Идя по коридору Белого дома к приемной Президента России, я наугад раскрыл книгу Загадочного Спикера, которая называлась «Бюрократическое государство», и вот на что сразу наткнулся:
«“Акт насилия есть жест слабости”, — такую блистательную формулу оставил Николай Бердяев, и, наверно, если бы большевики считали себя сильными, то не преступили бы свое собственное учение и не стали бы на путь террора, даже, как казалось им, оправданного Историей. Впрочем, вряд ли террору есть оправдание…»
Тогдашняя ирония судьбы состояла в том, что эта книга была мне подарена в тот день, когда главное действующее лицо книги — бюрократия, как зеленая бронированная плазма, окружила Белый дом, грозя задушить младенческую демократию.
Предстоящая ирония судьбы состояла в том, что бюрократия стала впоследствии одним из действующих лиц самого Белого дома, бумажной плазмой удушая демократию изнутри.
А тогда я открыл титульный лист, чтобы прочесть автограф Загадочного Спикера, и чуть не ахнул. В автограф вкралась ошибка. Верней, описка. Были пропущены две буквы:
«Евгению Александровичу Евтушенко с уважением.
19 августа 1991 года».
У меня психология коллекционера, и я сразу подумал, что из-за ошибки профессора, от нечеловеческой усталости и напряжения пропустившего именно в этот трагический день две буквы в слове «уважение», автограф стал еще ценней.
Между тем, пока я шел к Президенту России, я заметил, что коридоры Белого дома стали более оживленными.
Кое-где виднелись кучки прибывающих из разных городов депутатов.
На лицах одних депутатов была решимость, другие испуганно шушукались, третьи тоже шушукались, но с выжидательным злорадством.
Мимо меня торопливыми шагами и с излишне озирающимися для честного человека глазами, обдав меня бормотушным перегаром, проволок сумку с надписью «Пума», оттягивающую его руку почти до паркета, мужчина, похожий на пьяную поганку, в синем грузчицком халате.
За ним по коридору кубарем катилась Женщина Гриб-Боровичок в белом халате и поварском колпаке, размахивая половником.
Нагнав мужчину, она, не жалеючи, ударила его прямо половником по косточкам руки, цепко державшей «Пуму», так что сумка выпала на ковровую дорожку.
Грузчик, потеряв «Пуму», по-шакальи затрусил и улепетнул за поворот коридора власти, наполненного, как шекспировскими призраками, депутатами, решающими, куда им примкнуть.
Женщина Гриб-Боровичок молитвенно припала на колено, лихорадочно прощупала сумку, для верности приоткрыв «молнию», и успокоилась лишь тогда, когда из внутренностей «Пумы» сверкнули крабовые консервы с надписью «Chatka» и коричневые лоснящиеся палки финского сервелата.
— Ну, не бесстыдство ли? Даже этим, как его — путчем, и то для воровства пользуются, — пожаловалась Женщина Гриб-Боровичок. — Мужчина, вы не помогли бы мне до буфета сумку дотащить? Мы скоро открываемся, приходите кофейку отведать. Я вам бразильского сыпану.
Вдвоем, взявшись каждый за свою ручку, мы дотащили позвякивающую крабовыми консервами и далеко пахнущую заграничными копченостями «Пуму» до дверей, куда вслед за Женщиной Грибом-Боровичком проскользнул заждавшийся завтрака парламентский кот.
Вскоре я оказался в комнате, где двое помощников Президента России, припав к телефонам, кричали охрипшими голосами над тысячеверстной трясиной российского пространства, казалось готовой поглотить Белый дом, словно мраморную крошку, случайно уроненную на зыбкую коварную тину.
Страна в этот день разделилась на три страны. Одна испуганно хотела вернуться во вчера. Вторая — еще не знала, каким будет завтра, но вернуться во вчера не хотела. Третья — выжидала.
Первая страна, приветствующая переворот, с самого начала путча оказалась небольшой. Вторая страна, сопротивляющаяся перевороту, получилась тоже не слишком большая.
Самой большой страной в стране оказалась третья, выжидающая.
Но танки на улицах Москвы сделали свое дело. Они испугали. Однако не так, как рассчитывали те, кто их послал. Они испугали тем, что похожее на танк прошлое может вернуться и начнет давить живых людей. Страх перед возвращением прошлого помог преодолеть страх как таковой.
