После свадьбы они некоторое время не появлялись на сцене. Потом, когда отпуск кончился, оба вновь выступили вместе. Этот спектакль явился откровением для зрителей. До тех пор первенствовал певец. Он был старше ее, лучше знал вкусы публики, ее слабости и пристрастия, покорял своим голосом и партер и ложи. Рядом с ним певица казалась всего лишь на редкость одаренной ученицей, которой предстоит блестящая будущность; в ее совсем юном голосе, в узких, хрупких плечах было что-то угловатое. Вот почему, когда, вернувшись в театр, она выступила в одной из своих прежних ролей, и полный, великолепный звук ее голоса с первых же нот полился, чистый и обильный, как вода родника, зал был так изумлен и очарован, что весь интерес спектакля сосредоточился на ней. Для молодой женщины это был один из тех счастливых дней, когда окружающая атмосфера становится прозрачной, легкой и трепетной и доносит все лучи, все ласки успеха. Что касается мужа, ему почти забыли поаплодировать, а так как вблизи источника ослепительного света всегда ложится густая тень, он чувствовал себя точно статист, оттесненный в самый темный угол сцены. А ведь это он внушил страсть, которая появилась в игре певицы, в ее голосе, исполненном обаяния и нежности. Это он зажег огонь, светившийся в ее глубоких глазах, и эта мысль должна была бы внушить ему гордость, но тщеславие актера оказалось сильнее. После спектакля он позвал старшего клакера и разбранил его. Они пропустили его выходы, его уходы, забыли вызвать в третьем акте. Он будет жаловаться директору…
Увы! Что бы он ни говорил и как бы ни старалась клака, любовь публики, завоеванная его женой, отныне так и осталась за нею. К тому же ей везло: роли ее оказывались удачно выбранными, соответствующими ее дарованию и красоте, и она выступала в них со спокойствием светской женщины, являющейся на бал в наряде тех цветов, которые ей к лицу, и уверенной во всеобщем поклонении. При каждом ее новом успехе муж хмурился, нервничал, раздражался. То, что известность бесповоротно переходила от него к ней, казалось ему какой-то кражей. Долгое время он старался скрывать ото всех, особенно от жены, это постыдное страдание. Но однажды на спектакле, когда она поднималась по лестнице в свою уборную, поддерживая обеими руками подол платья, наполненный букетами, и, вся во власти своего торжества, сказала ему голосом, еще взволнованным бурей аплодисментов: «Нас сегодня хорошо принимали», — он ответил: «Ты находишь?» — с такой иронией, такой горечью, что молодой женщине внезапно открылась истина.
Ее муж ревновал! Но не ревностью любовника, который хочет, чтобы красота жены принадлежала ему одному, а ревностью артиста, холодной, жестокой и неукротимой. Когда певица умолкала после какой-нибудь арии и из зала к ней простирались руки, неслись шумные крики «браво», он принимал безучастный, рассеянный вид, и его отсутствующий взгляд, казалось, говорил зрителям: «Когда вы кончите аплодировать, я начну петь».
Аплодисменты… Этот стук града, который так сладостно отдается в коридорах, в зале, за кулисами!
Кто раз познал это ощущение, тот не может без него жить. Великие артисты умирают не от болезни и не от старости — они перестают существовать, когда им больше не аплодируют.
Равнодушие публики приводило певца в отчаяние. Он худел, становился озлобленным и сварливым. Как он ни убеждал самого себя, как ни смотрел прямо в глаза своему неизлечимому недугу, как ни повторял себе перед тем, как выйти на сцену: «Но ведь это моя жена… Ведь я люблю ее!..»-в искусственной атмосфере театра настоящее чувство тотчас угасало. Он все еще любил женщину, но ненавидел певицу. Она замечала это, конечно, и щадила его печальную манию, как щадят больного. Сначала она решила уменьшить свой успех — не растрачивать себя всю, не обнаруживать всю силу своего голоса, все свои данные, но ее намерения, как и намерения мужа, не могли устоять перед огнями рампы. Талант, почти независимо от нее самой, побеждал ее волю. Тогда она стала унижаться, умалять себя перед мужем. Она обращалась к нему за советами, спрашивала, верно ли она поняла свою роль, понравилось ли ему ее исполнение.
