Эдна О’Брайен: Рассказы - Эдна О’Брайен 2 стр.


Счастливая, Мэри тихонько двигались в объезд колдобин, забранных тонким льдом. Температура не подымалась выше нуля в этот день. Земля задубела. Если так пойдет дальше, скот придется держать в стойлах и кормить сеном.

Дорога поворачивала, поднималась и петляла, с ней вместе поворачивала и петляла Мэри, взбираясь на один холм и сьезжая по откосу к следующему. У спуска с Большого Холма слезла с велосипеда – тормоза были ненадежны – и по привычке оглянулась на свой дом. Он был единственным с той стороны, на гребне: беленый, маленький, с купой деревьев вокруг и усадебкой позади, которую у них называли огородом. Были там гряды ревеня, и кусты, над которыми вытряхивали заварочный чайник, и полоска травы, куда летом ставили цыплячий загон, перенося его с потравленного места каждые несколько дней. Мэри отвернулась. Теперь ничто не мешало ей думать о Роуленде. Он появился в их крае два года тому назад – примчался с бешеной скоростью на мотоцикле, обдав пылью цедильные марли, развешенные для просушки на изгороди. Остановил машину и спросил, как ехать. Квартировал он у миссис Роджерс в «Коммершл-отеле», а в горы поднялся, чтобы увидеть озеро, известное своими красками. Оно быстро меняло цвет – могло быть синим, зеленым и черным на протяжении одного часа. Перед закатом оно нередко делалось каким-то винным, словно в нем была не вода, а красное бургундское.

– Туда, – сказала она незнакомцу, показывая вниз, на озеро с маленьким островком посередине (он просто повернул машину раньше времени).

Холмы и крошечные поля круто спускались к берегу. Почва холмов изобличала свою скудость валунами. Поля были распаханы, стояла середина лета; во рвах пульсировал кроваво-красный ток фуксий, а молоко скисало через пять часов после того, как его наливали в чаны.

– Тут очень экзотично, – сказал он.

Сама она не интересовалась видами. Она только закинула лицо к высокому небу и увидала ястреба, повисшего нал ними в воздухе. Это было как пауза в ее жизни – ястреб над ними, совершенно неподвижный; тут как раз вышла ее мать взглянуть на приезжего. Он снял свой шлем, сказал учтиво: «Здравствуйте». Представился – Джон Роуленд, английский художник, живущий в Италии.

Потом – она не помнит точно, как уж это получилось, – вошел с ними в их кухню и сел к столу пить чай.

Два долгих года минуло с тех пор; она ни на один день не переставала верить – может быть, как раз вечером... Развозчик почты говорил: какой-то необычный гость ждет ее в отеле. Мэри была так счастлива. Болтала, обращаясь к своему велосипеду, и казалось ей, счастье ее странным образом светится в перламутре холодного неба, и в остывших полях, заплывающих к вечеру синью, и в окошках коттеджа, который стоял у дороги. Отец и мать были богаты и беспечны, у маленького брата не болело ухо, плита на кухне не дымила. Мэри то и дело улыбалась, воображая, как предстанет перед ним – подросшая и теперь уже с развитой грудью; и в платье, которое хоть куда. Позабыв об изношенной шине, она вспрыгнула на седло и закрутила педали.


Пять уличных фонарей уже горели, когда она въехала в местечко. В тот день приводили на ярмарку скот, и главная улица была заляпана коровьим навозом. Городские позакрывали снизу окна деревянными ставнями и баррикадами из досок и бочек. Кое-кто вышел с ведром и шваброй отскабливать кусочек тротуара перед своим домом. По улицам бродили коровы, мыча, как это делают они обычно в чужом месте. То тут, то там пьяненький фермер с палкой пытался опознать где-нибудь в уголке свою скотину.

