Я убежал от него на маниоковую плантацию.
Плантация у деревни чахлая. Маниоку наши болота не нравятся, созрев, он сильно горчит.
Пропалывать его – адская работенка. Но я, не разгибаясь, выкосил под солнцем целый ряд. Ползун-траву, желтый коготок, остролист – все мои руки вырывали без жалости. И главное – никакие посторонние мысли ко мне не лезли. Потому что не до них. Я представлял только, как мы встретимся, как вы посмотрите своими насмешливыми глазами и скажете: «Что, Мигель, соскучился?». А я скажу: «Да». Или просто возьму вас на руки. Хотя, конечно, это все так, воображение.
Мне многое вспоминается потихоньку. Сейчас я думаю, как я умудрился все забыть в ваше отсутствие? Непонятно. Словно кто-то взял и вымарал мою память, не всю, кусками, важными эпизодами, а теперь она восстанавливается.
Вы помните бокс 6А?
Я там лежал, в этом вашем институте.
Через день после вашего появления в деревне все в сизых выхлопах появились три грузовика с тентованными бортами. Полный, губастый, в очечках, бледный человечек в халате вышел из головного и сказал, что по вашему поручению он отберет для института желающих излечиться от лихорадки. Когда мы построились (а он сказал: «Постройтесь», и ему еще помогли солдаты, которых было шестеро), он попросил, чтобы мы не пугались: «Ничего страшного с вами не случится». Очечки его задорно поблескивали, а щеки лоснились от пота. Солнце тогда разошлось и жарило по-страшному. Над болотами роился гнус, наверное, та самая Simulia Cabela. От грузовиков пахло нагретыми резиной и металлом.
«Институту, – выкрикнул бледный человечек, краснея на солнце, – для исследования нужны люди. Желательно – переболевшие. Они будут участвовать в разработке лекарства и его испытаниях. Их семьи, – он сделал значительную паузу и продолжил: – их семьи получат еду и спирт. Сами добровольцы получат деньги. Двести долларов!»
Рауль присвистнул. Мы переглянулись.
На двести долларов в Чейясе можно купить вполне приличный пикап. Или двадцать мешков тапиоки, маниоковой муки, хорошей, без жучков, сладкой. Или телевизор поновей.
В общем, нам с Раулем предложение понравилось. А у Хосе и вовсе глаза загорелись. Он все мечтал у Касика Сагранья полдома выкупить, а тут такой шанс. Хосе даже шаг вперед сделал.
«Условие, – сказал ваш человечек, вытерев шею платком. – Мы не берем детей. Мы не берем женщин. Желающие подписывают письменное согласие».
Шпарил он по-нашему шустро, не как вы. Насобачился где-то. Может, в столице или в пограничье каком. А солдаты уже и фляги пятилитровые, пластиковые из грузовика вниз спустили – одну, две, десять.
«Американ Ройял», без обмана», – уважительно оценил Рубен Тамарго. В свое время он заправлял баром на побережье и толк в спирте знал.
Мы следили, как за спиртом на земле появляются стопки жестяных нумерованных ванночек.
«Армейский паек, – шепнул Рубен, – саморазогревающийся».
«Ну», – поторопил человечек, и мы все как один…
Нас не так уж много на самом деле набралось. Трех дюжин точно не было. Стариков человечек тоже отсеял, но в виде благотворительности подарил им по фляге.
Мы полезли в грузовики, в душное, пыльное нутро. Солдаты торопливо раздавали выгруженное. Человечек отмечал фамилии в планшете. Грустная Альса смотрела на нас, прижимая к груди жестянки, – у нее не только Хосе взяли, но еще и двух братьев помладше.
Мне вдруг подумалось тогда, что я вижу нашу деревню в последний раз. Старуху Марию Отонотоми. Деда Маноло. Мальчишек Велоза – Педро и Александра, машущих нам руками. Захотелось выскочить и убежать в болота. Почему? Не знаю. Я ведь ехал к вам. Не знаю…
Потом тент опустили двое севших по краям солдат, и мы тронулись.
Дороги я не видел. Солнце светило через пластиковые вставки. Меня растрясло. Помню, сквозь сон бодал меня Рауль: «Двести долларов, парень! Двести!».
