– Где ты нашел такую лошадь? – криком кричала Феня. А он смеется.
– Да я, – говорит, – эту лошадь никому не отдам. Я ее еще буду кормить и холить, потому что такой больше нет.
И все наврал. Все! Насчет не отдам, насчет кормить, насчет холить…
Девка оказалась золотая, уже через год Феня не знала, куда ее посадить и как приветить. Ребеночка их обожала так, что все мечты свои женские забыла. От любви Феня тогда раздалась, но все равно рядом с Олечкой была мелкой. На Игоря цыкала, если тот возникал против жены. Кто бы мог поверить, что это раз – и кончится?
Кончилось. Феня тогда подумала: а чего, собственно, было ждать от такого отца? И через столько лет, через всю ее дурную верность и преданность – на самом же деле! – прорвалась у Фени гнев-обида. И уже не осталось у Ивана Иваныча ни одного светлого места в биографии и природе, а сплошное – сволочь. И как он первую деревенскую жену с дитями бросил, и как на Калерию польстился из-за ее степени по марксизму-ленинизму, и как он, будучи в кресле, шуровал со всеми подряд сотрудницами и просительницами, командированными, женами подчиненных, как она это все знала и – ничего, принимала тоже, хотя за творческого работника Куциянову ей очень хотелось, чтоб случайно напоролся Ваня на битое стекло этим самым своим неугомонным местом. У них при их жизни битого стекла всегда более чем, так что несчастный случай вполне можно было представить. Сколько она хрустальных фужеров списывала – это никакой конторой подсчитано быть не могло.
В общем, сын – в отца, и плачь, рыдай, Феня, а что тут сделаешь?
…Стала Феня жить на два дома. На свой и брошенный. К ночи падала с ног. Кости ночью так крутило, что не уснуть, и тогда она все думала, думала: что ж это за судьба у нее? Почему она подводит ее все время там, где она больше всего сердца положила? Тот же Ваня… Ни разу же не вспомнил о ней до самой своей дурной смерти.
…Перепили вожди на охоте и стали изображать из себя охотников и зайцев. Ване выпало быть охотником, а одному известному вождю – зайцем. Ваня пульнул, заяц упал. Ваня от страху умер, а заяц, оказывается, упал для смеха. Фене рассказал про это родственник Вани, который ездил его хоронить. «Здоровый такой лежал, – рассказывал родственник. – Белый… А этот – заяц – в карауле пять минут стоять не выстоял, зашатало его от слабости здоровья…» Так вот – Ваня. Напоролась жизнь Фени на него, как на мину. Сыночка от него родила. Все в него вложила, на пианино мальчик играл любую мелодию, только напой ему, по-английски щелкал, как птица, а прорвало из него Ванино подлое существо… Хоть бы раз в месяц сына посмотрел, хоть бы какую машинку купил. Феня, думая о внуке, жаром горела: убью за него, и рука не дрогнет…
Только вот силы – чувствовала – кончались. И ноги, и руки, и голова, и сердце вечерами криком кричали, просили у Фени пощады. Феня мокрым полотенцем голову перетянет, ноги в тазик с морской солью сунет, гадостный валерьяновый чай заварит и набухает обидой, набухает. Спроси, на кого? А черт его знает! На себя, дуру. Что бы ей выйти за того полковника? Или за лифт-инженера? Что б ей в семнадцать лет рвануть было куда-нибудь подальше, чтоб ее никто и она никого, чтоб не тянулась за ней судьба от всего их рода-племени, в котором все бабы, как одна, ломовые лошади, а мужики, все, как один, только на легком подхвате. Прадед был из лакеев, дед однорукий, всю жизнь в конторе сельсовета рисовал картинки показателей, папаня шоферил в обкоме и спал по двадцать часов в сутки, не меньше. Мама тоже была шофер, так вот она как раз водила молоковоз. По любой погоде, на лысых колесах, а езжай, корми народ, мама-шоферюга… Нет, в их роду женщины были и костью, и мясом, и мозгом. И умом, и силой. Потому и передавали по женской линии только одну-одинокую уверенность – на мужиков расчета нет.