Из-за окна распивочного зала в «Коммершл-отеле» долетали громкий говор мужчин и нестройное пение. Молочное стекло не позволяло различить сидящих, и Мэри видела лишь движущиеся очертания голов. Отель был обветшалый, желтую краску на стенах следовало обновить – это не делалось со времени, когда в местечко приезжал Де Валера[2], в последнюю предвыборную кампанию пять лет тому назад. Де Валера тогда взошел по лестнице, сел наверху в приемной, дешевой шариковой ручкой написал в книге автографов свою фамилию и выразил миссис Роджерс соболезнование по поводу недавней смерти ее мужа.

Мэри хотела прислонить велосипед к портерным бочкам у окна распивочной и по трем каменным ступеням войти в холл, но тут щеколда двери из распивочной внезапно стукнула – и Мэри, бросившись за угол, побежала вдоль стены, чтобы какой-нибудь отцов знакомый не вздумал говорить потом, что она шла через пивную. Она вкатила велосипед в сарай и подошла к отелю с черного хода. Там было отперто, но она все же постучала.

Две городские девчонки подскочили на стук к двери. Одна – Дорис О'Байрн, дочь шорника. Единственная Дорис во всем местечке. Снискавшая себе известность этим обстоятельством и еще тем, что один глаз у нее был голубой, а другой – карий. Она училась здесь на курсах стенографии и машинописи и собиралась заделаться секретаршей какой-нибудь знаменитости – а то так и в правительстве, в Дублине.

– О господи, я думала, это правда кто, – произнесла она, увидев Мэри – прелестную, зардевшуюся, с бутылкой сливок в руке.

Еще одна девчонка! Девчонок в этом крае пруд пруди. Говорят, это связано с известковой водой – подобное преобладание девчонок в новых поколениях. Розовокожих и с соответствующими глазами – и длиннокудрых и статных, как Мэри.

– Войди сюда или останься там, – сказала Эйсн Дагэн, вторая из подбежавших на стук.

Это должно было изображать остроту, но обе они недолюбливали Мэри. Их раздражали безответные зануды-горцы.

Мэри вошла, держа бутылку сливок, которые мать посылала миссис Роджерс в знак внимания. Поставила их на кухонный стол и сняла пальто. Девчонки подтолкнули друг друга локтем при виде ее платья. В кухне был застарелый запах коровьего хлева и жареного лука.

– Где миссис Роджерс? – спросила Мэри.

– Обслуживает постояльцев, – наглым голосом сказала Дорис, как о чем-то ясном даже дураку.

Два старика сидели за столом и ели.

– Никак не прожуешь, зубов нет, – обратился один к Дорис. – Натуральная подметка, – продолжал он, протягивая ей подгорелый кусок мяса.

Глаза у него были водянистые и по-детски моргали. «Не выцветают ли глаза от времени, как колокольчики в кувшине?» – подумалось Мэри.

– За это я платить не буду, – объявил он Дорис.

Чай и жаркое стоили в «Коммершл-отеле» пять шиллингов.

– Пожуйте, вам полезно, – поддразнила его Эйсн.

– Не прожуешь одними деснами, – повторил старик.

Обе девчонки захихикали. Старик, казалось, был польщен, что рассмешил их, он закрыл рот и чавкнул раза два кусочком мягкого магазинного хлеба. Эйсн смеялась до того, что вынуждена была сжать зубами кухонное полотенце. Мэри убрала пальто и через весь отель пошла к распивочной.

Миссис Роджерс шагнула из-за стойки ей навстречу.

– Мэри! Хорошо, что ты пришла, от тех двух никакого толку, все хиханьки... Итак, во-первых, надо приготовить наверху приемную. Вытащить все оттуда, кроме пианино. У нас будут танцы и прочее.

Мгновенно Мэри поняла, что ее пригласили для работы, и покраснела от стыда и разочарования.

– Все затолкать в дальнюю комнату, весь антураж, – говорила миссис Роджерс, а Мэри думала о своем кружевном платье и о том, что мать не позволяла надевать его даже на мессу в воскресенье.