Пока иные республики хитрили и виляли, к территории сопротивления стремительно прирастали один за другим российские города, как выплывающие из-за горизонта один за другим богатырские шлемы. В телефонных трубках помощников Президента беспрерывно звучали голоса то окающего Ярославля, то чокающего Иркутска, то распевно-протяжного Новгорода, то чеканно-четкого, еще называемого Ленинградом Санкт-Петербурга.
Звонили не только города, но и деревни.
Звонили с Командорских островов.
Звонили по радиотелефону с рыболовного траулера из Баренцева моря.
Звонили из лермонтовской Тамани.
Звонил майор саперных частей в отставке, когда-то разминировавший Берлин. Предлагал заминировать подходы к Белому дому.
Звонил академик Лихачев, просил не стрелять по Кремлю и другим историческим зданиям и вообще не стрелять.
Звонили из московского таксопарка, предложили десять машин для разъездов.
Звонили из Дома ветеранов сцены — готовы выступать с концертами на баррикадах.
Звонила Российская товарная биржа — доставляют пятьдесят трехцветных флагов — и спрашивали, сколько горячих завтраков нужно будет для защитников Белого дома.
Звонил пятиклассник Витя Филюшкин — знает тайный подземный ход, по которому могут напасть на Белый дом.
Звонили из подмосковного совхоза — послали цистерну с молоком и две машины картошки.
Звонили строймонтажники — пять кранов.
Звонил хирург Юлий Крелин из 51-й больницы — бинты, йод.
Один из помощников Президента России — небольшой, коренастый, с малиновым от напряжения лицом хозяйственника политики, налегая на сорванный голос, выколачивал по телефону политическую поддержку, как дефицитный товар.
Другой — отставной полковник с видом генерала — неторопливо, вальяжно расхаживал с телефонной трубкой на длинном шнуре по кабинету и налегал не на голос, а на уверенные, почти маршальские интонации полководца, мудро притворяющегося, что уверен в победе.
Оба они разговаривали по телефону так твердо, как будто находились в неприступной крепости, где внутри — неисчислимое воинство.
Но я-то видел изнутри, что эти мраморные стены не спаси-тельней бумажной ширмы. У меня было такое чувство, будто я во дворце Ла Монеда во время пиночетовского переворота. Правда, у нас, к сожалению, не было Альенде, но, к нашему счастью, у путчистов не было Пиночета.
И вдруг Хозяйственник Политики, после очередного дребезжащего междугородного звонка, засмеялся глазами и лукаво поманил меня пальцем, всунув мне чуть ли не раскаленную от звонков трубку.
— Белый дом? — еле уловил я среди шипения, потрескивания и каких-то посторонних голосов хриплый, но в то же время тоненький, как паутинка, чей-то голос, через многие тысячи километров еле слышно кричащий во все горло: — Белый дом? Говорит станция Зима Иркутской области. Мы с вами. Вы слышите нас, Белый дом? Мы с вами…
— Белый дом слышит… — ответил я, задохнувшись от волнения и рези в глазах, словно алмазом полоснули по зрачкам.
Кажется, это был голос моего кореша Коли Зименкова, а может быть, голос моего умершего дяди Андрея Иваныча — шофера всея Сибири, который во время войны рядом со своими руками, пропахшими тавотом, клал мои детские ручонки на руль грузовика, ходящего не на бензине, а на березовых чурках, расплескивая жижу таежного бездорожья колесами, обмотанными цепями.
Голос исчез, а я все еще держал трубку, прижатую к уху, словно мог услышать кряканье уток в лужах на заросших дымчатым ковылем улочках моего детства, гульканье сизарей со шпорами в дядиной голубятне, прощальное мычание белолобой черной коровы Зорьки, которую пришлось зарезать во время войны, капустный хруст снега, искрящегося как толченый хрусталь под полозьями кошевок и расписными чесанками девчат, скрежет обледенелой колодезной цепи, вытягивающей из темной глубины ведро, похожее на серебряную корону из сосулек, и частушку, выпархивающую с девичьих нацелованных морозом губ вместе с белоснежным облачком дыханья:
Не хочу я умирать Утром вместе с росами.
Хочу сено уминать Ноженьками босыми.
Оба помощника Президента — Хозяйственник Политики и Полковник С Видом Генерала, по-моему, почувствовали, что на несколько мгновений я оказался далеко-далеко от них, но сделали вид, что ничего не заметили.
— Спросите Президента, чем я могу помочь? — попросил я Хозяйственника Политики.
Вернувшись, Хозяйственник Политики ответил:
— Вашим словом. Президент надеется, что оно будет услышано в мире. А сейчас Президент идет выступать с балкона и приглашает вас быть рядом.
