Тайная история - Донна Тартт 24 стр.


Я знал. Банни, любивший рассказывать о болячках, своих и чужих, описывал его мигрени благоговейным шепотом: Генри неподвижно лежит на спине в темной комнате, на глазах повязка, голова обложена льдом.

— Боли посещают меня не так часто, как прежде. Лет в тринадцать—четырнадцать они преследовали меня постоянно. Зато сейчас, когда мигрень все-таки случается, иногда всего раз в год, то протекает гораздо хуже, чем раньше. После нескольких недель в Италии я почувствовал ее приближение. Ошибки быть не могло. Звуки становятся громче, предметы расплываются, боковое зрение туманится, и на периферии мерещатся крайне неприятные вещи. Тело наливается свинцом. Я смотрю на вывеску — и не могу прочесть надпись, слышу простейшее предложение — и не могу понять смысл. Здесь мало чем можно помочь, но я сделал что смог — завесил окна, принял лекарство, старался не волноваться и не покидать комнату. В конце концов я понял, что мне придется связаться с моим врачом в Штатах. На мое лекарство не выписывают рецепт, обычно я обращался за уколом в неотложку. Я не знал, как поведет себя врач-итальянец, если к нему прибежит американский турист и заплетающимся языком попросит сделать укол фенобарбитала.

В любом случае было поздно. Меня накрыло в считаные часы, и о визите в больницу не могло быть и речи. Не знаю, пытался ли Банни вызвать врача. Его итальянский так безобразен, что все его попытки к кому-нибудь обратиться заканчивались, как правило, тем, что он ненароком оскорблял собеседника. Неподалеку находился офис «Америкэн экспресс», где ему наверняка дали бы адрес англоговорящего врача, но до этого Банни, конечно, не додумался.

Несколько последующих дней в памяти почти не отложились. Я лежал у себя, задернув шторы и налепив поверх них газеты.

Даже льда было не достать, только кувшины с тепленькой acqua semplice[66] — впрочем, я и по-английски объяснялся с трудом, не то что по-итальянски. Понятия не имею, где был Банни. Не помню, чтобы он попадался мне на глаза, да и вообще мало что помню.

Ну да ладно. Несколько суток я не вставал с постели. Все было черным-черно. Стоило моргнуть, как голова раскалывалась пополам. Я впадал в забытье, вновь приходил в себя, и так до бесконечности. Наконец в один прекрасный момент я понял, что смотрю на яркую полоску света у края шторы. Не знаю, как долго я смотрел на нее, но постепенно я осознал, что на улице утро, что боль немного утихла и я худо-бедно могу двигаться. И еще, что мне очень сильно хочется пить. Кувшин был пуст, я накинул халат и отправился за водой.

Наши с Банни комнаты разделял просторный зал с высоким потолком, расписанным фресками в духе Карраччи, и прекрасной скульптурной лепниной, а на балкон вели застекленные двери. Свет почти ослепил меня, но за моим столом я успел заметить согнувшийся над книгами и бумагами силуэт, подозрительно похожий на Банни. Я схватился за ручку двери, подождал, пока глаза привыкнут к свету, и сказал: «Доброе утро, Бан».

Он подпрыгнул как ошпаренный, вороша бумаги и тетради, словно пытался что-то спрятать. И вдруг я понял: он читал мой дневник. Я подошел и выхватил его. Банни все время искал случая сунуть туда нос. В последний раз я спрятал дневник за батареей, но, видимо, пока я лежал с мигренью, Банни как следует порылся у меня в комнате. Как-то раз прежде он уже находил его, но, поскольку я пишу на латыни, он вряд ли что-либо разобрал. Я даже не упоминал его настоящего имени. Cuniculus molestus,[67] на мой взгляд, было вполне подходящим обозначением. Этого ему в жизни было не понять без словаря.

К несчастью, пока я болел, ему представилась прекрасная возможность восполнить пробелы в своих познаниях. Он не поленился найти словарь и… да, знаю, мы всегда смеялись над его никудышным знанием латыни, однако ж он умудрился состряпать вполне сносный перевод последних записей. Я и помыслить не мог, что он на такое способен. Уверен, ему пришлось сидеть над ним с утра до ночи.