Я почему об этом пишу? Мне кажется, это наше с вами общее прошлое. А еще: так легче вспоминать, все следует одно за одним, и ничего не теряется.
Да, мы тут вечером смотрели телевизор и вроде как поняли, что наш президент Каньясу поссорился с вашим. Нам-то, в сущности, наплевать, но не закроют ли ваш институт?
А Хосе интересуется, что будет с гуманитарной помощью.
Мы вот живем в своей деревне и не знаем, что вокруг творится. Только слухи идут, как круги по воде, с Рио-Нуво, с Палья-Калома. Я думаю, правды там мало. Человек ведь, передавая услышанное, жуткое делает еще жутче, а нелепое еще нелепей. Тут и телевизору-то уже не веришь, не то что историям всяким.
Партизаны тоже вот. Говорят, бессмертные. Говорят, деревни вырезают, никого не оставляя в живых, а самих ни пуля, ни нож не берет. Говорят, только серебром и одолеешь. Ну не смешно ли? У нас на болотах – партизаны!
Лет сорок назад еще бродили по округе какие-то повстанцы. Сантьяго Баста вот бродил, пока не утоп. Но его как раз все жалели, он к нам вроде бы в деревню заходил, про камрада Че рассказывал и за мировую революцию агитировал. Худющий – во, как спичка.
А нынешние партизаны – с чего? У меня ума не хватает, чтобы придумать, какой им прок здесь заводиться. Ни коки в наших краях, ни мака, ни золота, ни народу. Одни болота да трясучка впридачу. Разве что газопровод еще ваш.
Отсюда и Алексу Стенсфилду доверия нет. Снял он партизан – ага. Только колумбийских, наверное.
Вы не думайте, Элизабет, что мы, если из глубинки, то и мозгов совсем нет. Я пять классов церковной школы окончил и два неполных курса в столичном университете отучился, пока его не закрыли. Так что какое-то соображение имеется.
Тем более, если партизаны бессмертные, то как же их серебром, а?
Мне так и кажется, что вы, читая эти строчки, улыбаетесь. Порадовал, мол, Мигель.
Дремучий слух, он смешон. Хотя, конечно, на пустом месте не возникнет. Но тут я уже теряюсь. Может, где-то что-то и было.
А президент наш, мы слышали, хочет национализировать украденные у народа нефть и газ. Они сейчас ваши, Элизабет, то есть американские, а будут общие. Говорят, что от этого прибавится еды. И тоже – чему верить?
По мне главное, чтоб вы снова не уехали.
А институт ваш меня не впечатлил. Вот совсем. Коробка и коробка, только бетонная. И сеточка вокруг, как перед ангарами. И охрана.
Помню, нас в какой-то боковой корпус повели. Вот там, конечно, да – розовые стены, светлый пол, зеркала, лампы. Нас всех рассчитали, разделили, прогнали сквозь душевые и распределили по палатам. То есть, по боксам. И мой оказался бокс 6А.
Я оделся в пижаму, салатного такого цвета, с подвернутыми манжетами, с пустым белым прямоугольничком на нагрудном кармашке, и вышел в коридор.
Ох уж мы друг перед другом навыпендривались!
Дурачась, с видом знатоков щупали ткань. Прохаживались. Гоготали. «Класс!», – говорил Хосе. «И двести долларов!», – добавлял Рауль.
У него оказался бокс 7Б, рядом с моим, но по правой стороне, а у Хосе – бокс 3А.
«Если еще трясучку вылечат, – сказал, подойдя, Рубен Тамарго, тоже весь салатовый, – буду считать, что рай есть».
Ночь я спал плохо.
Не привык к кровати, к матрасу, казалось то жестко, то мягко. Что-то еще теснило в груди. Поворачивался и так и сяк. Выкинул простыню. Свесил ноги. Потом понял, что слишком тихо. В деревне то жабы орут, то гнус звенит, то болото вздыхает. А здесь только лампы за стенкой щелкали. Так: ж-ж-ж – щелк! И опять: ж-ж-ж – щелк!
