Тайная история - Донна Тартт 14 стр.


Под затуманенным исследовательским взглядом Банни эта и без того необычная подборка материала претерпевала дальнейшие метаморфозы. Как следствие, все до единого его творения оказывались настолько оригинальными, что с неизменным успехом повергали читателя в смятение. И все же работа по Джону Донну была худшей из всех никудышных работ Банни. (По иронии судьбы, она же оказалась и единственной опубликованной. После его исчезновения какой-то журналист попросил небольшую выдержку из трудов пропавшего молодого ученого, и Марион дала ему ксерокопию. Один тщательно отредактированный абзац оттуда в итоге появился в журнале «Пипл».)

Банни где-то прослышал, что Джон Донн был дружен с Исааком Уолтоном,[44] и в каком-то тусклом закоулке его мозга это знакомство постепенно разрослось до того, что Банни уже практически не видел никакой разницы между двумя почтенными мужами. Мы так и не поняли, как возникла эта роковая связь. Генри возлагал вину на «Мыслителей и творцов», но выяснить это наверняка уже не представлялось возможным. За неделю-другую до срока сдачи Банни начал регулярно наведываться ко мне. Часа в два-три ночи он возникал на пороге моей комнаты со съехавшим набок галстуком и выпученными глазами, так что можно было подумать, будто пять минут назад он едва не стал жертвой природного катаклизма.

— Привет-привет, — бормотал он, входя и запуская обе пятерни в растрепанную шевелюру. — Надеюсь, не разбудил. Ничего, если я включу свет, а? М-м, о чем я? А ну да, нуда…

Включив свет, он несколько минут расхаживал со сложенными за спиной руками и лишь покачивал головой. Наконец замирал как вкопанный и с отчаянием в глазах выдавал:

— Метагемерализм. Расскажи мне об этом. Все, что можешь. Мне нужно хоть что-нибудь узнать о метагемерализме.

— Извини, я даже не знаю, что это такое.

— Я тоже, — обреченно вздыхал Банни. — Кажется, что-то связанное с пасторальным искусством. Так я смогу связать Донна с Уолтоном, понимаешь?

И вновь начинал кружить по комнате.

— Донн. Уолтон. Метагемерализм. Вот где собака зарыта.

— Банни, мне кажется, такого слова вообще нет.

— Есть-есть. Происходит из латыни. Каким-то там боком связано с иронией и пасторалью. Я просто уверен. Картины, скульптуры, все в таком духе, скорее всего.

— Оно хотя бы есть в словаре?

— Черт его знает. Даже не знаю, как оно толком пишется. Я вот о чем, — складывал он рамку из пальцев, — поэт и рыболов. Parfait.[45] Добрейшие друзья. Живут привольной жизнью на просторе. А связкой тут должен быть метагемерализм, понимаешь?

И так продолжалось полчаса, а то и больше, — Банни нес вдохновенный бред о рыбалке, сонетах и бог знает еще о чем, пока в середине монолога его не осеняла очередная гениальная мысль. Тогда он исчезал так же внезапно, как и появлялся.

Он дописал работу за четыре дня до сдачи и гордо расхаживал по кампусу, показывая ее всем подряд.

— Неплохо получилось, Бан, — осторожно заметил Чарльз.

— Спасибо, польщен.

— Но тебе не кажется, что стоило почаще упоминать Джона Донна? Тема ведь касалась его, нет?

— А, Донн… — отвечал Банни с усмешкой. — Честно говоря, не хотелось его во все это впутывать.

Генри читать работу не стал.

— Уверен, это выше моего понимания, — я серьезно, Банни, — сказал он, пробежав взглядом первую страницу. — Слушай, что у тебя с машинкой?

— Печатал через три интервала, — гордо ответил Банни.

— Строчки чуть ли не в трех сантиметрах друг от друга.

— Похоже, типа, на белый стих, правда?

Генри презрительно хмыкнул:

— Скорее, типа, на меню.