Лучший случай – чтоб не бил… Чтоб хоть дурак, но смирный. Чего Ваня так в свое время в мечту влез? За ласковость. Ладошкой мягкой своей начнет по спине водить – сердце заходится. А уж если подробности начнутся, тут и начало Фениной смерти. Ласку она его не передком воспринимала – для этого она гордая, – а как-то невозможно воздушно… Смешно, если иметь в виду, – грех их почти всегда был на жестком президиумном столе, волосы Фени путались в чернильном приборе, бывало, вставала, а на затылке скрепки, колпачки от ручек, так вот мощный дубовый стол от Ваниных ладоней вызывал у Фени ощущение облака, и чем сильнее была тяжесть, тем выше взлеталось Фене, и за это она пошла бы за ним, идиотом, на край света, но он не то что не позвал, а просто ни разу, ни единственного разу не объявился больше… Феня плакала прямо в таз, и соленые ее слезы, попадая в соленую воду, испытывали на уровне существования вод свое водяное счастье единения.
…Это ж сколько прошло времени с того момента, как бросил Игорь Олечку? Да немного совсем. Не зажило это еще у Фени. А понять, что завелась у него другая, уже было можно. Раз не пришел ночевать, два… Хорошо, что еще от Вани осталась роскошь – телефон. Ничего не скажешь – звонил Игорь. Конечно, врал. У приятеля, мол. За городом, не успеваю на электричку. Феня в подробности не вникала. Для себя решила – другую невестку не признает, будь она хоть позолоченная!
Оля сказала Фене, что «новая» беременная.
– Откуда ты знаешь? – спросила Феня.
– Видела глазами, – ответила Оля. – Она сорок второй размер, а живот у нее, как дулечка, вперед. Чем рожать будет, неизвестно. Ну, нет у нее, мама Феня, тела, нет. Из чего расти ребенку – неизвестно.
– Ну и черт с ним, с этим ребенком, – сказала Феня, и ее изнутри как ударило. И еще раз, и еще, Феня за подоконник уцепилась, зубы сжала, хорошо, что Оля спокойная, как мамонт, и на мелкие, тем более чужие, внутренние чувства реагирует слабо. Не ее же изнутри ударило – свекровь, а то, что та побледнела, и взмокла, и держится за подоконник, так ведь держится? Держится. Она баба цепкая. Нечего ее пугать вопросами, что, мол, с тобой, что? Оклемается… Оклемалась Феня, рванула в ванную, включила воду и стала молиться, хотя до этого ни разу в жизни пальцы в щепоть не собирала. Она просила прощения, получалось – за хулу тому ребеночку, что торчал дулечкой на сорок втором размере. И вот тут в самое это ее нелепое моление без умения и правил увидела Феня, что в дулечке – девочка, махонькая такая, с мышонка, но значимости – почему-то! – для нее, для Фени необыкновенной.
Тогда Феня громко, громче бегущей из крана воды сказала Богу или кто там был на проводе вместо него, что дитя это она не признает категорически, нечего ей так грубо намекать; на двоих внуков сил и возможностей у нее нет…
Но все пошло плохо. Сидело в голове видение девочки-мышонка, а Игорь ни слова, даже в дом свою «сорок вторую» не привел.
Феня не выдержала, спросила:
– Так на каком же вы этапе?
– Разведется Ирка с мужем, распишемся. Нас уже сроки поджимают.
– Так она у тебя уже целованная! – закричала Феня.
– Она у меня уже рожалая. У нее сыну четыре года.
Феня сказала себе: «Сейчас я рухну» – и тихо присела на стул.
– И где ж это вы собираетесь обретаться своей многодетной семьей?
– Без проблем, – ответил Игорь. – От матери у нее хорошая квартира со всеми делами.
– А куда ж вы мать дели?
– Ты выражайся! – ответил Игорь. – Рак. Умерла.
– А отец существует в природе?
– Тоже умер.
– Нашел своему ребеночку наследственность, – пробурчала Феня. – Сплошные покойники.
– Можно подумать, – засмеялся Игорь, – что с тобой этого не случится… Что ты бессмертная!
– Так ведь живу еще! – резонно ответила Феня. – А их нету.
– Меньше народу, больше кислороду, – засмеялся Игорь.
– Добрый ты у меня! – сказала Феня. – Гуманист.
– Кстати, – сказал Игорь. – Я фотографию видел у Ирки с одной гулянки. Так там и ты, и ее родители. Молодые и пьяные…
– Я? – удивилась Феня. – Откуда ж я могу с ними быть?
– Ты ж всех знаешь! – засмеялся Игорь. – У Ирки мать была журналисткой. Куциянова ее фамилия.
Феня сдержалась, как белорусский партизан. Потому что еще до слов пришло к ней приказание: держись, женщина, и сиди устойчиво. Вернее, сиди усидчиво.
– А! – ответила она как бы равнодушно. – А!