Разумеется, он всегда был ею недоволен. Когда она имела наибольший успех, он говорил ей с благожелательным видом, тем притворно-приятельским тоном, каким обычно разговаривают между собою актеры:
— Следи за собой, детка… Что-то у тебя неважно получается… Ты не совершенствуешься…
Иногда он пытался отговорить ее от выступления:
— Будь осторожна: ты не бережешь себя… ты слишком много поешь… Не искушай судьбу. Знаешь что? Не взять ли тебе отпуск?
Он доходил до того, что придумывал всякие нелепые предлоги: то у нее насморк, то она не в голосе. Или придирался к ней из актерского тщеславия:
— Ты рано вступила в финале дуэта… Ты загубила мой эффект… Ты сделала это нарочно…
Он не замечал, несчастный, что это он затруднял ее игру, ускорял реплики, чтобы помешать зрителям аплодировать ей, и, желая вернуть себе расположение публики, занимал весь передний план, предоставляя жене Петь в глубине сцены. Она не жаловалась — она слишком горячо любила его, к тому же успех делает человека снисходительным. А успех каждый вечер на полумрака, куда она пыталась забиться, где она пыталась стушеваться, заставлял ее вновь появляться в блеске огней рампы на восторженные вызовы публики.
В театре вскоре заметили эту странную ревность, и товарищи стали потешаться над нею. Певцу расхваливали талант его жены. Ему подсовывали напечатанную во вчерашней газете статью, в которой критик после четырех больших столбцов, посвященных звезде, уделял несколько строк почти угасшей славе мужа. Как-то раз, прочитав одну из таких статей, он вне себя от гнева, весь побледнев, вошел в уборную жены, держа в руке развернутую газету, и сказал:
— Этот человек был вашим любовником?
Он дошел уже до таких оскорблений. И несчастная женщина, окруженная всеобщим поклонением и завистью, женщина, имя которой напечатанное крупным шрифтом в афише, виднелось на каждом перекрестке Парижа, помещалось как залог успеха в витринах магазинов, на позолоченных ярлычках кондитеров и парфюмеров, влачила унылое, жалкое существование. Она не решалась взять в руки газету из боязни прочесть себе похвалу, плакала над цветами, которые ей кидали и которые она оставляла в углу своей уборной, чтобы дома не тревожить горького воспоминания о своем торжестве на сцене. Она хотела бросить театр, но муж воспротивился этому:
— Скажут, что это я заставил тебя уйти.
И жестокая пытка продолжалась для обоих.
Однажды на премьере певица ждала своего выхода на сцену. Кто-то предупредил ее:
— Будьте начеку… В зале против вас заговор.
Это рассмешило ее. Заговор против нее? За что же? Против нее, когда все к ней так расположены, когда она стоит в стороне от закулисных интриг! Однако это была правда. В середине действия, в большом дуэте с мужем, в тот момент, когда она повысила свой великолепный голос до самого верхнего регистра и заканчивала музыкальную фразу ровными и чистыми, как жемчужные ожерелья, нотами, ее внезапно прервал залп свистков. Зал был так же смущен, так же удивлен, как и она сама. Казалось, у всех приостановилось, замерло в груди дыхание, как тот блестящий каскад звуков, который она не могла закончить. Вдруг безумная, ужасная мысль пронизала ее мозг… Муж стоял на сцене прямо против нее. Она в упор посмотрела на него и увидела, что в его глазах промелькнула злобная усмешка. Бедная женщина поняла все. Ее душили рыдания. Она залилась слезами и, ничего перед собою не видя, скрылась за кулисы…
Это муж устроил так, что ее освистали!