Я стал думать о вас, Элизабет, о том, как вы обязательно придете, и только тогда уснул.
Утром ко мне подселили хмурого соседа, немолодого усача с изъеденными оспой щеками. Он сразу же лег на койку и отвернулся к стене, не сказав мне ни слова. Затем был завтрак в общем зале. Длинные столы. Скамьи. Тарелки. Отдельно от нас, на возвышении, ели доктора, но вас среди них я не увидел.
Мой хмурый сосед, едва я вернулся в бокс, посмотрел на меня как на предателя. Словно я обещал ему голодать или еще что. На мой вопрос, что его не устраивает, он буркнул: «Все».
И откуда таких берут?
А вы, Элизабет, пришли ближе к полудню, помните?
Сели на мою койку, улыбнулись, спросили: «Ну, как ты себя чувствуешь, Мигель?». Вокруг персонал толпится – доктора, санитары, кто не внутри, тот в бокс голову просовывает, а мне как-то и все равно. Смотрю в ваши глаза, растворяюсь. В наших краях девушки все черноглазые, а у вас – словно серое дождевое небо, осеннее, на меня глядит. Чуть-чуть, кажется, и протает. Размечтался я – ваши захохотали, ну да мне не обидно. А вы сказали: «Завтра, Мигель, будем тебя лечить. Ни одной болезни не оставим». Я сказал: «Да, сеньора ангел».
А сосед как с ума сошел. Только вы к нему приблизились, зарычал, затрясся: «Уйди! Ненавижу! Всех вас ненавижу!». Его, конечно, скрутили, лицо утопили в подушку, но его вытаращенный бешеный глаз ворочался в глазнице и постоянно находил меня.
Такая злость! Я даже плечами передернул.
А вы наклонились к соседу и сказали, что его мнение не имеет никакого значения.
А вы наклонились к соседу и сказали, что его мнение не имеет никакого значения.
Наверное, я все-таки больше вспоминаю оттого, что делать в деревне нечего. Транспортник так и не пришел. Подъедаем старые запасы. По вечерам вот телевизор смотрим. Тоска.
Еще ожидание это.
И кажется, что какая-то хмарь повисла в воздухе. Предгрозовая. Жуткая. Хотя небо чистое, как лик Иисуса. Будто какая-то струна неслышно гудит, а у тебя все внутренности отзываются.
Вы, Элизабет, как специалист, скажите мне, к чему это все? Голоса, сны…
Мне тут приснилось, будто по утренней дымке бреду я в деревню. Ноги еле передвигаю, словно устал вусмерть. А в деревне тихо. И запах, тяжелый такой, металлический, свежий. Так в местной больнице при церкви кровью пахло. Вроде и лекарствами пахло, и прелью, и гнилью, но кровь все перебивала.
И я иду в тишине – вокруг ни звука, даже с болот никакая жаба ни квакнет. Дырявый загончик прошел – никого. Вверх к центру прошел – никого. В дом старика Маноло заглянул – никого.
А запах густеет. Мутит от него и дышать трудно.
Мне уж и назад повернуть хочется, только ноги сами по себе знай топают. Топ-топ-топ. Расступаются дома. Стучит в пятки утоптанная земля. Открывается глазам страшное. Их бы, глаза, закрыть…
Тела лежат плотной, слипшейся кучей. Как у Алекса Стенсфилда в фильме. Это именно тела, я не могу различить никого в отдельности. Волосы и рубахи. И штаны. И руки. И кровь.
Ближе, ближе…
Я начинаю выть. Мне страшно. Я один во всем мире. Мой мир – эта куча. Господи – Дева Мария – Христе. Охрани… Отведи…
Небо и болота меняются местами.
Господи – Дева Мария – Христе. Что же это? Зачем же? Пальцы мои, скрючившись, впиваются в лицо. «Кто? – кричу я. – Кто это сделал?»
И куча отвечает голосом Альсы: «Ты».
Я пишу эти строчки, и мне снова страшно. Словно вижу заново…
Но я ведь никого не убивал, Элизабет. Бубнит за стенкой Рауль и смеется Альса. Старуха Отонотоми раскладывает перед домом мох для сушки. Голая спина Хосе горбится рядом. Хосе зашивает рубаху и шипит, когда колет пальцы. Я протягиваю руку – вот он, Хосе. Живой. Это же не иллюзия. Может, вы не до конца меня вылечили?
