Бунт Афродиты. Tunc - Лоренс Даррел 3 стр.


Закат! Проснитесь, как от толчка, напротив освещённой солнцем стены, и на мгновенье вам покажется, что все мраморные привидения охвачены огнём и сворачиваются, как пылающий картон. Касаешься рукой отвратительных обоев и действительно чувствуешь, какие они горячие просто от отражённого солнца, — или так тебе кажется. За окном — мраморные фигуры цвета мёда, после целого дня под солнцем, хранящие тепло ещё долго после наступления темноты, живое тепло. Постепенно лёгкая испарина высыхает… желудки склеиваются, как мокрые листья. Зевая и покуривая, он и она лежат и шепчутся. У неё игрушечный словарный запас и островной выговор.

Статуи ещё отбрасывают в комнату отсвет мучной белизны, блеск умирающего дня. Она медленно кренится, переворачивается килем вверх, идёт ко дну. Солнце соскальзывает вниз по склону Гиметтоса и с оглушительным неуловимым шипением погружается в море, оставляя тлеть алые угольки островов, которые вскоре по-своему осветит молодая луна. (Они неподвижно лежат рядом, никаких поцелуев, которые бы перебили извилистый ход мысли.) Постепенно просачивается аромат свежеиспечённого хлеба, арбузов, дёгтя, принесённый с Саламина дыханием вечернего ветерка, который остудит мокрые подмышки и груди.

Они были беженцы с Чёрного моря и с медведем, обученным плясать, добрались до Крита, где и осели. Когда медведь (их единственное средство заработать на пропитание) сдох, они со слезами на глазах в последний раз поужинали моллюсками с оливковым маслом. Её родители едва сводили концы с концами, имея крохотный клочок земли. Чтобы не быть им обузой, она и уехала в Афины, надеясь найти работу, — с предсказуемым результатом, потому что работы там не было. Рассказывая о тех днях, она вскакивала и изображала медведя, как он косолапо ступает, звенит колокольчиком и громко сопит. На морде, у железного кольца, продетого сквозь ноздри, собирается пена. Мёдведь был одноглазый, второй глаз ему выбил кнут.

На простыне были следы губной помады и зубов; наша обувь стояла рядышком, как рыбы. Но она была весела, дружелюбна, почти по-мужски откровенна и простодушна. Яркий попугайчик с острова. Тогда у её подруг и приятельниц на работе все лето был derigueur чёрный лак на ногтях. Простыня постоянно была в отслоившихся чешуйках этого мерзкого лака. Её единственный брат «пошёл по наклонной дорожке»; тут она сжала губы, словно заключив свои слова в рамку сурового крестьянского осуждения. А она, значит, «пошла не по наклонной»? Попытка перевести разговор в шутливое русло не удалась: её оттопыренная нижняя губка оттопырилась ещё больше, на глазах выступили слезы. Многое из этого я заложил в Авеля во время тестов микрополей, и король компьютеров с непререкаемостью оракула выдал результаты другого теста — думаю, Кёпгена. Там была сплошь любовь, все её градации. (Когда Ио ушла, я наблюдал за нею из окна. Она поднималась извилистой тропинкой по склону Акрополя, легко пошатываясь, словно под хмельком, прижав руку к сердцу.)

Итак, Авель:

«Если бы мы только могли постоянно быть ближе к реальности, то немного лучше поняли бы причину наших трудностей; сизигийс его обещанием двойной тишины равно достижим как для мужчины, так и для женщины. Если они объединяют усилия в своём поле, то возможно говорить о любви как о чем-то большем, нежели просто термине для обозначения некого млекопитающего, не поддающегося классификации. Любовь очевидна, когда она случается, поскольку ощутима, как если бы в эпицентре Земли произошло лёгкое смещение. Как печально, что мы, подобия пресной кашицы, убиваем время на воплощение этих наших странных образов — уполномоченных подобий совершенной страсти.

Мистический грифон, „совершенное тело“ александрийской психологии, — это попытка освоить теленоэтическое поле. (Что пространство для материи, то душа для разума.) Многие святые были „сухостойными духовидцами“. (Рука работает, но все впустую; следуя „мучительным путём“ за желанным видением.) Они жаждали, бедняги, обрести новый смысл или чтобы Бог их усыновил. К несчастью, в таких делах слова не имеют цены, поскольку во всех сферах, где действует слово, правда в дефиците. Вот здесь-то и способен помочь художник. „Профессия — слово, слово — это ключ, ключ — это замок“. С другой стороны, система — это просто застенчивое объятие бедного математика, склоняющего новобрачную уступить ему». Думаю, Кёпген никогда не видел её и, несмотря на это, воодушевляясь, похоже, говорил о ней.

