена все-таки уговорила его посмотреть мир, да и случай подвалил: удивительно дешевые путевки по Италии.
Спустя недели три он рассказывал нам об этом кошмаре.
Группа подобралась израильская, с гидом-израильтянином и с постоянно орущими нашими братьями. В автобусе (а на автобусах передвигались в день по пять-шесть часов) они хохотали, хлопали в ладоши, перекрикивались и громко пели… Едет автобус по Флоренции, а из окон несется дружный рев: «Рахели, моя постель без тебя холодна!» Сама экскурсия проходила по укороченной программе. Группа куда-то неслась, отстать от нее было невозможно, потому что автобус ехал дальше.
Но самым впечатляющим оказалось посещение Помпеи. Сначала все тащились по жаре по каким-то камням. Потом возник местный парнишка, который три месяца когда-то учил иврит в Тель-Авиве, и повел группу по весьма однобокому маршруту. Указал на стрелку в виде мужского члена и сказал: «Видите этот указатель? Здесь был лупанарий!»
Далее он останавливался у очередного торчащего из стены или свисающего откуда-нибудь все того же члена. «Здесь тоже был лупанарий!» – говорил он ликующим голосом, и дальше группа трусила от одного лупанария к другому. Наконец все остановились у одной из сохранившихся вилл. Вошли, бегом миновали великолепные фрески и шумной гурьбой ввалились в спальню, где вошедших встречала статуя бога плодородия с невероятным членом.
Наступила почтительная тишина, и вся группа восхищенно и уважительно выдохнула: «Bay!!!»
* * *Прихожу домой, включаю автоответчик. Задыхающийся мужской голос оставил запись: «Работа для Дины!!!» – и номер телефона.
Звоню. Это юморист Юлиан Безродный.
– Дина! Создается новая либеральная газета, которая будет бороться против религиозного засилия. Если это вас не смущает, я продолжу.
– Юлиан, боюсь, что это меня смущает.
– Вам не придется ничем поступиться! – завопил он взволнованно. – Все ваши статьи буду писать я сам!
– Юлиан, – сказала я мягко, – поймите меня правильно, меня давно уже ничто не может удивить, но бороться с религиозным засилием, одновременно соблюдая субботу… в этом есть некое противоречие, вы не находите?
Он подумал, сопя в трубку. Сказал с тяжелым значением:
– Таки плохо!
Что, думаю, за авантюра – газета, которая создается исключительно для того, чтоб бороться с религиозным засилием?
– А кто, – спрашиваю, – будет главным редактором этой газеты?
– Вы!
Я удержалась, чтобы не расхохотаться. Господи, почему я закончила мой роман! Здесь стоило бы писать многотомные саги. Как раз человеку, в чьем доме молочное отделено от мясного, уместно руководить газетой против религиозного засилия.
– Нет, – говорю, – полагаю, главный редактор должен хоть отчасти разделять взгляды своих сотрудников и хоть отдаленно соответствовать своим образом жизни центральной линии издания. Меня могут не так понять.
Кто же, думаю, субсидирует эту спецзатею? Кого осенила столь богатая идея? А вслух спрашиваю:
– Кто же хозяин этих благодатных полей?
– Владелец сети некошерных магазинов «Тим и Мотя».
* * *…Слепая с собакой-поводырем в дамском туалете на центральной автобусной станции Иерусалима… Она и в кабинку зашла с собакой. Я стала ждать, когда она выйдет, спрашивая себя: зачем мне это нужно и как можно на пятом десятке продолжать оставаться «зевакой праздным»?
Вскоре она вышла, достала из сумки пластмассовую коробку и выронила ее. Опустилась на корточки, стала шарить рукой по полу. Я бросилась, подняла коробку и подала ей. Она сказала громко в мою сторону:
– Спасибо тебе!
Налила воды в коробку и поставила на пол. Собака принялась шумно лакать. Был жаркий день, хамсин.
Потом слепая долго причесывалась перед зеркалом и даже красила губы. Я смотрела на нее и думала: зачем она стоит перед зеркалом? В сумраке туалетной комнаты казалось, что она смотрит – и довольно критически – на свое отражение… На стене туалета была прикноплена фотография улыбающейся леди Дианы…
Я вспомнила, как однажды мне пришлось сидеть позади слепца, зашедшего в междугородний автобус со своей собакой. Сначала улеглась под сиденье она, потом сел он…