Помните, вы к нам в бокс потом чуть ли не каждый день приходили? В белом таком, отутюженном халатике. Он просвечивал, когда вы становились напротив окна. Мой сосед сразу к стене отворачивался, считал, наверное, что вы ведьма, ыхеу – злой болотный дух, который отнимает у мужчин их мужскую силу. А я не отворачивался. Я не то чтобы в ыхеу не верю, просто…
Ну, наверное, таких красивых ыхеу не бывает. Они все уродливые и волосатые, и в тине все. Рубен вроде как видел. Хотя я ему не особенно в этом вопросе доверяю.
А вы спрашивали: «Мигель, хочешь никогда не болеть?». Задумчиво так, будто размышляя. «Хочешь, Мигель, жить долго?» И смотрели через плечо.
Пристально. Непонятно как-то.
Простыня еще была дурацкая, тонкая. Штаны пижамные тоже – смех один, как ни повернешься, то жмет, то выпирает. Тут пока сообразишь, чтоб не видно было, все и забудешь.
«Что?» – вскидывался я.
Пожалуй, думаю я сейчас, ничего стыдного в том, что я вас хотел, не было. Нельзя это усмирить. Это сильнее всего. Тело мое чувствовало вас. Мой пах чувствовал вас. Мой caman…
Как я его ни прятал, как ни умолял его опасть…
Вы были тактичны, вы позволяли себе лишь легкую улыбку и спрашивали снова: «Ты хочешь быть сильным, Мигель? Ты хочешь ничего не бояться?».
Конечно, я говорил: «Да». «Да, сеньора ангел».
А может, говорил не я, может, это был мой caman…
Опять я, извините, в какую-то даль забрался. Мне она приятна, эта даль, а вам – даже и не знаю. Жду вас и жду. Мысли мешаются. Воспоминания, как из прохудившегося мешка. Ф-фыр – сыплются. Просыпались…
Вспомнил вот про пеналы. Про эти, про серебристые. Которые перетаскивали из «Боинга». Там же… как их…
Еще кончалась первая неделя моего лечения.
Сосед куда-то исчез. Общий зал в обед был полупустой. Многие, говорили, выписались. Но бродил шепоток, что их перевели в другой корпус. Хосе, обычно подвижный, порывистый, суетливый, от сытости спал на ходу. Меня пичкали таблетками и какими-то малопонятными тестами. Что-то все замеряли, тискали, светили в глаза, словно хотели найти там мое «оло».
Потом, ближе к вечеру, появились вы.
За вами вкатили столик, а на столике как раз лежал пенал. Да, как раз он. Металлический, со скругленными краями и кнопками с цифрами на боковой грани. От него веяло холодом, он даже на взгляд казался ледяным. А вы сказали: «Ну что, Мигель, ты готов?». И присели ко мне. Я чувствовал ваше бедро у своего колена. Острые секунды счастья. Рвется в бой caman…
«Да, сеньора ангел». – «Зови меня Эли, Мигель. Мы станем с тобой хорошими друзьями». «Только друзьями?» – спросил я, с испугом следя, как ползут по простынке к вам мои руки. «М-м-м, – улыбнулись вы, – давай не торопить события».
Я не обращал внимания, стоит ли кто-то рядом. Санитары, помощники – они все были вне. Мой мир составляли вы и я. Этого было достаточно.
Появление инъектора в ваших руках было как волшебство. Если его кто-то и подал, мозг мой не зафиксировал.
«Ты знаешь, что это, Мигель?» – спросили вы. Я кивнул. Вы притянули к койке столик с пеналом. За окном грохнуло, распорола сгущающиеся сумерки ветвистая молния, зашумел, зашипел, омыл стекло дождь. Вы легко коснулись кнопок с цифрами. Пенал, помедлив, выдавил на крышке зеленый огонек и распахнулся. Утопленный в чем-то мягком, в нем лежал несоразмерно маленький цилиндрик. Вы достали его и со щелчком вставили в инъектор.