– Надо начинить и поставить гуся, – продолжала миссис Роджерс и стала объяснять, что вечеринку устроили в честь местного чиновника по делам акциза и таможни, который подает в отставку, потому что жене выпал выигрыш в тотализаторе. Две тысячи фунтов. Она живет за тридцать миль отсюда на краю Лимерика, – а он тут ночевал в отеле с понедельника по пятницу, ездил домой только на субботы и воскресенья.

– Меня здесь ждет один человек... – сказала Мэри, задрожав от мысли, что сейчас услышит его имя в устах постороннего.

«В какой он комнате и там ли он сейчас?» – гадала она. В воображении она уже всходила по расшатанным ступеням, стучала – и слышала движение за дверью.

– Один человек? – Миссис Роджерс посмотрела озадаченно. – А! Этот парень из каменоломни спрашивал тут про тебя. Говорит, видел один раз на танцах. Чудной какой-то. Ни рыба, ни мясо.

– Какой парень? – проговорила Мэри, чувствуя, как радость утекает у нее из сердца.

– Как бишь его?.. – сказала миссис Роджерс и обернулась к шумно подзывавшим ее мужчинам, сидевшим над пустыми стаканами. – Сейчас иду, сейчас...

Дорис и Эйсн помогали Мэри вытаскивать тяжелые предметы из приемной. Поволокли через площадку лестницы буфет, и одно колесико прорвало линолеум. Мэри прошиб пот: пришлось держать более тяжелый край, Дорис и Эйсн оказались на противоположной стороне вдвоем. И это, чувствовала Мэри, не случайно: они ели конфеты, не предлагая ей, и, как она заметила один раз, кривлялись за ее спиной, осмеивая платье. С платьем тоже было полно хлопот – его легко было испортить. Стоило одной ниточке кружев зацепиться за шероховатость доски или портерной бочки – и можно завтра не идти домой. Вынесли лакированную бамбуковую этажерку, столик, разные безделушки и ночной горшок без ручки, где было несколько полузасохших гортензий. Пахли они ужасно.

пропела Дорис, держа перед собой фарфоровую белую собачку, и поклялась, что всего барахла в этом «салоне» не наберется и на десять фунтов.

– Ты чего, Дор, не снимешь бигуди, пока не соберутся гости? – спросила ее Эйсн.

— О черт! — сказала Дорис.

На ней был целый набор приспособлений для завивки: белые ершики, какими чистят трубки, металлические зажимы, розовые пластмассовые валики... Свои бигуди Эйсн только что сняла, и крашенные перекисью волосы ее — сплошь в мелкий завиток — торчали устрашающе. Мэри невольно вспомнилась линяющая курица, когда она пытается взлететь. Эйсн, бог с ней, была незадачливая девушка — косая, зубы росли криво, рот был почти безгубый. Словно ее собрали наспех. Не повезло бедняжке.

— Возьми это, — сказала Дорис, протягивая Мэри груду пожелтелых счетов, сколотых стержнями.

Возьми то! Сделай это! Они гоняли ее, как прислугу. Мэри обмела пианино — верх и бока, желтые и черные клавиши, потом — вокруг, потом — стенную обшивку. Пыль, толсто покрывающая все предметы, слежалась в плотную пленку — от сырости, которая ощущалась в комнате. Вечеринка! С тем же успехом можно было сидеть дома; там, если ходишь за телятами и поросятами, нету хоть грязи, а простой навоз.

Дорис и Эйсн развлекались, наугад тыча пальцами в клавиатуру; переходили от зеркала к зеркалу. В приемной висело два зеркала, еще одно — пятнистое и тусклое — было створкой каминной ширмы. Две остальные створки являли изображение водяных лилий на черном холсте, но. как и у всего, что находилось в этой комнате, вид у них был обшарпанный.

Внизу вдруг поднялась возня и крики.

— Чего зто там? — спросили друг у друга Эйсн и Дорис.

Отправились смотреть, и Мэри вышла следом. Перегнувшись через перила, увидели, что с улицы забрел молоденький бычок и, скользя разъезжающимися ногами по кафельному полу, ищет, как ему выйти обратно.

