Женщины сразу прервали беседу и нервно посмотрели на меня, ожидая моих действий или слов. Я поставил бокалы и молча принялся откупоривать шампанское.
— Мартин, — спросила Роузмери, — ты не сердишься? — Она обращалась ко мне как к обиженному ребенку.
— Конечно, не сержусь, — отозвался я. — С чего бы мне сердиться?
Я заметил, что женщины переглянулись. Мне пришло в голову, что Роузмери, вероятно, была хорошо осведомлена о романе Антонии и Александра. Несомненно, они встречались у нее на квартире. Пробка от шампанского взлетела в потолок.
— Дорогой мой, сердце мое, — произнесла Антония, — не раздражайся, успокойся. Мы все тебя любим.
Она приблизилась и опять дернула меня за рукав. Я протянул ей бокал, а второй передал Роузмери.
— На свадьбу я подарю тебе гравюры Одюбона, — пообещал я.
Выпив, я снова засмеялся. Они изумленно и неодобрительно следили за мной.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
«Девочка моя, мне кажется, мы напоминаем двух спасшихся после шторма и кораблекрушения. Они настрадались вместе и теперь видеть не могут друг друга. Именно по этой причине я избегал тебя в последнее время. Я ощущал определенное сопротивление с твоей стороны и нежелание возобновлять отношения, которые нас так измучили. Что случилось с нами, моя дорогая Джорджи, с того дня накануне Рождества, когда мы лежали перед твоим камином, словно двое детей в лесу? Какими невинными мы тогда были и сколько всего утратили с тех пор! Ты можешь сказать, что настало время прилететь малиновкам и осыпать нас листьями. Действительно, я почти не догадывался о твоих страданиях и очень плохо понимал себя самого. В равной степени я не подозревал, как горько тебя обидел, и не знаю, выдержали ли наши чувства испытания и сумеем ли мы вновь полюбить друг друга. Я пишу это письмо почти без надежды хоть что-то спасти, но все-таки решил его написать. У меня ощущение, будто мы актеры, играем в какой-то пьесе и до ее окончания еще должны обменяться репликами. Возможно, мой тон покажется тебе холодным, но я хочу быть честным и признаться, что в настоящий момент нахожусь в шоке и еле жив. Я должен с тобой встретиться и попытаться понять многое из того, что не в силах уразуметь, из того, что по-прежнему мучает меня. Но когда мы снова посмотрим друг на друга в тишине, наступившей после этой бойни, я надеюсь, произойдет нечто большее. Может быть, ты хотя бы попытаешься, Джорджи, мой старый друг? Если я не услышу от тебя возражений, то позвоню на следующей неделе. Мы по-настоящему любили друг друга, не так ли? Не так ли? Во имя этого…
М.»Я закончил письмо и поглядел на часы. Было около восьми. Мне предстояло пораньше выехать в аэропорт, пройти в зал ожидания и устроиться в каком-то незаметном уголке до их прибытия. Хотелось в последний раз посмотреть на них.
Это было вечером одиннадцатого, и я целый день провел в лондонском аэропорту. Выяснить, когда отправляются Гонория и Палмер, не составило особого труда. Они должны были улететь вечером. Решив за несколько дней, что я поеду их провожать, в самый день отъезда я просто не смог усидеть дома. Я обошел несколько баров и съел там разные сэндвичи. Затем, тщетно пытаясь отвлечься, стал писать письмо Джорджи. Я не был уверен, что она откликнется, не был уверен и в своих чувствах. Проявить внимание к Джорджи я мог лишь сугубо абстрактно. Я знал одно: скоро увижу Гонорию, и увижу ее в последний раз. Все прочее для меня не существовало.
Я не ответил на письмо Палмера. Конечно, у меня имелось с полдюжины достойных вариантов, но показалось, что на его удар не следует реагировать и молчание будет наиболее безболезненным. Ведь это конец. Я снова перечитал его письмо, стараясь осознать, какое отношение ко мне чувствуется за строчками, сумел ли он понять мое состояние. Любопытно, обсуждали ли Палмер и Гонория, как лучше меня доконать? О разговоре богов можно только догадываться. Но совершенно очевидно, что теперь Палмер знает правду.