Густая, комковатая жидкость внутри при свете новой молнии вспыхнула неоном.
«Тебе не нужно бояться, Мигель», – сказали вы. «Я ничего не боюсь, когда вы рядом», – сказал я. Вы качнули головой. «Очень хорошо, Мигель. Напряги шею и не шевелись».
Рыльце инъектора коснулось моей кожи.
«Мигель, – сказали вы, – сейчас я впрысну тебе наниты. Это такие маленькие биомеханические штучки. Очень мелкие. Малюсенькие. Через кровь они проникнут тебе в голову». «Зачем?» – спросил я. Мне было интересно и совсем не страшно. Вы посмотрели мне в глаза.
Инъектор пшикнул. Шею кольнуло. Небольно, мошка и то сильнее кусает. Зазудело, конечно, но я не решился расчесать. Понятно, что нельзя.
«Эти наниты, Мигель, – сказали вы, – как маленькие доктора. Они найдут твои болячки и вылечат их. И не допустят, чтобы ты заболел снова. А еще сделают тебя сильным, быстрым и бесстрашным». «Тогда я – за», – сказал я. А вы наклонились ко мне и поцеловали в щеку. «Я и не сомневалась, Мигель».
Гроза высветила ваше лицо. Ничего от ыхеу. Обычное лицо. Может быть, несколько напряженное. Я потянулся к нему.
«Нет-нет, Мигель, – сказали вы, поднимаясь, – тебе необходимо поспать». «Я не хочу», – сказал я и зевнул. Неожиданно для самого себя. «Вот видишь, – улыбнулись вы. – Спи. Я приду завтра». И – бах! – я уже сплю.
Сквозь сон мне слышался дождь, скрип колесиков, шаги.
Потом один голос произнес: «Смотрите, Элизабет, член у него так и стоит. Латино, похоже, перевозбудился». Тогда вы и сказали, что я – уникальный Мигель. Потом добавили еще что-то. Дурачок? Но я во сне не обиделся, потому как – ласково прозвучало.
Я подумал, что стану здоровым, сильным и бесстрашным, и тогда точно вас завоюю.
А тут, представляете, подсел ко мне старик Маноло, посмотрел, как я листы черкаю, а потом в пустоту пялюсь, вспоминая, покряхтел, пожевал губами и закивал: «Правильно делаешь, Мигель. Твой дед Апетубебе такой же был». Я ему: «Какой?». А он: «Страстный и на голову больной». Я-то фыркнул, что не фыркнуть-то, но Маноло лишь редкозубый рот ощерил. «Он, дед твой, тоже белую полюбил как-то. Мы молодые были, подались, знаешь, в столицу…»
Он замолчал, полез за пазуху. В пальцах его задрожал старенький фотоснимок. Черно-белый. С ломкими углами. «Вот такие мы были», – произнес он, давая мне рассмотреть изображение. Деда я узнал сразу. А юный Маноло оказался светлей и щекастей нынешнего. Оба были в пончо и при ружьях. «И такая была любовь… – сказал мне старик со вздохом. – Только он не письма писал, неграмотный был, все больше песни сочинял. Гоняли его, знаешь, с собаками…»
Он сочувственно похлопал меня по плечу, а я подумал, что, может быть, моя любовь к вам – наследственная. Если и дед Апетубебе…
Конечно, глупости пишу. Сложно это, разбираться в себе и своих чувствах. Деда вот приплел. А зачем? Нет, не знаю.
И все же тревожно мне. К чему эти наниты вспомнились? Сны – к чему?
Я вот думаю, наниты, наверное, все еще во мне. Может, это от них и память у меня худая, и сны, и туман в голове. Конечно, трясучка теперь если и начинается, то быстро сходит на нет. А порезался тут, так рана поголубела, выдавила капельку крови и срослась. Но…
Я почему-то со страхом представляю, что еще я забыл. Я же вспомню, обязательно вспомню, это лишь вопрос времени, и знаете, Элизабет, как бы мне не вспомнить нечто ужасное. Я чувствую, оно ворочается во мне. Мутное, черное нечто.