Тут надлежало спросить и про отца. Получилось бы в масть. Но Феня решила – ширк! ширк! – вытереть пыль. Встала, пошла размазывать грязь, чтоб больше было.
Ах ты, девочка-мышонок! Родишься ведь и будешь… Не нужна ты мне! Не нужна! Потому что я однолюбка, у меня Ваня – один, сын – один, внук – один. На два не делюсь, мышонок. Неделимая я частица… Я, мышонок, атом… Так с тряпочкой-вехоткой добралась Феня до старого ученического портфеля, в котором держала большие фотографии. То самое время, как родить Куцияновой дочку, Феня не помнила у Куцияновой мужа. Итальянца долбаного помнила, хотя в глаза не видела. Другие разные мужские особи всплывали на поверхности воды воспоминаний… Инструктор по идеологии, например… Похабистый такой мужчинка… Главреж оперетты, круглый, как хорошо покатавшийся по свету колобок… Феню тоже щипал, причем больно, зараза, пришлось даже дать по рукам, обиделся, дурак, нажаловался завстоловой. Вот она, фотография. Вот. С юбилея газеты. Феня была на обслуживании. Стоит с самого краю, на животе поднос плашмя, на голове черт-те что, тот еще вид. В моде тогда были начесанные и налаченные башни. У нее выше всех. Было из чего строить. Куциянова, как у нее и принято, с голым разворотом плеч. Идеологический инструктор, главреж, Ваня… Все тут, все по местам… Ваня, как и полагается первому человеку, в центре, девки из общего отдела к нему притулились, кто головкой, кто бочком, но он стоял прямо, он понимал, что вспышка магния – это не просто. Это документ. Не отмажешься. Поэтому руки его шкодливые висели строго по швам и лицо изображало серьезность, ужимок не допустило.
– Мам, я пошел! – сказал Игорь.
– Подожди, – ответила Феня. – Ты не эту фотку имеешь в виду?
– Точно! Она… – засмеялся Игорь. – Ты тут как Екатерина Вторая…
– Я такая и есть, – сказала Феня. – Ну, кто ж отец, если Куциянова – мать?
– Так начальник же обкома! – сказал Игорь. – Он Ирку потом уже признал, хотя она и незаконная. Ирка моя – дитя греха.
– Тогда понятно. – Феня отнесла фотографию в портфель. Щелкнула замком. Она-то, дура, придумала Игорю автокатастрофу со своим «женихом». Даже выстригла из газеты подходящую по срокам заметку. Между прочим, другие поверили тоже.
– Обратной дороги нет, – сказала Феня так, как «Пива нет и не будет». – Никто теперь калек не держит, а мышонок явно будет слабенькая от брата и сестры. Выкинут ее к чертовой матери или родители, или врачи, и концов не найдешь. Мы народ такой.
Феня почувствовала, как начала концентрироваться до величины точки. Хорошее такое, решительное действие. Все лишнее в стороны, все нужное втягиваешь в себя и трамбуешь, трамбуешь… Силу, терпение, настойчивость, презрение, ум, хитрость, самостоятельность… Плотненько, плотненько друг к другу, чтоб больше влезло, чтоб девочке-мышонку выжить в любом случае, а у нее именно «любой случай» и будет… Потому как замесили тебя, девчоночка, на плохих дрожжах.
…А потом развернулись перед Феней плечи-приклады, не пройти. Пришлось сквозь них пробиваться силой.
…Феня умирала, лежа животом на портфеле с неформатными фотографиями. В это время дочка Куцияновой, лежа на спине, рожала в «рафике» неотложки, на нее матом орали медсестра и санитары, чтоб дотерпела до больницы, но что возьмешь с этой природы-бабы, если ей пристало рожать!
Чвакнула девочка-мышонок на ладони медсестры-неумехи и тут же расщепила пронзительные глазки, чтоб посмотреть на первых людей на земле Фениной сущностью.
– Ишь, – сказали ей санитары, – какая серьезная. Как пуля…
…Все это следует шить… О странностях любви
Моя подруга американка, узнав, что я пишу о странностях любви, сказала:
– Хорошо придумано! Когда кончится любовь, будешь писать о странностях ненависти.
Помню свой внутренний протест, какое-то почти бурное несогласие. Можно подумать – живу в стерилизованной колбе. Сдержалась и сказала нечто аморфное:
– Писать о ненависти не буду. Это чувство неэкологично и опасно.