Недоразумение © Перевод М. Вахтеровой
РАССКАЗ ЖЕНЫЧто с ним такое? За что он злится на меня? Ничего не понимаю. Ведь я же делаю все, чтобы он был счастлив. По правде сказать, я, конечно, предпочла бы выйти замуж не за поэта, а за человека более солидной, не такой пустой профессии, например, за нотариуса или адвоката, но сам по себе он мне все-таки нравился. Он казался мне чересчур пылким, но очень милым, прекрасно воспитанным. К тому же он был довольно богат. Я надеялась, что после женитьбы стишки не помешают ему устроиться на хорошее место, и мы заживем в полном достатке. В то время я тоже была ему по сердцу. Посещая меня за городом, в доме тетушки, он не уставал восхищаться скромным убранством и порядком наших чистеньких комнат, тихих, как монастырские кельи. «Ах, как славно!..»-говорил он. Он смеялся, называл меня в шутку разными именами из поэм и романов. Признаюсь, это меня слегка коробило: я бы хотела, чтобы он был посерьезнее. Но только потом, когда мы поженились и поселились в Париже, я поняла, насколько мы с ним разные люди.
Я мечтала о светлом, уютном гнездышке, об изящной обстановке, а он сразу загромоздил нашу квартиру всяким ненужным хламом, старомодной, пропыленной мебелью, выцветшими, ветхими коврами… Вечно та же история! Подумать только: он велел вынести на чердак прехорошенькие стенные часы в стиле ампир, доставшиеся мне от тетушки, и картины в роскошных рамках-подарки пансионских подруг. Все это казалось ему отвратительным — никак не могу понять, почему. Ведь его рабочий кабинет набит всякой рухлядью: старые закопченные картины, статуэтки, на которые и взглянуть-то стыдно, поломанные антикварные безделушки, позеленевшие подсвечники, треснутые вазы, разрозненные чашки… Рядом с моим прекрасным фортепьяно палисандрового дерева он поставил низенький дрянной инструмент с облупившейся полировкой; на нем недостает половины клавиш, и он так дребезжит, что почти ничего не слышно. «Ну что ж! — говорила я себе первое время. — Должно быть, все поэты немного помешаны… Они любят только ненужные безделушки и не ценят полезных вещей, презирают их».
Я мечтала о светлом, уютном гнездышке, об изящной обстановке, а он сразу загромоздил нашу квартиру всяким ненужным хламом, старомодной, пропыленной мебелью, выцветшими, ветхими коврами… Вечно та же история! Подумать только: он велел вынести на чердак прехорошенькие стенные часы в стиле ампир, доставшиеся мне от тетушки, и картины в роскошных рамках-подарки пансионских подруг. Все это казалось ему отвратительным — никак не могу понять, почему. Ведь его рабочий кабинет набит всякой рухлядью: старые закопченные картины, статуэтки, на которые и взглянуть-то стыдно, поломанные антикварные безделушки, позеленевшие подсвечники, треснутые вазы, разрозненные чашки… Рядом с моим прекрасным фортепьяно палисандрового дерева он поставил низенький дрянной инструмент с облупившейся полировкой; на нем недостает половины клавиш, и он так дребезжит, что почти ничего не слышно. «Ну что ж! — говорила я себе первое время. — Должно быть, все поэты немного помешаны… Они любят только ненужные безделушки и не ценят полезных вещей, презирают их».
Но когда я увидела его друзей — приятелей, я еще больше расстроилась. Эти длинноволосые бородачи, лохматые, дурно одетые, не стеснялись курить при мне и докучали мне своими разговорами — настолько мы с ними расходились во взглядах. Одни громкие слова, напыщенные фразы-ни простоты, ни естественности. И притом ни малейшего понятия о приличиях: они способны отобедать у вас двадцать раз подряд и не пригласить к себе, не оказать никакой любезности. Хоть бы догадались оставить визитную карточку, поднести коробку конфет на Новый год. Никогда ничего… Некоторые из этих господ были женаты и привозили к нам своих жен. Надо было видеть этих особ! Туалеты пышные, кричащие, я бы никогда в жизни так не оделась, боже упаси! Никакого вкуса, никакой гармонии: взбитые букли, длинные шлейфы. И все эти женщины бесстыдно старались блеснуть своими талантами: одни пели, точно оперные артистки, другие играли, как музыканты, и болтали обо всем на свете без всякого стеснения, как мужчины. Ну разве это прилично, скажите на милость? Разве может женщина положительная, выйдя замуж, чем-нибудь интересоваться, кроме домашнего очага? Я пыталась втолковать это мужу, когда он огорчался, что я забросила музыку. Музыка хороша для молоденьких девушек, пока они ничем другим не заняты. Но теперь, право же, мне самой было бы смешно каждый день бренчать на фортепьяно.