— Вашим словом. Президент надеется, что оно будет услышано в мире. А сейчас Президент идет выступать с балкона и приглашает вас быть рядом.
Хозяйственник Политики повел меня по анфиладе коридоров, и вдруг навстречу, словно из раздвинувшейся стены, тяжелой, но стремительной походкой вышел, как шагающий уральский валун, Президент России, а с ним рядом — беленький, как подберезовик, премьер-министр с не паникующим, а что-то свое кумекающим крестьянским лицом, и вице-президент из небесных гусар с денисодавыдовскими усами, с грудью, открытой для пуль и объятий.
Я никогда не был самозабвенным поклонником неювелирно сработанного уральца, которому не суждено было стать ювелирным инструментом истории.
Но Россия выбрала его Президентом, а история выбрала его тараном. В этой роли ему пригодилось даже отсутствие нюансов.
В тот день я любовался им. Не как политиком. Как явлением природы.
В узком коридоре власти нам было не разойтись. Я невольно протянул Президенту руку, и у меня, к моему ужасу, непроизвольно вырвалось искреннее, но до смешного высокопарное:
— Спасибо вам от русского народа!
Я сам был готов провалиться сквозь землю от стыда за собственные, почти оперные слова, которых никакой русский народ мне, конечно, не поручал.
Не замедляя шагов, Президент России пожал мне руку на ходу и широко улыбнулся, весело подмигнув:
— Ну что ж, будем вместе драться…
Он полуобнял меня, увлекая за собой, и вместе с ним и его окружением я оказался на балконе, обращенном к Москве-реке.
Президент сначала собирался выступить с противоположной стороны Белого дома, Но в последний момент служба безопасности попросила его переменить место.
Когда Президент оказался у микрофона, два человека подняли перед ним пуленепробиваемые щиты — до подбородка. Но мне сразу пришла мысль, что могут выстрелить в голову.
Я взглянул вниз, и мне стало не по себе.
Никакого массово восставшего «народа», от имени которого я только что напыщенно выражал Президенту благодарность, перед балконом не наблюдалось.
Собралось не более полутора тысяч человек, казавшихся жалкой горсткой на фоне уставленной танками и перегороженной баррикадами набережной, на фоне свинцовой реки с равнодушно ползущими баржами, на фоне моста, перекрытого поставленными поперек автобусами и загроможденного кое-как припаркованными частными автомобилями, среди которых был и красный обтрепыш Евтушенковеда Номер Один, и, наконец, на фоне гостиницы «Украина» на противоположном берегу, где у памятника Тарасу Шевченко и сегодня, как всегда, толклись валютные проститутки и фарцовщики, а с балконов и из окон иностранцы снимали телевиками весьма живописные великие потрясения России, коих когда-то настоятельно советовал избегать Столыпин.
В толпе я разглядел, нервно-судорожное лицо с несчастноблагородными глазами и ушами тушканчика, принадлежащее академику-экономисту, кажется бросившему безнадежные попытки превратить ленинский лозунг «Коммунизм есть советская власть плюс электрификация» в лозунг «Капитализм есть антисоветская власть плюс приватизация».
Еще я разглядел пересыпанную пеплом «Примы» и цитатами из Достоевского седую блаженную бороду партийного постаревшего Алеши Карамазова, год назад первым предложившего наконец-то предать набальзамированного Ленина земле.
Еще я разглядел сигнально вспыхивающее очками лицо летописца ленинградской блокады и партизанских трагедий Беларуси, румяно-воспаленное изнутри от непрерывного пылания гражданского благородства.
Еще я разглядел воителя за русскую пшеницу и прочие зерновые и овощи, лицо которого настолько обуглилось агростастями, что стало похожим на сильно пригоревшую печеную картофелину. Появление этих людей здесь, в этот день, было естественным.
Но некоторые люди показались мне неестественными. Словно по чьему-то продуманному сценарию, они окаймляли толпу, как пена. Они настолько бурно приветствовали появление Президента России, что затыкали ему рот подозрительно долгими аплодисментами.
Начав речь, Президент был вынужден несколько раз остановиться. Сначала — растроганно, потому что он принимал саботаж энтузиазмом за чистую монету, потом — растерянно.
Восторженные выкрики его парализовали. Он не понимал, что происходит. Его губы по-детски обиженно оттопырились. Он походил на медведя, наткнувшегося в зеркале на свое отражение, сквозь которое сам не может пройти.
Орущие обожатели выглядели пьяными. Неудивительно — по приказу хунты в этот день в магазинах выбросили все запасы водки.