Единственное, что мне оттуда запомнилось, — это последнее предложение: «И оставляя Уолтона и Донна на берегах метагемерализма, мы шлем прощальный привет двум знаменитым корешам былых времен». Мы подозревали, что работу не примут, но Банни на этот счет совершенно не волновался: он был весь в предвкушении поездки в Италию — близкой настолько, что по ночам над его кроватью уже нависала тень Пизанской башни, — и думал лишь о том, как бы поскорее вырваться из Хэмпдена, разделаться с семейными праздниками и наконец-то прыгнуть в самолет.

Без особых церемоний он спросил, не помогу ли я ему собраться, раз уж мне все равно нечего делать. Я пообещал помочь. Когда я зашел к нему, Банни стоял посреди неимоверного бардака и без разбора вываливал содержимое ящиков в чемоданы. Я осторожно снял со стены японскую гравюру в рамке и положил ее на стол. «Не трожь! — заорал он и, с грохотом уронив очередной ящик, метнулся к картинке. — Этой штуке две сотни лет!» Сказать по правде, я знал, что эта штука намного моложе, поскольку пару недель назад случайно заметил, как он кропотливо вырезал ее из книги в библиотеке. Я промолчал, но выходка настолько меня разозлила, что я тут же ушел, не дослушав его неуклюжих полуизвинений. Позже, после его отъезда, я обнаружил в почтовом ящике вымученную примирительную записку, в которую были завернуты дешевый томик стихов Руперта Брука[46] и упаковка мятных леденцов.

Генри покинул Хэмпден тихо и быстро. Вечером он сказал нам, что уезжает, а на следующий день его уже и след простыл. Отправился ли он в Сент-Луис или же прямиком в Италию — никто из нас не знал. Через два дня уехал и Фрэнсис, и провожали мы его так, словно расставались на три года: добрые сорок пять минут Чарльз, Камилла и я стояли, потирая замерзшие носы и уши, перед заведенным «мустангом», утопавшим в белых клубах выхлопа, пока Фрэнсис, опустив боковое стекло, выкрикивал нам прощальные напутствия.

Близнецы уезжали последними, и, видимо, отчасти поэтому думать об их отъезде мне было особенно тяжело. Когда гудки Фрэнсиса смолкли в безмолвной заснеженной дали, мы вышли на лесную тропинку и добрели до их дома, едва перебросившись парой слов. Чарльз включил свет, и я увидел душераздирающе прибранную квартиру: пустая раковина, натертые воском полы и выставленные у двери чемоданы.

В тот день столовая и кафетерии были закрыты уже с полудня. Шел сильный снег, быстро темнело, в чисто вымытом, пахнущем лизолом холодильнике не осталось ни крошки. Усевшись за кухонный стол, мы разделили импровизированный ужин: консервированный грибной суп, крекеры и пустой чай — у нас не было ни молока, ни сахара. Главной темой разговора была предстоящая поездка близнецов: как они управятся с багажом, на какое время следует заказать такси, чтобы им успеть на поезд, отходящий в половине седьмого утра, и все в таком духе. Я включился в их разговор, но меня уже начало охватывать то глубокое уныние, в котором мне было суждено провести еще много недель. Затихающий шум «мустанга», постепенно сходящий на нет в онемевшем белом пространстве, до сих пор звучал у меня в голове, и тут я внезапно осознал, какими одинокими будут следующие два месяца — колледж закрыт, все укутано снегом, вокруг ни души.

Они сказали, чтобы я не приходил их провожать, ведь они уезжают очень рано, но все равно уже в пять утра я оказался у них, чтобы попрощаться еще раз. Утро было безоблачным, черное небо усеяно звездами, столбик термометра на портике Общин упал до минус двадцати. Перед домом стояло готовое к отъезду такси. Шофер как раз захлопнул крышку набитого доверху багажника, а Чарльз и Камилла запирали дверь подъезда.

Они были слишком озабочены и взволнованы, чтобы обрадоваться моему появлению. Близнецы плохо переносили путешествия: их родители погибли в автокатастрофе, и они начинали нервничать задолго до того, как им предстояло куда-нибудь ехать.