— Пугать не надо, слышишь, чего говорю, пугать не надо ее, — говорил беззубый старик парню, старавшемуся отогнать черного бычка к выходу.

Два других парня затеяли спор на пари, наложит бычок на пол или нет, но в это время появилась миссис Роджерс и выпустила из рук стакан с портером. Бычок, пятясь и крутя головой, вышел из холла тем же путем, что и зашел.

Эйсн и Дорис обняли друг друга, ослабев от смеха; потом Дорис отшатнулась от перил, боясь, как бы кто-нибудь из парней, увидев бигуди, не поднял ее на смех. С упавшим сердцем Мэри возвратилась в комнату. Устало отодвинув к стене стулья, начала мести линолеум, на котором будут танцы.

— Она там ревет, — сказала Эйсн подруге (они закрылись в ванной, прихватив с собой бутылку сидра).

— Бог мой. какой же она чудик в этом платье, — сказала Дорис. — А длина-то, длина!

— Это материно платье, — сказала Эйсн (недавно она восхищалась им, в отсутствие Дорис, и спрашивала Мэри, где она его купила).

— Чего она плачет? — громко недоумевала Дорис.

— Рассчитывала, что тут будет один парень. Помнишь, стоял в отеле позапрошлым летом, еще который с мотоциклом?

— Он еврей, — сказала Дорис, — видно по носу. Бог мой, она бы его убила своим платьем, он бы подумал: это пугало на огороде.

Дорис выдавила угорь возле рта и, подтянув болтавшееся бигуди, добавила:

— А волосы у нее тоже не свои — видно, что завитые.

— Я не люблю, когда такие черные — как у цыганки, — сказала Эйсн, приканчивая сидр.

Они засунули бутылку под разъеденную ванну.

— Возьми мятную конфетку — отбивает запах, — сказала Дорис, дыша на зеркало и думая, удастся ли ей закрутить с этим О'Тулом из каменоломни, который должен был прийти на вечеринку.

В комнате рядом Мэри перетирала стаканы. Слезы бежали по ее лицу, и оттого она не зажигала света. Она уже предвидела, как будет проходить этот вечер: все станут в круг и примутся за гуся, который тушится сейчас на торфяной плите. Мужчины будут напиваться, девчонки хихикать. Покончив с едой, начнут танцевать, петь и рассказывать страшные случаи про покойников, а завтра ей придется встать чуть свет, чтобы поспеть домой к ранней дойке. Держа стакан в руке, она приблизилась к темневшему окну и посмотрела на запачканную улицу, вспоминая, как танцевали они тогда с Джоном на горной дороге — без музыки, только биенье сердец и звучание счастья.

Он зашел к ним в тот летний день выпить чаю и — это было предложение ее отца — остался на четыре дня: помог управиться с сеном, промазал каждую машину на ферме. Он понимал в машинах. Укрепил разболтавшиеся щеколды и дверные ручки. Мэри застилала по утрам его постель и каждый вечер приносила кувшин дождевой воды из бочки, чтобы он мог умыться. Она выстирала клетчатую рубашку, в которой он приехал, и оголенная спина его в тот день облупилась под солнцем. Мэри смазала ее молоком. То был его последний день у них. Когда поужинали, он предложил поочередно прокатить на мотоцикле всех детей — кроме малолеток. Ее очередь оказалась последней, она чувствовала, что он специально так устроил, — хотя, быть может, ее братья более настойчиво желали прокатиться первыми. Никогда не забыть ей этой поездки. Мэри вся разгорелась от изумления и радости. Он ей сказал, что она хорошо сидит на мотоцикле, и, когда можно было отнять руку от руля, касался ободряюще ее сцепленных пальцев. Солнце катилось к западу, и цветы дрока полыхали желтым. Целые мили ехали в молчании; она сжимала его живот в несмелом и неистовом объятии влюбленной девочки, и все время, пока ехали, казалось, что въезжают в золотое марево. Он увидел озеро в полном его великолепии. На пятой миле, у моста, сошли и сели на известняковую гряду, толсто затканную мхами и лишайниками. Она сняла с шеи у него клеща и прикоснулась пальцем к чуть заметной точке, откуда клещ отсосал капельку крови. Тогда-то они и танцевали. Звенели жаворонки и бегущая вода. Сено лежало на полях зеленое, неграбленное — воздух был полон его сладостью. Они танцевали.