* * *

Мои хрупкие старые дактили-самописцы с их самодельной механикой требовали бережного обращения, а тут тряска в деревенских автобусах, каиках, даже на мулах. Мой заработок зависел от того, насколько точно они работают; и тут появляется Саид. Маленький часовщик был другом Ио. У одноглазого Саида, крещёного араба, кончившего школу при миссии, была своя небольшая мастерская в разваливающейся халупе в Плаке, больше подходящая для кроликов, чем для мастера, способного выполнить столь невероятно тонкую работу. Грязный пол, блохи, скачущие в соломе и кусающие наши лодыжки; мы проводили у его крохотного верстака часы, иногда половину ночи. Он мог скопировать любой рисунок. Одноглазый Саид с лупой в глазу, мокрой от пота, приросший к бочонку из-под оливкового масла, служившему ему вместо стула, вокруг разбросанные корпуса часов, и анкерные механизмы, и скрученные волоски пружинок. Увлечённо, но не кичась своими познаниями, обсуждавший разные профессиональные вопросы, например использование такого материала, как инвар. Он изготовил мне по моим чертежам усилитель отражённого сигнала недели за две. Крохотный, как горошина, и красиво отделанный перламутром. Графоса сюда! Но к этому я ещё подойду.

Своими записывающими устройствами я привлёк внимание Ипполиты. В яркой причудливой шляпке, похожей на лейку, она угощала меня чаем с эклерами в лучшем отеле и, сплетая и расплетая стройные ноги, расспрашивала меня о секретах чёрной коробочки, интересуясь, могу ли я записать речь, которую должно произнести некое приглашённое значительное лицо. Впечатление, которое у меня осталось от неё, совпало со всем, что впоследствии мне довелось услышать. Типичное мнение о ней любящих позлословить афинян, что она особа неприятная; на деле же в ней мешались наивность и упорство в заблуждениях, перемежавшиеся вспышками странного великодушия. Резкий голос с низкими нотками и модная смелость во взгляде тёмных глаз компенсировали такие черты её характера, как застенчивость, от которой её не могла полностью излечить даже общественная деятельность. Зелёный шарф и кроваво-красные ногти придавали ей замечательно-старомодный вид вампирши. «О, пожалуйста, сделайте это для меня!» Она назвала сумму в драхмах, столь высокую, что у меня ёкнуло сердце, — на такие деньги я бы мог прожить целый месяц, — и задержала мою руку в своей чуть дольше, чем позволяли приличия. Она была особой располагающей, приятно будоражащей. Несмотря на все её потрясающие драгоценности и орхидеи, она больше походила на юношу, чем на девушку. Конечно, я согласился и, получив аванс, двинулся назад, в Плаку, в восторге от такой удачи. Она обещала дать знать, когда прибудет упомянутое лицо и произнесёт речь. «Не могу устоять перед слегка истеричными женщинами», — сообщил я по секрету Парфенону.

В таверне у Спиро я устроился под шпалерами, увитыми виноградными лозами, и тут заметил на пустом столике кое-что знакомое: жёлтую тетрадь, в которую Кёпген заносил свои теологические и прочие мысли. Рядом с тетрадью лежали его авторучка и ежедневная газета. Должно быть, отошёл в туалет. В настоящее время Кёпген изучал теологию, ступив на суровую стезю монашества. Типичный продукт белоэмигрантской России, он одинаково свободно говорил и писал на четырех языках. Он научил меня греческому и оказал мне бесценную помощь в таком нетривиальном предмете, как фонетика этого замшелого языка: например, с отголосками дорийского диалекта, на котором до сих пор говорят в горных деревушках Восточного Пелопоннеса. Я пересел за его столик и в ожидании принялся листать тетрадь.

«Hubris, самоуверенность, присутствует всегда, но все дело в её степени. Греки с убийственной тщательностью проследили её развитие от самых истоков, от ate — точки, в которой зло ошибочно воспринималось как добро. Так что мы — народы, лишённые человечности заклинаниями лживых политиков, — находимся в конце долгой дороги». Кёпген вновь оплакивает Россию. Мне всегда хотелось крикнуть ему: «Прекрати нытьё!» Наконец он появился, благостный и беззаботный. Это был человек небольшого росточка, франтоватый, который умудрялся выглядеть опрятно, несмотря на потёртую сутану и нелепые вонючие башмаки. Длинные волосы, забранные сзади в пучок, всегда были чистые. Свою высокую шляпу он надевал редко. Выговорив мне за чрезмерное любопытство, он сел и с улыбкой выслушал историю о моей неожиданной удаче. Про Ипполиту он сказал: «Она прелестная женщина, но слишком деловая. Я недавно сталкивался с ней, когда переводил — о, всего-навсего деловые письма — для какой-то организации, полагаю, для фирмы в Салониках. Она и устроила мне те переводы. Но что-то не понравилось мне это дело. Они предложили очень большие деньги, чтобы я продолжал работу, но я отказался. Сам толком не знаю почему. Наверно, хотелось оставаться свободным. Мне все меньше и меньше нужно денег и все больше — времени».