Но, приглядевшись, я увидел, что глаза у пьяных трезвые. А еще я увидел среди этих трезвых пьяных одно личико, которое никогда бы не смог спутать ни с каким другим лицом.
Личико, умильно улыбающееся, кругленькое, лоснящееся, как блин с маслом, белесенькие брови, малиновенькая лысинка, отороченная по бокам тем же пушком. Это он три десятка с лишним лет тому назад пытался заколдовать меня красной книжечкой, которую показал мне внутри липкой, раскрытой, как у фокусника, ладошки. Неужели он еще не на пенсии? Или ОНИ на пенсию не выходят?
«Ель-цин! Ель-цин! Ель-цин!» — с комсомольским нестареющим задором скандировал он, аплодируя и не давая Президенту России говорить.
Я заметил, что все остальные трезвые пьяные следуют ритму, задаваемому этими, наверно, все так же липкими лалошками.
Но Президент, кажется, что-то сообразил. Он не стал ожидать, пока эти поддельные обожатели затихнут. Он напряг голос, довел его до кондиции иерихонской трубы и начал давить им выкрики и аплодисменты.
Эхо президентского голоса, могуче перекидываясь из усилителя в усилитель, достигло стоящих у моста танков, отсюда кажущихся крошечными, и над башней одного из них взлетел и затрепыхался, как мотылек, трехцветный новенький флаг.
А еще я увидел, как из боковой служебной двери Белого дома, пытаясь быть незамеченной, вышла Женщина Гриб-Боровичок, уже без поварского колпака, но с той же самой «Пумой».
Было не похоже, что возмущенно отобранные у несуна-грузчика деликатесы находятся на полдороге к советским детям, страдающим полиомиелитом.
Мне показалось, что «Пуму» еще больше раздуло, как будто эта хищница джунглей проглотила сразу пару увесистых семг, а заодно банок десять черной икры и печени трески в собственном соку.
Женщина Гриб-Боровичок плюхнула «Пуму» на сиденье «Лады», исполненной в экспортном варианте, и, казалось, поехала изнутри прямо на баррикаду, на торчащие ржавые прутья арматуры. Но это только казалось.
Внутри баррикады был предусмотрительно оставлен почти незаметный, но существующий проезд для «своих».
Митинг на балконе
Первая ночь путча была пережита.
Первая ночь была первой победой.
Кто-то все-таки не отдал приказа группе «Альфа» штурмовать Белый дом этой ночью. Профессионалы десантов и диверсий были остановлены неожиданным для них самих страхом — страхом убивать. Они поняли, что убить придется слишком многих и что это может быть началом нового Большого Убийства, которое рано или поздно убьет их самих.
Такой страх стал уже чем-то большим, чем страх.
Страх убивать превращался в совесть.
Живая баррикада, сцепившая руки и окружившая Белый дом, спасла Россию от морд прошлого.
Живая баррикада, к счастью и к несчастью для нее, тогда не догадывалась, что этим она не спасет нас от морд будущего.
Ночной воздух был воздухом предбитвы.
Битвы не случилось, но мне казалось, что утренний воздух был весенним воздухом победы, каким-то чудом переплывшим из майской Москвы сорок пятого года в августовскую Москву девяносто первого.
В сорок пятом году я, как многие дети войны, торговал на углу Сретенки и Садового кольца папиросами «Норд», которые покупал пачкой, а продавал поштучно. Папиросы были тощенькие, как дети войны, и поэтому мы их называли «гвоздиками».
Когда объявили о том, что фашистская Германия капитулировала, все московские мальчишки принесли свои табачные запасы на Красную площадь и раздавали их даром. Продавшицы мороженого притащили сюда свои голубые погребки на плечевых ремнях и всех угощали дымящимися от холода вафельными стаканчиками с крем-брюле и камышинками эскимо. Продавшицы газировки прикатили к мавзолею, к сожалению исчезнувшие ныне коляски на резиновом ходу под полосатыми тентами и бесплатно наливали по желанию или пляшущую в граненых стаканах танец победы «чистенькую», или щедро добавляли в серебряные пузырьки из краников стеклянных трубок бархатно-алую струю вишневого сиропа.
На Красной площади царила самая необыкновенная музыка, какую я когда-либо слышал.
Несколько сот патефонов — заводящихся вручную виктрол, принесенных сюда их владельцами, были поставлены прямо на каменные торцы в несходящих шрамах от железных ободьев колес той телеги, на которой когда-то привезли мятежного казака Стеньку Разина.