Антония и Александр уехали в Рим, я с облегчением вздохнул и со всеми пожитками перебрался на Лоундес-сквер. Грузчики, кажется, уже привыкли перевозить наши вещи туда и обратно. Я не знал, надолго ли там останусь, но с Херефорд-сквер мне надо было бежать куда глаза глядят, что я и сделал на другой день после признания Антонии. Конечно, я в ней полностью разочаровался. Мне неизвестно, что она пережила, как на нее подействовал мой уход, да я этим и не интересовался. Я обращался с Антонией дружелюбно и насмешливо, она не ждала такого и была явно изумлена. Когда она начала разыгрывать страстные сцены, я по-прежнему откликался на них с иронией. Я не собирался ее прощать и хотел, чтобы она скрылась из виду и больше мне не попадалась. Я тоже стал жестче и гораздо увереннее. Этому способствовало постоянное чувство потери. Способность все смягчать и улаживать, которую так высоко оценил и отметил Палмер, была мной абсолютно утрачена. Да я и не обладал никакими священными добродетелями, а просто, как законченный эгоист, не любил ссориться. Однако мне удалось ни разу не вспылить — ни Антония, ни Александр не знали, что я о них думаю. Мне нравилось держать их в неведении. Хоть какое-то да удовлетворение.
Я никогда не прощу кроткому Александру, что он так долго наставлял мне рога. Вот оно, истинное предательство, и, по-моему, даже независимое от Антонии. Александр как будто перечеркнул все мое прошлое, мои юные годы — до брака, перечеркнул раннее детство, а быть может, и мое зачатие и месяцы в материнской утробе. Именно в нем сильнее, чем в ком бы то ни было из нашей семьи, воскресла и ожила моя мать, и то, что он так спокойно и безжалостно обманул меня, казалось, бросило тень на прошлое, которое я считал неприкосновенным. Не то чтобы я морально осудил его. Не то чтобы я не верил в его «объяснения». Я не сомневался, что он и правда желал мне все объяснить. Он страдал от моего напускного легкомыслия значительно больше Антонии. Я знал, что ему хотелось поделиться со мной своими сомнениями, рассказать об угрызениях совести, о том, почему он незаметно изменил отношение ко мне, короче, поведать, как это произошло. Я даже почувствовал, что ему не терпится признаться мне в своих поступках, не упоминая и словно исключая Антонию. Я с некоторым состраданием и любопытством спрашивал себя, сколько усилий приложил он и какова была его роль в создавшейся ситуации. Наверняка ему удалось бы сочинить неплохой рассказ. В конце концов, я знал по себе, как чувствительно, искренне и отнюдь не хладнокровно обманщик воспринимает собственный обман. Но моя реакция на поведение Александра была какой-то автоматической, не осуждающей, но еще более беспощадной. Странно, что пережитое горе так напоминало одиночество. Благодаря брату мое прошлое было полно людьми, теперь я очутился в подлинной изоляции.
В зале ожидания я забрался в дальний угол и развернул перед собой газету. Вряд ли они заметят меня. Во всяком случае, я не боялся рискнуть. За огромным окном освещенные самолеты медленно приближались к взлетной полосе. В теплом зале ожидания из громкоговорителей доносились неразборчивые голоса, они монотонно сообщали сведения, и возбужденные, напряженно слушавшие люди, кажется, их понимали. Похоже на преддверие Страшного Суда. Я выпил немного виски, продолжая держать развернутую газету. Из-за края страницы я следил за головами, видневшимися на эскалаторе. Их самолет должен был вылететь только через час, но я очень ослабел, и мне оставалось одно — ждать. Я чувствовал себя участником убийства, но так и не разобрался, кто я — жертва или палач.
Страстная любовь ненасытна. Верно также, что метаморфоза, вызванная ее же силой, позволяет ей существовать, питаясь крохами. Я пережил этот отрезок времени, питаясь мыслью, что опять увижу Гонорию, словно в ту самую минуту мне предстоит умереть. Кроме этого, я ничего не воспринимал и ничто меня не интересовало. Видеть, как она уходит, как навсегда покидает меня, было подобно самоуничтожению. Я ощущал мрачное удовлетворение, однако в этот последний день и оно исчезло. Осталось лишь желание увидеть ее. Тогда свершится чудо, ко мне вернется болезненная радость, пусть даже она продлится всего один миг.
Я посмотрел на часы и подумал, не пойти ли снова в бар и выпить еще виски. Но решил не двигаться с места. Сидел, заслоняясь газетой, и у меня заныла рука. Я чувствовал себя разбитым и полностью опустошенным. Атмосфера конца света начала меня угнетать, я слышал шум и не мог определить — то ли это дальний гул поднимающихся ввысь самолетов, то ли моя кровь бьется в висках.
У меня был напряженный день. Я почувствовал, что засыпаю. Голова склонилась и закачалась, будто вот-вот упадет. И тут же мне приснился сон, который снился уже не раз, в нем фигурировали меч и отрубленная голова, потом я увидел обнаженных Палмера и Гонорию. Они обнимались, прижимались друг к другу все крепче и крепче и наконец слились в единое существо.