Вдобавок они опаздывали. Чарльз опустил чемодан на землю и пожал мне руку.

— Счастливого Рождества, Ричард. Ты ведь, надеюсь, будешь нам писать? — сказал он и потрусил к машине. Камилла, попытавшись справиться с двумя огромными саквояжами, в конце концов уронила их в снег:

— Черт побери, мы просто не затащим все это барахло в вагон!

На ее бархатных щеках пылал румянец. В ту минуту она была красива, как никто и никогда в моей жизни. Чувствуя, как кровь стучит в висках, я стоял и таращился на нее как идиот. Мои тщательно разработанные планы прощального поцелуя были уже напрочь забыты, как вдруг она подлетела и обвила меня руками. Шумное дыхание почти оглушило меня, и тут же ее щека обожгла меня льдом. Я схватил затянутую в перчатку руку и почувствовал, как на ее тонком запястье бьется частый пульс.

Такси просигналило, из окна высунулся Чарльз:

— Ну что вы там?!

Я помог донести саквояжи и, когда машина тронулась, встал в круг света под фонарем. Повернувшись на заднем сиденье, близнецы махали мне, а я смотрел им вслед, пока такси не повернуло за угол и они не исчезли вместе с искаженным призраком моего отражения, пляшущим на выпуклом темном стекле.

Я стоял посреди опустевшей улицы, пока не стало слышно ничего, кроме посвиста поземки. Тогда, засунув руки поглубже в карманы, я повернул обратно к кампусу, и скрип снега под ногами показался мне невыносимо громким. Общежития стояли темными немыми глыбами. Большая стоянка за теннисным кортом выглядела совсем пустой: лишь пара-тройка преподавательских машин и зеленый пикап техслужбы. В моем корпусе повсюду валялись вешалки и коробки из-под обуви, двери остались открытыми настежь, было тихо и мрачно, как в склепе. Никогда еще мне не было так плохо и тоскливо. Я опустил шторы, лег в кровать и провалился в сон.

Такси просигналило, из окна высунулся Чарльз:

— Ну что вы там?!

Я помог донести саквояжи и, когда машина тронулась, встал в круг света под фонарем. Повернувшись на заднем сиденье, близнецы махали мне, а я смотрел им вслед, пока такси не повернуло за угол и они не исчезли вместе с искаженным призраком моего отражения, пляшущим на выпуклом темном стекле.

Я стоял посреди опустевшей улицы, пока не стало слышно ничего, кроме посвиста поземки. Тогда, засунув руки поглубже в карманы, я повернул обратно к кампусу, и скрип снега под ногами показался мне невыносимо громким. Общежития стояли темными немыми глыбами. Большая стоянка за теннисным кортом выглядела совсем пустой: лишь пара-тройка преподавательских машин и зеленый пикап техслужбы. В моем корпусе повсюду валялись вешалки и коробки из-под обуви, двери остались открытыми настежь, было тихо и мрачно, как в склепе. Никогда еще мне не было так плохо и тоскливо. Я опустил шторы, лег в кровать и провалился в сон.


У меня было так мало вещей, что все можно было унести за один раз. Проснувшись около полудня, я упаковал оба чемодана и, сдав ключ охране, потащился по пустынному заснеженному шоссе в город, по адресу, который хиппи продиктовал мне по телефону.

Идти нужно было дольше, чем я предполагал, и вскоре мне пришлось свернуть с шоссе и углубиться в совершенно дикую местность у подножия Маунт-Катаракт. Дорога шла по берегу Бэттенкила — быстрой и мелкой, часто пересекаемой мостами речушки. Домов было очень мало, и даже угрюмые, внушавшие ужас коробки трейлеров в обрамлении огромных поленниц и черных столбов дыма, обычные для вермонтской глуши, попадались лишь изредка. Машин не было вовсе, если не считать одного ископаемого средства передвижения, покоившегося перед чьим-то крыльцом на сложенных столбиками кирпичах.