Я был слишком ошарашен, чтобы рассердиться. Я уставился на перевод — он лежал прямо там, — потом на Банни, и тут он вдруг отпихнул стул и начал на меня орать. Мы убили этого парня, замочили глазом не моргнув и даже не подумали сказать ему об этом, но он-то знал всю дорогу, что тут что-то не так, и с каких это пор я стал называть его кроликом, и он сейчас все бросит и пойдет к американскому консулу, а тот пришлет полицию… И вот здесь — это было, конечно, глупо с моей стороны — я влепил ему пощечину, со всего маху. — Он вздохнул. — Не стоило этого делать. Мною двигал даже не гнев, а ощущение полного бессилия. Мне было плохо, я едва стоял на ногах, я боялся, что его услышат, я просто не мог это больше выносить.

Удар получился сильнее, чем мне хотелось. У него отвисла челюсть, на щеке остался белый след. Потом кровь прилила обратно, он побагровел и закатил истерику — вопил, ругался, молотил кулаками. По лестнице застучали каблуки, кто-то бешено запричитал на итальянском и забарабанил в дверь. Я схватил дневник и листки с переводом и бросил в камин. Банни кинулся за ними, но я держал его, пока бумага не загорелась, а потом крикнул, что можно войти. Это оказалась горничная. Она влетела, что-то тараторя — так быстро, что я не разобрал ни слова. Сперва я подумал, что ее рассердил шум, но потом понял, что дело в другом. Она знала, что я заболел; несколько дней из моей комнаты не доносилось ни звука, и тут, как она испуганно объяснила, поднялся крик, и она подумала, что ночью я, вероятно, умер, а другой молодой signore[68] только что обнаружил мой хладный труп, — но теперь-то видит, что сгустила краски. Не нужно ли вызвать врача? «Скорую»? Может, принести bicarbonato di sodio?[69]

Я поблагодарил ее и сказал, что все в полном порядке. Потом… Потом я, помню, топтался на месте, пытаясь придумать, чем объяснить причиненное беспокойство, но она, как ни в чем не бывало, ушла, чтобы принести нам завтрак. Банни стоял с озадаченным видом. Разумеется, он понятия не имел, о чем шла речь. Наверное, со стороны это выглядело немного загадочно и зловеще. Он спросил, куда она пошла и о чем говорила, но я был слишком зол и устал, чтобы объяснять. Я ушел к себе в комнату и оставался там до возвращения горничной. Она накрыла стол на террасе, и мы вышли позавтракать.

Как ни странно, Банни было нечего сказать. После неловкого молчания он осведомился о моем самочувствии, поведал о своих похождениях за время моей болезни, но не произнес ни слова о нашем недавнем инциденте. Тем временем я пришел к выводу, что мне остается лишь следить за собой. Я понимал, что серьезно его задел — в дневнике было несколько крайне нелицеприятных записей, — и поэтому решил впредь обращаться с ним как нельзя более обходительно, полагая, что больше проблем не возникнет.

Он отпил виски. Я поймал его взгляд.

— Ты хочешь сказать, надеясь, что не возникнет?

— Я знаю Банни лучше, чем ты, — отрезал Генри.

— А как же насчет того, что он говорил про полицию?

— Ричард, было ясно, что он не готов обратиться в полицию.

— Пойми, если бы речь шла только об убийстве невинного человека, все было бы совершенно иначе, — подавшись вперед, сказал Фрэнсис. — Дело не в том, что его мучает совесть. Или что в нем проснулся безудержный праведный гнев. Нет, в нем кипит обида. Он думает, что несправедливо обошлись с ним самим.

— Честно говоря, я думал, что, утаив правду, лишь окажу ему услугу. Но он разозлился — вернее, до сих пор злится — именно потому, что от него все скрыли. Он чувствует себя ущемленным. Отринутым. И лучшее, что я мог сделать, — попытаться загладить вину. Ведь мы с ним — старые друзья.