— Милая Мэри, — сказал он, серьезно глядя ей в глаза. Глаза у нее были зеленовато-карие. Он признался ей, что не может любить ее, потому что любит уже свою жену и детей, и вообще он сказал: — Ты еще слишком юная и слишком чистая.

На следующий день, уезжая, он просил разрешения прислать ей кое-что по почте, и она получила это двенадцать дней спустя: сделанный тушью портрет девушки, очень похожей на нее, только пострашней.

— Ну и подарок! — сказала ее мать, ждавшая золотого браслетика или брошки. — С этим ты далеко не уедешь.

Они повесили портрет в кухне на гвоздь, но, провисев там некоторое время, он свалился, и кто-то — вероятно, ее мать — употребил его вместо совка для пыли. С тех пор это стало его назначением.

Мэри хотела сохранить портрет, убрать в комод, но не отваживалась на такое. В семье у них были сдержанны и строги, и только если кто-то умирал, могли дать волю чувствам или слезам.

«Милая Мэри», — сказал он ей. Он не прислал ни одного письма. Еще два раза было лето, два раза зацветала фитолакка и семена крестовника разлетались по ветру, деревья в лесничестве стали на фут выше. В Мэри жила уверенность, что он вернется, и гложущее опасение, что этого не будет.


— «Ах, дождичку не разойтиться, не разойтиться! Откуда взяли старики, что дождичку не разойтиться, не разойтиться?..» — пел наверху в отеле Броган, в чью честь устраивали вечеринку.

Расстегнув коричневый жилет, он сидел, развалившись на стуле, в приемной и говорил, что им тут задали сегодня настоящий пир. Гусь с выползающей картофельной начинкой был внесен на блюде и поставлен посреди стола. В сервировку вошли, кроме того, сосиски, до блеска вытертые стаканы донышками вверх, тарелочки и вилки на каждого.

— Ужин а-ля фуршет, — определила это миссис Роджерс.

В шикарных домах Дублина, она читала своими глазами в газете, помешаны на этих ужинах — когда встают, чтоб есть, и пользуются только вилкой.

Мэри внесла ножи на случай, если кто окажется в затруднении.

— Америка на дому! — сказал Хики, подкладывая в дымящий камин торфа.

Дверь из бара на улицу заперли на засов, ставни закрыли, и под взглядами восьми приглашенных миссис Роджерс принялась разрезать гуся. Потом стала отдирать крылышки и ножки, то и дело вытирая руки кухонным полотенцем.

— Держи, Мэри, это для мистера Брогана, он ведь почетный гость.

Мистер Броган получил значительную часть гусиной грудки и еще пупырчатой кожи в придачу.

— Не забывай сосиски, Мэри, — сказала миссис Роджерс.

Мэри должна была делать все — раздавать порции, накладывать начинку, спрашивать, кто желает бумажные тарелочки, а кто простые. Миссис Роджерс запаслась бумажными тарелочками, полагая, что это изысканнее.

— Я скушал бы сейчас молоденькую девочку, — сказал Хики.

Мэри удивило, что городские настолько бесцеремонны и грубы. Она даже не улыбнулась, когда он схватил ее за палец. Лучше была бы дома. Она знала, что там теперь делают: ребята — за уроками, мать печет каравай из непросеянной муки, днем никогда не остается времени на выпечку; отец скручивает сигареты и говорит сам с собой. Джон научил его скручивать сигареты — с тех пор он каждый вечер скручивает четыре штуки и все их выкуривает. Отец у нее- хороший человек, только суровый. Через какой-нибудь час прочтут «Аве Марию» и разойдутся спать — ритм жизни в доме у них никогда не нарушался, свежий хлеб всегда делался суховатым к утру.

Назад Дальше