Я вскинул голову и расправил смявшуюся газету. Забылся я лишь на минуту, что подтвердилось, когда я посмотрел на часы. Я опять выглянул из-за края газеты. И тут заметил их, словно демонов, поднимающихся из преисподней. Они плавно скользили снизу вверх, рядом. Сперва я увидел их головы, затем плечи — эскалатор вынес их наверх, и они очутились на уровне зала. Я передвинул газету, отгородился от них и зажмурил глаза. Кто знает, хватит ли у меня сил вынести эту сцену.
Мне понадобилось несколько минут, чтобы собраться с духом. Когда я рискнул посмотреть на них вновь, они уже проследовали в бар и теперь стояли ко мне спиной. Палмер заказывал напитки для трех человек. И тут я обратил внимание, что с ними девушка, стройная, бледная девушка с аккуратно подстриженными волосами, в новом пальто от Барберри. Они сели, по-прежнему спиной ко мне. В манере девушки держать бокал мне почудилось что-то знакомое. Она повернула голову и погладила нос указательным пальцем. Это была Джорджи.
Чуть-чуть отодвинув газету, я сосредоточенно глядел на них. Я не верил своим глазам, а глаза, в свою очередь, не могли насытить сознание. Я видел плечи Гонории и Палмера и их щеки. Джорджи сидела ко мне не вполоборота, как они, а спиной, и только изредка, говоря то с Палмером, то с Гонорией, поворачивалась в профиль… По-моему, все внимание обоих было устремлено на молодую спутницу. Они подались вперед, образовав некое трио голов, и сначала мужская рука, а потом женская похлопали Джорджи по плечу. Со стороны их можно было принять за родителей с дочерью. Сама Джорджи показалась мне взволнованной и даже ошеломленной. Я наблюдал за ее пополневшим лицом и неуверенными движениями. Она как-то поскучнела. Наверное, исчез отблеск независимости, который я так любил и который делал ее желанной и соблазнительной для меня. Что бы она ни говорила, я никогда не пытался поработить Джорджи. Это сейчас ее поработили, догадался я. Она продолжала рыться в сумке и, отвечая на вопрос улыбавшегося Палмера, наконец вытащила свой паспорт, продолговатый цветной билет и положила их на стол. И только тут я понял, что она тоже улетает.
Они сидели, разговаривали и смеялись с важным и значительным видом, чем-то напоминая актеров. Я ждал и надеялся, что сидевшие рядом замолчат и их слова вдруг станут слышны. До сих пор я избегал смотреть на Гонорию, а теперь взглянул. Ее губы изогнулись в улыбке, но брови вытянулись в прямую линию. Лицо напряженное и пожелтевшее. Я вспомнил, как она выглядела, когда я впервые увидел ее сквозь туман на вокзале на Ливерпуль-стрит с каплями воды, блестевшими в волосах. Сейчас перед разлукой она представала передо мной трогательно-заурядной, как и в тот раз. Ее дьявольское очарование померкло. Но в отличие от первой встречи через некрасивый облик отчетливо проступала ее прелесть. Этого было для меня более чем достаточно. Она была без шляпы и пригладила волосы, заложив их за уши. Маслянистые черные пряди волос все время падали ей на лицо, и время от времени я мог видеть ее профиль, когда она обращалась к Джорджи или к Палмеру. Ее изогнутый еврейский рот, ярко-красный от природы и контрастировавший с желтоватым лицом, застыл в напряженной улыбке, а рука продолжала двигаться. У нее был очень усталый вид.
— Пассажиров рейса Д 167 на Нью-Йорк просят проследовать к выходу на посадку, — произнес загробный голос. — Приготовьте ваши паспорта и билеты.
Все дружно поднялись, и от неожиданности я тоже встал. Я совсем забыл о времени. Слишком тяжелое испытание выпало на мою долю. Они засуетились. Джорджи уронила сумочку, а Гонория подняла ее. Затем вся троица двинулась вперед. Палмер в своем мягком твидовом дорожном пальто — чистый, вылощенный и внимательный, похожий на большую птицу. Мне пришло в голову, что он выглядит как победитель. До меня донесся его задорный, молодой смех, и вдруг, будто на Палмера упал луч прожектора, я заметил, что он взял Гонорию под руку. Он крепко сжал ее, идя рядом.
Я подумал, не стоит ли мне сейчас броситься к ней. Но они уже далеко ушли от меня, как в кадре фильма, и заняли места в очереди. Теперь я мог видеть лишь темную голову Гонории. Она прижималась плечом к Палмеру. Я знал, что не смогу смотреть, как они выходят через дверь. Это все равно что присутствовать при смертной казни. Я отвернулся от них и направился к эскалатору.
ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ
Я включил все лампы. Вернулся я на Лоундес-сквер рано — было только четверть десятого. В квартире ничего не изменилось — неубранная раскладушка, криво лежащие на полу ковры, сигареты, стакан с водой и таблетки аспирина около кровати, переполненная пепельница и вчерашняя газета. Я огляделся и подошел к окну. Внизу виднелись бесконечные вереницы машин, едущих в Найтсбридж. Уличные фонари освещали голые стволы деревьев. Мостовые были мокры, на них падали желтые отблески света. Должно быть, сегодня лил дождь. Я этого не запомнил.
Я задернул занавеси и закрепил их шнуром. Роузмери велела мне делать именно так. Вопрос с ламбрекенами до сих пор не решился. Я зажег электрокамин. Центрального отопления оказалось недостаточно. Осмотрев письменный стол «Карл-тон-хаус», я обнаружил на нем еще одну царапину. Очевидно, она появилась, когда его передвигали в последний раз. Я лизнул палец и замазал эту трещину, а потом двинулся на кухню, рассеянно глядя по сторонам в поисках какой-нибудь еды. Где-то должна быть жестяная банка с крекерами «Бат Оливер», которую принесла Роузмери. Я снял пальто и нашел в кармане пиджака несколько спичек. В нем также лежало письмо к Джорджи. Я перечитал его, разорвал, а после закурил. Похоже, что виски на меня не подействовало. Но во всяком случае, сегодня уже достаточно. Я взял бутылку молока из холодильника и налил немного в стакан. Банка с крекерами «Бат Оливер» стояла на полке, где ей и следовало находиться. Роузмери накупила много ярких, дорогого вида жестяных банок, украсивших мою кухню. Очень мило с ее стороны. Я поставил на поднос стакан молока и вазочку с крекерами. Снял пиджак и вернулся в гостиную в рубашке с короткими рукавами. Вероятно, сейчас в квартире и правда стало тепло. Сел в одно из китайских чиппендейловских кресел, поставив поднос на пол, у ног.
После спора с Антонией, в котором она порывалась плакать, но в то же время не теряла бодрости, а я вел себя беспечно и равнодушно, мы согласились поделить между нами гравюры Одюбона. Антония проявила бешеную энергию, и я от нее очень устал. Она решила, не выслушав моего мнения, забрать гравюры, которые мне не слишком нравились, и взяла, на ее взгляд, самые неинтересные, но ошиблась. Это были мои любимые — козодои, буревестники и хохлатые совы. Дятлы с золотистыми крыльями, Каролинские попугаи и алые танагры теперь стояли пыльными рядами у стены, и я раздумывал, куда бы мне их лучше повесить. Без других гравюр они выглядели бессмысленно. Я осмотрел комнату и увидел, что Роузмери расставила мейсенских фарфоровых попугайчиков по разным концам письменного стола. Я передвинул их так, что они очутились рядом. Теперь они смотрелись лучше. Потом мне захотелось выпить вина, и я опять отправился на кухню. В одном из шкафов обнаружилась дополнительная полочка. Похоже, ее принесли сюда недавно. Остальное вино по-прежнему находилось на Херефорд-сквер. Но это уже другая проблема. Я выбрал бутылку наугад и ощутил ее тяжесть, словно держал слесарный инструмент или оружие. Это оказалось Шато Лориоль де Барни… Вполне подходит, чтобы выпить на прощание. Откупорив бутылку, я пошел назад в гостиную, где до боли ярко горел свет. У Роузмери не нашлось времени принести мне другие лампочки.
Конечно, состояние у меня по-прежнему было шоковое. Я заметил, что у меня дрожат руки и я стучу зубами. Налил себе бокал. Если учесть, что вино простояло в теплой кухне, вкус у него не слишком испортился. Я вспомнил красное пятно, расплывшееся по ковру Палмера. Но само вино было здесь ни при чем и не навевало дурных воспоминаний. Так и должно быть. В конце концов, сейчас настали первые минуты совершенно новой эры. Наверняка мне удастся все это пережить, обнаружить у себя новые интересы и воскресить старые. Я вернусь к Валленштейну и Густаву Адольфу. Я старался сосредоточиться на этих размышлениях, но они оставались невыносимо абстрактными, а боль, которую я испытывал, была сугубо реальной. Я сам себе казался случайно уцелевшим. Разыгралась драма, в ней участвовало немало людей, но все они погибли, и события сохранились лишь в моей памяти. И может быть, они милосердно поблекнут и в памяти, как у сумасшедшего старого заключенного, который забыл о своих страданиях и даже не знает, что его освободили. Боль усилилась, и я попробовал приглушить ее, придать ей какой-то смысл, заговорить ее и убедить себя, что я не так уж и мучаюсь. Но суровую правду отрицать невозможно. Мой внутренний монолог исчерпал себя, и я понял, что все потеряно. Я прикрыл лицо руками, и если бы у меня осталась хоть капля слез, то непременно заплакал бы.