— Расскажи ему о вещах, за которые Банни расплатился твоей кредиткой, пока ты болел.

— Я узнал об этом значительно позже, — мрачно произнес Генри. — Сейчас это уже не важно.

Он закурил новую сигарету.

— Думаю, он был в шоке, когда все обнаружил. К тому же он находился в чужой стране, без знания языка, не имея ни цента собственных денег. Поэтому первое время он вел себя нормально. Но как только до него дошло, что моя судьба, по сути, в его руках — а на это, поверь, ушло совсем немного времени, — ты представить не можешь, какую пытку он мне устроил. Он говорил об этом постоянно. В ресторанах, в магазинах, в такси. Конечно, был не сезон, американцев встречалось не так уж много, но, подозреваю, есть целые семьи, которые вернулись домой, куда-нибудь в Огайо, обсуждая… Боже ты мой. Изнурительные монологи в «Остериа дель Орсо». Скандал на Виа деи Честари. Попытка воспроизвести событие — к счастью, прерванная — в холле «Гранд-отеля».

Так вот, однажды мы сидели в кафе. Банни, как всегда, болтал без умолку, и тут я заметил, что какой-то человек за соседним столиком ловит каждое слово. Мы собрались уходить. Он тоже поднялся. Я не знал, что и думать. Незнакомец был немцем — я слышал, как он по-немецки обращался к официанту, — однако я понятия не имел, знает ли он английский, а если да, то слышал ли, что говорил Банни. Возможно, это был всего лишь скучающий гомосексуалист, но мне не хотелось рисковать. Я повел Банни переулками, сворачивая то туда, то сюда, и, когда мы дошли до Пьяцца ди Спанья, у меня возникло полное ощущение, что мы от него оторвались. Но, как оказалось на следующее утро, я ошибался — проснувшись, я посмотрел в окно и увидел его внизу, у фонтана. Банни пришел в восторг — ура, это же настоящий шпионский детектив! Он хотел спуститься и посмотреть, станет ли этот тип преследовать нас. Мне фактически пришлось удерживать его силой. Я наблюдал за немцем все утро. Он покрутился у фонтана, выкурил несколько сигарет и через пару часов исчез. Начиная с полудня Банни беспрестанно ныл и часам к четырем разошелся так, что я сдался, и мы отправились поесть. Но едва мы миновали площадь, как мне показалось, что в отдалении за нами снова следует этот немец. Я развернулся и пошел ему навстречу, надеясь столкнуться с ним лицом к лицу. Он испарился, но через две минуты вновь замаячил у нас за спиной.

Так вот, однажды мы сидели в кафе. Банни, как всегда, болтал без умолку, и тут я заметил, что какой-то человек за соседним столиком ловит каждое слово. Мы собрались уходить. Он тоже поднялся. Я не знал, что и думать. Незнакомец был немцем — я слышал, как он по-немецки обращался к официанту, — однако я понятия не имел, знает ли он английский, а если да, то слышал ли, что говорил Банни. Возможно, это был всего лишь скучающий гомосексуалист, но мне не хотелось рисковать. Я повел Банни переулками, сворачивая то туда, то сюда, и, когда мы дошли до Пьяцца ди Спанья, у меня возникло полное ощущение, что мы от него оторвались. Но, как оказалось на следующее утро, я ошибался — проснувшись, я посмотрел в окно и увидел его внизу, у фонтана. Банни пришел в восторг — ура, это же настоящий шпионский детектив! Он хотел спуститься и посмотреть, станет ли этот тип преследовать нас. Мне фактически пришлось удерживать его силой. Я наблюдал за немцем все утро. Он покрутился у фонтана, выкурил несколько сигарет и через пару часов исчез. Начиная с полудня Банни беспрестанно ныл и часам к четырем разошелся так, что я сдался, и мы отправились поесть. Но едва мы миновали площадь, как мне показалось, что в отдалении за нами снова следует этот немец. Я развернулся и пошел ему навстречу, надеясь столкнуться с ним лицом к лицу. Он испарился, но через две минуты вновь замаячил у нас за спиной.