Боже мой, я отлично понимаю: он не может мне простить, что я постаралась оторвать его от этой беспутной компании, спасти от вредных влияний. Он часто упрекает меня: «Вы отвадили всех моих друзей». Да, отвадила и ничуть не раскаиваюсь. Эти бездельники окончательно сбили бы его с толку. Бывало, вернувшись от них, он всю ночь напролет шагал из угла в угол, сочиняя стишки и что-то бормоча. Как будто мало у него своих странностей и чудачеств, так они еще больше его подзуживают! А сколько пришлось мне вынести от его капризов и причуд! Иной раз он вдруг влетал ко мне рано утром: «Собирайся скорее, надевай шляпку, мы едем в деревню». И приходилось все бросать — рукоделье, хозяйство, нанимать кареты, трястись в вагонах, сорить деньгами. А я-то всегда мечтала об экономии, о сбережениях! Ведь пятнадцать тысяч франков ренты не такое уж богатство для Парижа, на это трудно скопить капитал для детей. Первое время мои замечания смешили его, он пытался обратить все в шутку, потом, увидев, что я упорно стою на своем, начал сердиться; его раздражает, что у меня скромные вкусы, что я домоседка. Да разве я виновата, что терпеть не могу все эти театры, концерты, вечера, куда он насильно возит меня и где встречает своих прежних знакомых — сборище кутил, мотов и шалопаев?
Одно время я надеялась, что он образумится. Мне удалось отучить его от дурной компании, привлечь к нам в дом людей солидных, положительных, завязать полезные знакомства… Так нет же! Мой супруг, видите ли, затосковал. Он томился скукой с утра до ночи. На наших званых вечерах, где я устраивала и вист и чайный стол — все, как полагается, он появлялся с хмурым лицом, в отвратительном настроении. Когда мы оставались вдвоем — та же история. А ведь я была так заботлива, так внимательна! Я просила: «Почитай мне, что ты сочинил». Он декламировал стихи, длинные отрывки. Я ничего не понимала, но делала вид, что слушаю с интересом, а иной раз вставляла наугад свои замечания — на мою беду, они всегда только раздражали его. За целый год, работая день и ночь, он накропал стишков на одну только книжку, да и та осталась нераспроданной. Чтобы убедить его заняться чем-нибудь другим, более выгодным, я нарочно сказала: «Ага, теперь ты сам видишь!..» Он пришел в страшную ярость, устроил мне сцену, а потом начал тосковать и томиться, и это приводило меня в отчаяние. Мои приятельницы старались утешить меня: «Поверьте, душенька: любой мужчина скучает и раздражается, когда ничем не занят… Если бы он больше работал, он перестал бы хандрить».
Тогда и я и все мои подруги принялись хлопотать, чтобы подыскать ему место. Я пустила в ход все средства, объездила с визитами жен директоров, начальников отделений, дошла до самого министра, и все тайком от мужа. Мне хотелось подготовить ему сюрприз. Я говорила себе: «Посмотрим, что он скажет. Уж теперь — то он будет доволен!» В тот день, когда наконец пришло его назначение в роскошном конверте с пятью печатями, я сама, сияя от радости, отнесла его ему в кабинет. Впереди обеспеченная будущность, достаток, спокойная должность, полное довольство… Знаете, что он сказал? Он завопил, что никогда мне этого не простит. Изорвал письмо министра на мелкие клочки и выбежал из дому, хлопнув дверью. Ох уж эти поэты! Совсем свихнулись, бедняги, все спуталось у них в голове! Чего ожидать от такого человека? Я хотела было с ним поговорить, образумить его, но раздумала. Недаром меня предупреждали: «Это сумасшедший». Да и как я могла бы его убедить? Мы говорим на разных языках: он не понял бы меня, а я не понимаю его… Вот мы и сидим в четырех стенах и смотрим друг на друга. Я чувствую, что он меня ненавидит, и все-таки люблю его… Мне очень тяжело.