«Hubris, самоуверенность, присутствует всегда, но все дело в её степени. Греки с убийственной тщательностью проследили её развитие от самых истоков, от ate — точки, в которой зло ошибочно воспринималось как добро. Так что мы — народы, лишённые человечности заклинаниями лживых политиков, — находимся в конце долгой дороги». Кёпген вновь оплакивает Россию. Мне всегда хотелось крикнуть ему: «Прекрати нытьё!» Наконец он появился, благостный и беззаботный. Это был человек небольшого росточка, франтоватый, который умудрялся выглядеть опрятно, несмотря на потёртую сутану и нелепые вонючие башмаки. Длинные волосы, забранные сзади в пучок, всегда были чистые. Свою высокую шляпу он надевал редко. Выговорив мне за чрезмерное любопытство, он сел и с улыбкой выслушал историю о моей неожиданной удаче. Про Ипполиту он сказал: «Она прелестная женщина, но слишком деловая. Я недавно сталкивался с ней, когда переводил — о, всего-навсего деловые письма — для какой-то организации, полагаю, для фирмы в Салониках. Она и устроила мне те переводы. Но что-то не понравилось мне это дело. Они предложили очень большие деньги, чтобы я продолжал работу, но я отказался. Сам толком не знаю почему. Наверно, хотелось оставаться свободным. Мне все меньше и меньше нужно денег и все больше — времени».

* * *

Есть и другие факты, кружащие, как пылинки в солнечном луче, в поисках места, куда им лечь: инструменты в кожаном бауле абортикуса. Иглошеие приспособления, которые передразнивают пылких трубадуров рыцарской любви. Зародыши любовных песен. («Есть, может быть, — писал Кёпген, — единственный путь принять представление Плутарха о Мелиспонде. Это должно быть доступно каждому».) Мара, ведьма, с парой щипцов выкорчевала автомобильный аккумулятор. Я не вполне уверен, что в борделях Пирея он не обрёл marepigrum философов и алхимиков. Здесь человек открывает своё желание всему ландшафту — внутреннему ландшафту пустынного моря, негроидноголовому кораллу, выбеленным стволам деревьев, оливковым косточкам, сожжённым щёлоком. Острова (каждый — сердце и разум), чьи берега омывают мягкие завитки волн, тонут в беспокойстве дворцов среди зарослей закрывшихся папоротников. Символ поиска — ныряльщик с тяжёлым камнем, привязанным к поясу. Губки!

Потом, когда я валялся на кровати среди разбросанных записей, мне припомнились некоторые надписи на алтарях и гробницах; мгновения тревожного счастья, испытанные среди них. Если бы величественный Павсаний увидел весь город глазами вот того юного фланера, список его побед воодушевлял бы больше. Имена и камни стали бы настоящим вымыслом, а мы — реальностью. С наступлением темноты мы проскальзывали через пролом в ограде и карабкались по склону к пещере под Пропилеями.

Её ноги в пыльных сандалиях жутко грязны, как и мои, но волосы — свежевымыты и ничем не пахнут. Мы никогда не бываем здесь совершенно одни. Разбросанные окурки отмечают места, где гуляют или лежат, любуясь на звезды, другие влюбленные. Зимой на тех площадках слышен доносящийся с южными ветрами далёкий крик чаек, славящих Афродиту; весной же соловьи с коричневой тафтяной грудкой шлют свой тихий позывной голоском Итиса. «Иту, Иту, Иту», — нежно высвистывают они. Позже с лунным светом появляются маленькие совы. Они ручные. (Были когда-то!) Крутят шеей в странном ритме — явный прообраз греческого танца масок.

Внизу по мере развития представления надгробия поворачиваются к востоку, на их ликах — трагическое обещание воскресения. Новый город накатывается, как прибой. Призматические маслянистые отсветы на мостовой, кофейная гуща и поблёскивающие отбросы (рыбья чешуя) позади зловонных таверн с их шпалерами, увитыми виноградом, и стеллажами коричневых бочек. когда-то золотое яблоко было пропуском в подземное царство, но сегодня я могу купить ей только глазурованное яблоко на палочке, которое она окунает в шербет, лижет, как ручной олень.

Истинная афинянка, свободная от всей этой антикварной чепухи, она ничего не знает о своём городе, и это ничуть её не беспокоит; но, конечно, какие-то древние истории вызывают в ней мимолётный восторг, когда она слушает меня, подслащивая свои поцелуи засахаренным яблочком. Приятно вот так болтать, спотыкаясь на литых формах народных глаголов; рассказывать ей, что воды Стикса были настолько святы, что пить можно было только из лошадиного копыта, иначе отравишься. Так отравился Александр Великий. А ещё как Антоний устроил питейную лавку в Парфеноне, хотя его погубила другая отрава, хронический нарциссизм.