Если раньше я испытывал лишь тревогу, то теперь почувствовал настоящий страх. Я тут же свернул на соседнюю улицу и наметил обходной путь домой — в тот день Банни так и не дождался обеда и чуть не свел меня с ума. Я просидел у окна дотемна, пытаясь заткнуть Банни и обдумать дальнейший ход действий. Кажется, немец не выследил, где именно мы живем, — иначе с чего бы ему было слоняться все утро по площади, вместо того чтобы подняться прямо к нам, раз уж ему что-то от нас понадобилось? В общем, где-то после полуночи мы покинули палаццо и перебрались в «Эксельсиор», к вящей радости Банни — как же, напитки в номер, какое счастье. Я с опаской высматривал немца повсюду вплоть до самого отлета из Рима — Господи, я до сих пор порой вижу его во сне, — но он больше не появлялся.

— Чего он, по-твоему, хотел? Денег?

Генри пожал плечами:

— Как знать? В любом случае я располагал тогда очень незначительной суммой. Походы Банни к портным и прочие его увеселения фактически меня разорили. Вдобавок этот переезд в отель — деньги меня не волновали, серьезно, но от Банни можно было повеситься. Он ни на минуту не мог оставить меня одного. Садился ли я за письмо, пытался ли позвонить по телефону, он непременно начинал кружить у меня за спиной, arrectis auribus,[70] подслушивая и подсматривая. Пока я был в ванной, он заходил ко мне в комнату и копался в вещах — после его инспекций одежда в ящиках комода была скомкана, записные книжки набиты крошками. Любое мое действие вызывало у него подозрения.

Я терпел долго, но постепенно меня стало охватывать отчаяние, да и мое самочувствие оставляло желать лучшего. Я понимал, что бросать его в Риме одного опасно, но ситуация с каждым днем ухудшалась, и в конце концов стало ясно, что мое дальнейшее там пребывание нисколько не поможет решить проблему. Было уже понятно, что у нас четверых нет никакого шанса, как обычно, вернуться в колледж в начале семестра — хотя вот, полюбуйтесь-ка на нас теперь — и что нам предстоит разработать план, пусть не самый удачный и чреватый многочисленными осложнениями. Но для этого мне требовались две-три недели передышки в Штатах. Поэтому как-то ночью, когда Банни был мертвецки пьян и спал, я собрал вещи, оставил ему обратный билет и две тысячи долларов, заказал такси в аэропорт и улетел первым же рейсом.

— Ты оставил ему две тысячи долларов? — спросил я, вытаращив глаза.

Генри подернул плечами. Фрэнсис покачал головой и усмехнулся:

— Это ерунда.

Я уставился на них.

— Нет, правда, это пустяк, — мягко сказал Генри. — Боюсь сказать, во сколько мне обошлась вся поездка. Конечно, родители щедры ко мне, но все же не до такой степени. Мне никогда в жизни не приходилось просить денег — до последнего времени. Сейчас от моих сбережений практически ничего не осталось, и я не знаю, как долго еще мне удастся пичкать отца с матерью историями о капитальном ремонте машины и прочих подобных мероприятиях. Я хочу сказать, я был вполне готов тратиться на Банни в разумных пределах, но, кажется, он никак не может взять в толк, что я всего лишь студент, довольствующийся определенной ежемесячной суммой, а вовсе не бездонный мешок с деньгами… И самое ужасное, этому не видно конца. Не могу даже предположить, что будет, если у родителей лопнет терпение и они лишат меня поддержки — вероятность чего в ближайшем будущем крайне велика, если так пойдет и дальше.

— Он тебя шантажирует?

Генри и Фрэнсис переглянулись.

— Не совсем, — уклончиво ответил Фрэнсис.