Летом подобное утомительное путешествие, вероятно, еще могло бы доставить некоторое удовольствие, но сейчас, в декабре, утопая в снегу с двумя тяжеленными чемоданами, я стал сомневаться, дойду ли вообще. Руки и ноги окоченели от холода, мне то и дело приходилось останавливаться и отдыхать, однако мало-помалу местность стала принимать все более обитаемый вид, и наконец, как и предполагалось, я вышел на Проспект-стрит — одну из улиц в Восточном Хэмпдене.

Эта часть города была мне совершенно незнакома. Она ни капли не походила на тот Хэмпден, который я знал, с кленами и дощатыми фасадами магазинчиков, мирной, деревенской зеленью и часами на здании суда. Это был разбомбленный лабиринт водонапорных башен, ржавых рельсов, покосившихся складов и фабрик с заколоченными дверьми и разбитыми окнами. Все выглядело так, будто простояло заброшенным со времен Великой депрессии, — все, за исключением невзрачного маленького бара на углу, где, судя по тесной кучке припаркованных у входа пикапов, недостатка в посетителях не было даже в середине дня. С неоновых реклам пива свисали огоньки гирлянд и пластиковые венки остролиста. За стеклом витрины я увидел мужиков во фланелевых рубахах, сидевших рядком за стойкой со стаканами пива и стопками. В глубине бара у бильярдного стола сгрудился народ помладше, все больше дородные молодцы в бейсболках. Я подошел к обитой красным винилитом двери и заглянул внутрь сквозь дверное окошко. Может, зайти и спросить дорогу, немного выпить, согреться? Почему бы нет, подумал я, и уже было взялся за засаленную медную ручку, как вдруг заметил название бара, выведенное на витрине, — «Баулдер Тэп». Судя по сообщениям в местных новостях, «Баулдер Тэп» был эпицентром тех немногих преступлений, которые совершались в Хэмпдене: поножовщина, изнасилования, все без единого свидетеля. Пожалуй, это было не совсем то место, куда заблудившийся студент мог заглянуть без опаски и пропустить стаканчик.

Впрочем, отыскать обиталище хиппи в итоге оказалось не так уж трудно — один склад, стоявший прямо у реки, был выкрашен в ядовитый сиреневый цвет.

Хиппи, когда он наконец открыл дверь, выглядел очень недовольным, как будто я его разбудил. «Слушай, в следующий раз просто возьми и толкни дверь», — буркнул он вместо приветствия. Это был низенький рыжебородый толстяк в покрытой пятнами от пота футболке, и по его виду можно было предположить, что он провел немало чудных вечеров в компании приятелей у бильярдного стола в «Баулдер Тэп». Он показал мне мое будущее жилище — комнату, к которой вела железная (и конечно же без перил) лестница, — и молча исчез.

Я оказался в пыльном, похожем на пещеру помещении с дощатым полом и высоким потолком с обнаженными балками. Кроме раздолбанного комода и примостившегося в углу барного стула здесь не было никакой мебели, зато стояли газонокосилка, проржавевшая бочка и козлы, на которых валялись ошметки наждачки, столярные инструменты и изогнутые куски древесины — возможно, панцири тех самых мандолин. Пол был усыпан опилками, гвоздями и окурками вперемешку с промасленными обертками и номерами «Плейбоя» семидесятых годов; квадратики стекол в решетке рамы покрывала пушистая смесь изморози и грязи.

Разжав окоченевшие пальцы, я выронил на пол один, затем второй чемодан. Мозг мой словно бы тоже окоченел и с какой-то странной легкостью лишь фиксировал впечатления, не подвергая их оценке. Внезапно до меня донесся жуткий рев и плеск. Обойдя козлы, я посмотрел через заднее окно наружу и остолбенел, увидев в метре под собой бурлящий поток воды. Было видно, как чуть дальше по течению он обрывается вниз с плотины и над самым краем висит облако взвеси. Попытавшись протереть кружок на стекле, чтобы разглядеть это зрелище получше, я заметил, что здесь, в помещении, у меня изо рта идет пар.