(Она суеверно крестится, как настоящая православная, и боязливо жмётся ко мне.) Потом… о бальзамировании тел мёдом — получается этакое глазурованное яблоко, или о том, как лечили детей от болезней, заставляя их глотать мышей, намазанных мёдом. Брр! Возбуждённая всеми этими историями, она в свою очередь рассказывает о ведьмах и насылаемых ими холодности и импотенции, от которых могут спасти только талисманы, освящённые в церкви. Все это с такой серьезностью, что я на всякий случай тоже осеняю себя византийским крестом, украдкой, чтобы оградить нас обоих от проклятия публики. («Нет никакого различия между истиной и действительностью — спроси любого поэта». Это строго говорит Кёпген, глаза горят, он слёгка захмелел от узо.) На вершине холма пылит тихий ветерок среди прячущихся от лунного света. Акт любви в этом теплом густом воздухе, похоже, совершается так бездумно и просто, что вновь возвращает любовников в мир детских книжек с картинками, посвящённых царству животных, в котором биологический вираж страсти свободен от изнуряющего зуда осмысления. Горячие податливые губы, сильные руки, напряжённое тело — вот, пожалуй, все духовные знания, которые нужны человеческому существу. Только потом, наутро, он вновь займётся самокопанием, одолеваемый сомнениями. Сколько людей было до Иоланты? В горле пересохло от сухого воздуха, мы жадно пьём из священного источника. Она смывает сахар с губ, подмывается ледяной водой и вытирается моим старым шёлковым шарфом. Нет, Афины были ни на что не похожи; и трудный язык с его архаичными мыслеформами охранял их неповторимость от глаз иностранца. Потом сидеть в таверне за обитым жестью столиком, ощущая удовлетворенность, и молчать, глядя друг на друга, сплетя пальцы, перед двумя стаканами с бесцветной ракией и тарелкой оливок. Все должно было бы кончиться там, среди надгробий, под тусклой керосиновой лампой. Может, все и кончилось?

* * *

Новость о том, что приезжает Карадок, сообщила мне Ипполита, снова пригласив меня в прекрасный воскресный день на чай; я нашёл её в «Бретани», где у неё был постоянный номер люкс, изображавшую тёрпеливое ожидание в уголке среди кадок с пальмами. На сей раз, как отметил я про себя, она выглядела чуть менее угрожающе, хотя постаралась соответствовать современной моде. Без этих своих брильянтов, да, но и почти без боевой раскраски. Кроме того, она оказалась близорукой: коротко вскинула монокль при моем приближении и улыбнулась. Оптика изменила её умное лицо с орлиным носом, придав ему детское и отчасти невинное выражение. Глаза были чудесные, несмотря на высокомерную раскосость. Она вызывала мгновенную симпатию, хотя выглядела не столь красивой, как в предыдущую встречу. Я припомнил её репутацию женщины экстравагантной и отметил в ней нечто, не отвечавшее её, так сказать, публичным портретам. В глубине души она была наивна — что всегда плохо для женщины, имеющей отношение к политике и общественной жизни.

— Помните наш разговор? Он приезжает — Карадок, архитектор, вы, возможно, слышали о нем? Нет? Ну…

Она неожиданно рассмеялась, будто его имя напомнило ей о чем-то нелепо-смешном. Она смеялась так заразительно, что видна была золотая пломбочка на коренном зубе, потом остановилась и сказала заговорщицким тоном:

— Лекция будет на Акрополе — ваш аппарат сможет?..

Я засомневался:

— Если поднимется ветер, возможны помехи от микрофона. Но я могу сделать несколько пробных записей на улице, хотите? Иногда какая-нибудь мелочь, вроде клацанья зубного протеза, например, искажает звук и делает речь неразборчивой при воспроизведении. Но я, конечно, сделаю, что смогу.

— Если вы приедете ко мне в Наос, в мой загородный дом, то в саду… Вы сможете там попрактиковаться. Он тоже приедет туда. Я пришлю за вами машину в следующую пятницу.

Я полез в карман за карандашом, чтобы написать ей свой адрес, но она засмеялась и жестом остановила меня.

— Я знаю, где вы живёте. Видите ли, я наводила о вас справки. Я не знала, над чем вы работаете и надо ли предлагать вам помощь. Народные песни я могу вам обеспечить по пенсу за пару. — Она щёлкнула белыми пальцами, как подзывают официанта на Востоке. — В моих загородных владениях среди деревенских есть певцы и музыканты… Может, это будет вам интересно. После основного дела.

Назад Дальше