РАССКАЗ МУЖАЯ все обдумал, все предусмотрел. Я не хотел жениться на парижанке, — парижанок я побаивался. Не хотел богатой жены, — она донимала бы меня капризами и требованиями. Избегал девушек из большой семьи, опасаясь мещанских родственных связей, которые вас опутывают, порабощают, душат. Моя невеста была именно такой, о какой я мечтал. Я говорил себе: «Она будет мне обязана всем». Какое счастье воспитать по — своему это наивное дитя, открыть ей красоту искусства, посвятить чистую душу в свои надежды, в свои восторги, вдохнуть жизнь в мраморную статую!
Она и в самом деле была похожа на статую; у нее были большие серьезные глаза, правильный античный профиль и несколько суровые черты, смягченные нежным овалом юного лица с розоватым пушком на щеках и легкой тенью от высокой прически. Добавьте к этому чуть заметный провинциальный выговор, приводивший меня в умиление. Я слушал его, закрыв глаза, как сладостное воспоминание детства, как отголосок мирной жизни в далеком, давно забытом краю. Подумать только, что теперь я слышать не могу этот несносный выговор!.. Но тогда я верил в нее. Я любил, был счастлив, надеялся на счастливое будущее. Женившись, я с жаром принялся за работу, начал новую поэму и по вечерам читал моей жене написанные за день строфы. Мне хотелось всецело приобщить ее к своей жизни. Первые дни она говорила мне: «Очень мило…» — и я радовался этой ребяческой похвале, надеясь, что со временем она научится лучше понимать дело моей жизни.
Бедняжка! Должно быть, она изнывала от скуки! Прочитав стихи, я объяснял их ей, я искал и, казалось, улавливал в ее прекрасных, удивленных глазах проблеск чувства. Я просил ее высказать свое мнение и, пропуская мимо ушей всякие глупости, запоминал лишь те удачные замечания, какие случайно приходили ей в голову. Мне так страстно хотелось сделать из нее настоящую подругу жизни, жену художника!.. Но увы! Она не понимала меня. Напрасно я читал ей вслух великих поэтов, выбирая самые лирические, самые проникновенные отрывки — золотые строки любовных поэм вызывали в ней скуку, точно холодный, монотонный шум дождя. Помню, однажды, когда мы читали «Октябрьскую ночь»,[10] она, перебив меня, попросила выбрать что-нибудь «посерьезнее». Я пытался объяснить, что нет ничего на свете серьезнее поэзии, что поэзия — сущность жизни, она витает над землей, словно зыбкое пламя, в котором слова и мысли очищаются и преобращаются. Ох, какая презрительная усмешка скривила ее прелестный ротик, каким она меня смерила снисходительным взглядом!.. Можно было подумать, будто с ней говорит ребенок или сумасшедший.
Сколько усилий, сколько красноречия я тратил понапрасну! Ничто не помогало. Я постоянно натыкался на доводы ее так называемого здравого смысла и благоразумия-вечная отговорка ограниченных умов и черствых сердец! И притом ей надоела не одна только поэзия. До нашей женитьбы я считал ее очень музыкальной. Она, казалось мне, понимала и с чувством исполняла разученные с учителем пьесы. Но, едва выйдя замуж, она заперла фортепьяно и совсем забросила музыку… Как печально видеть, когда замужняя женщина утрачивает все чары, какими пленяла вас молоденькая девушка! Реплика подана, роль сыграна, актриса сбрасывает театральный костюм. Все эти светские таланты, чарующие улыбки, изящные манеры были только для виду, напоказ, чтобы привлечь женихов. У моей жены перемена наступила сразу. Вначале я еще надеялся, что художественный вкус, понимание искусства и красоты, которые я не сумел в ней воспитать, разовьются сами собой в нашем чудесном Париже, где поневоле обостряется глаз и просвещается ум. Но что поделаешь с женщиной, которая никогда не раскроет книги, не взглянет на картину, ничем не интересуется, ничего не хочет видеть! Я понял, что моя подруга жизни будет просто хозяйкой дома, рачительной и экономной, увы! даже чересчур экономной. Жена по Прудону[11] — и ничего больше. Я бы примирился с этим — сколько художников разделяет мою участь! Но беда в том, что она не желала довольствоваться этой скромной ролью.