— Банни смотрит на это иначе, — устало сказал Генри. — Надо знать его родителей, чтобы понять как. Семейная политика Коркоранов — пристраивать сыновей в самые дорогие школы, после чего оставлять их на самообеспечении. Родители не дают Банни ни цента — и, судя по всему, так было всегда. Он рассказывал, что когда его отправили в Сент-Джером, то даже не дали денег на учебники. Довольно странный метод воспитания детей, на мой взгляд. Похоже на тех рептилий, которые бросают молодь на произвол стихий, едва та вылупится на свет. Неудивительно, что у Банни постепенно созрела теория, согласно которой жить за чужой счет куда почетнее, чем работать.

— Но я думал, его родители такие аристократы, — удивился я.

— Коркораны одержимы манией величия. Проблема в том, что состояние их банковских счетов не дает для этого никаких оснований. Без сомнения, вешать своих сыновей на чужую шею представляется им необычайно аристократичным жестом.

— В этом плане у него определенно ни стыда ни совести, — сказал Фрэнсис. — Даже по отношению к близнецам, а ведь у них почти так же плохо с деньгами, как у него самого.

— Чем больше сумма, тем лучше, при этом мысль о возврате у него даже не возникает. Само собой, он скорее удавится, чем устроится на работу.

— Его удавит собственное же семейство, — угрюмо заметил Фрэнсис. Он закурил и закашлялся, выпуская дым. — Но я хочу сказать, когда такой вот недоросль садится тебе на шею, его благородное презрение к труду начинает изрядно раздражать.

— Немыслимо, — покачал головой Генри. — Я бы устроился на любую работу, на шесть работ, лишь бы не клянчить у людей деньги. Вот, например, ты, — обратился он ко мне. — Твои родители не особенно тебя балуют, так ведь? Тем не менее ты избегаешь занимать деньги с такой щепетильностью, что это даже немного глупо.

Я покраснел и ничего не ответил.

— Господи, мне кажется, ты бы скорее погиб на этом складе, чем попросил кого-нибудь из нас выслать тебе пару сотен долларов.

Он закурил и энергично выпустил струю дыма, словно желая подчеркнуть сказанное.

— Это микроскопическая сумма. Уверяю тебя, к концу следующей недели нам придется потратить на Банни в два-три раза больше.

От удивления я открыл рот.

— Смеешься?

— Если бы.

— Мне тоже нетрудно давать в долг, — подхватил Фрэнсис. — Когда есть что. Но Банни тянет деньги, как пылесос. Даже в лучшие времена ему ничего не стоило спросить, не найдется ли у меня сотни долларов — я, видите ли, обязан был выдать их ему по первому требованию.

— И ни малейшего намека на благодарность, ни разу, — раздраженно заметил Генри. — На что он вообще их тратит? Будь у него хоть капля самоуважения, он бы пошел в службу занятости студентов и нашел себе работу.

— Если он не умерит аппетит, через пару неделек там окажемся мы с тобой, — мрачно изрек Фрэнсис и плеснул себе виски, большая часть которого оказалась на столе. — Я потратил на него тысячи. Тысячи, — повернулся он ко мне, осторожно взяв стакан трясущейся рукой. — И почти все это — счета в ресторанах. Свинья. Все очень по-дружески — почему бы нам не пойти поужинать? Спрашивается, как я сейчас скажу ему «нет»? Моя мать считает, я подсел на наркотики. Да и что, скажите на милость, ей еще остается думать? Она попросила деда не давать мне денег, и с января я не получаю ни черта, кроме обычного чека на дивиденды, который меня, в общем и целом, устраивает, однако я не в состоянии каждый вечер выкладывать сто долларов за чей-то ужин.

Генри пожал плечами:

— Он всегда был таким. Всегда. Он забавный, он был мне симпатичен, мне было его немного жаль. Что мне стоило одолжить ему деньги на учебники, зная, что он никогда мне их не вернет?

— Вот только сейчас он не ограничивается учебниками, и мы не можем ему отказать.

— На сколько примерно вас еще хватит?

— Не навсегда.

— А что будет, когда денег не станет?

Назад Дальше