Вдруг я ощутил что-то очень похожее на ледяной душ. Я поднял голову — в потолке зияла внушительная дыра. Я увидел кусочек голубого неба и облако, быстро проплывающее между черными зазубренными краями. На полу, удивительно точно повторяя очертания дыры, красовалась россыпь снежной пудры, девственную поверхность которой нарушал одинокий четкий след — мой собственный.


Потом меня часто спрашивали, понимал ли я, что поселиться в неотапливаемом доме на севере Вермонта в середине зимы почти равносильно самоубийству? Сказать по правде — нет, не понимал. Где-то на задворках моего сознания, конечно, всплывали некогда слышанные истории о замерзших насмерть людях — пьяницах, стариках, неосторожных лыжниках, — но я никак не думал, что все эти ужасы могут иметь отношение ко мне. Да, мое жилище было неуютным, там было грязно, как в хлеву, и холодно, как в погребе, но мне и в голову не приходило, что я подвергаю опасности свою жизнь. В конце концов, хиппи жил в том же здании, а в моей комнате, как сообщила секретарша студенческой справочной, раньше жили другие студенты. Правда, мне не сообщили, что та часть склада, где жил хиппи, как следует отапливалась, а студенты, понимая, что их ждет, заблаговременно вооружались обогревателями и электрическими одеялами. Кроме того, дыра в потолке была новейшим усовершенствованием дизайна, не внесенным в базу данных справочной. Я уверен, что любой нормальный человек, узнав об условиях моей зимовки, не пожалел бы сил, чтобы отговорить меня от этого предприятия, но в том-то и дело, что всех этих подробностей не знал никто. Я так стыдился нового жилья, что не стал рассказывать о нем никому, даже доктору Роланду. Только хиппи был полностью в курсе дела, но он стоял выше треволнений этого мира, за исключением, конечно, забот о собственной персоне.

Рано утром, еще затемно, я просыпался на полу среди вороха одеял (я спал в двух или трех свитерах, теплом нижнем белье, шерстяных брюках и пальто) и в чем был шел на работу. Дорога отнимала немало времени, а если шел снег или дул сильный ветер, то и последние силы. Замерзший и измученный, я обычно подходил к Общинам ровно к тому моменту, когда сторож открывал двери, и сразу же спускался в подвал, чтобы побриться и принять душ. В годы Второй мировой, когда в Общинах временно размещался госпиталь, это несколько зловещее помещение — белый кафель, сплетения труб, сточная воронка в центре пола — служило инфекционным изолятором, сейчас же оно стояло почти заброшенным. К счастью, уборщицы наполняли в подвале ведра, и поэтому воду не отключали, там даже стоял исправный водогрей; в глубине одного из застекленных шкафчиков у меня хранился незаметный сверток с мылом, бритвой и полотенцем. Потом я поднимался наверх и завтракал консервированным супом с чашкой растворимого кофе. Когда появлялись секретарши и доктор Роланд, я был уже по уши в работе.

Столь внезапный приступ усердия несказанно удивил и даже несколько насторожил шефа, уже давно привыкшего к моим постоянным прогулам, опозданиям и не выполненным в срок поручениям. Он начал расточать похвалы моему трудолюбию, подробно расспрашивать о проделанной за день работе, а несколько раз я даже слышал, как он обсуждает произошедшую со мной перемену с доктором Кабрини — главой факультета психологии и единственным коллегой доктора Роланда, оставшимся в Хэмпдене на зиму. Несомненно, сначала он решил, что за всем этим кроется какой-нибудь новый подвох. Но время шло, и каждый день самоотверженной работы прибавлял к моему послужному списку очередную золотую звездочку. Наконец он поверил, сначала робко, затем — торжествующе. В начале февраля он даже повысил мне зарплату. Может быть, как истинный приверженец бихевиоризма, доктор Роланд надеялся, что прибавка подвигнет меня на еще большие достижения. Однако ему пришлось горько пожалеть об этом опрометчивом поступке, когда с началом весеннего семестра я вернулся в свою уютную комнатушку в Монмуте и, как ни в чем не бывало, взялся за старое.

Назад Дальше