Сказала, чтоб что-то сказать, а попала в точку. Чистюль американцев сразить страхом загрязнения – плевое дело. Пугаются как маленькие. Это нам пустить вошь в голову, яд в реку не то что пустяк, а так… Всплеск. Дуновение… Даже захотелось утешить Америку, мол, ладно вам… Одним словом, мысленно пишу письмо милой моей американке: «Мэм! Дорогая моя! Меня душит смех из-за твоего испуга. Как ты не понимаешь, что рассказ о любви – он почти всегда и о ненависти. Про один шаг между ними молчу – банальность. И чем странней и сильней любовь, тем они ближе, эти две проклятущие бабы – любовь и ненависть, тем все перепутанней между ними. Иногда их и в лицо не различишь… Я к тому, мэм, что для экологии лучше всего перерабатывать ненависть в любовь. Ну нет, хоть ты тресни, более подходящего и близкого по природе материала.
Еще Бёме – жадных до знаний американцев ссылка на кого-нибудь убеждает особенно, – так вот, этот самый лучший философ из сапожников говаривал, что „доброта, не имеющая в себе зла, пуста и сонна“. Не правда ли, загнул? А ничуть! Любовь и ненависть, добро и зло самозабвенно булькают в одном котле, и попробуй расщепи их.
Я расскажу тебе историю, которая…»
…которая не дает мне покоя, потому как я не знаю и не понимаю, откуда у нее растут уши. Я ее расскажу так, как мне расскажется именно сейчас. Пиши я ее завтра, она могла бы описаться по-другому. Она проста, как та самая русская репа, но, клянусь, ни один компьютер не выдаст по ней адекватного жизни ответа.
Значит, так…
…У Тамары Ивановны был легкий грипп. Чудное время для неленивой женщины. Она решила распустить наконец старую хорошей вязки шерстяную кофту, которую дочь давно забросила на антресоли. Тамара выудила мешок с барахлом при помощи лыжной палки, осыпавшаяся на нее пыль вызвала в ней естественную мысль, что только дурак в наше время занимается таким делом – ну, распустит кофту, грипп кончится, что она будет делать с мотками? Опять же придется запихивать в пыль антресолей. Но голова бурчит, руки делают… Вытащила кофту, мешок так толкнула назад палкой, что откуда-то из глубины раздался писк… Ах ты, боже мой, подумала Тамара, там ведь где-то лежат и детские игрушки дочери, и надо бы их тоже достать, вдруг что-то пригодится уже внучке. Хотя дочь сказала ей сразу: «Только, мать, без разных окаменелостей. Динка будет играть в игрушки своего времени». Сейчас Динке шесть лет, все стоит безумно дорого, и надо, надо достать тот мешок, который пискнул.
Мало ли.
А пока же в руках была кофта. Толстая, цвета абрикосового джема, на пуговицах, сделанных на заказ. Копейки тогда это стоило. Тамара для смеха попробовала ее натянуть на себя и, хоть это было глупо с самого начала, – расстроилась. Тогда, когда дочь носила эту кофту, в дочерины пятнадцать лет, Тамара могла ее носить тоже, если не застегивать пуговицы. Теперь же кофта мертвой хваткой обняла плечи и руки. Получалось, что у Тамары не нормально пятидесятый размер, а какой-нибудь пятьдесят шестой. А кому претензии? Сама же сдуру полезла в эту чертову кофту. Теперь стаскивай с себя, сопи гриппозным носом, злись, а кофта зацепилась за что-то сзади, пришлось в ней, жаркой, крутиться, рука попала в накладной карман, а в нем был секрет, придуманный самой Тамарой: маленький карманчик с пуговичкой из атласного шелка внутри большого. Для сторублевки, которую спрятали, когда дочка в восьмом классе ездила сама к бабушке, а ехать надо было целых шесть часов ночного времени.
В карманчике что-то лежало. И Тамара подумала: а может, это та самая сторублевка? Сунули и забыли.
Вывернула карман, расстегнула маленькую пуговичку. Квадратик тетрадного листа. Развернула.
Не было предэмоций. Последним чувствованием перед тем, как Тамаре прочитать то, что было на листке, осталась мысль о сторублевке в тоне «ха-ха». А потом, без перехода, было сразу падение в бездну.
«Сергей! – было написано ее дочерью Леной. – Сейчас мне уже все равно: я могу ее убить. Какое это имеет значение – мать-дочь, – если она стоит между нами? Ты весь трусишься, когда ее видишь, можно подумать, она тебе жена. А она тебе, как и я. Мы на равных, но сейчас-то нет. Или мы объявляемся, или я ей скормлю крысид.
Это мое последнее слово».
В бездну Тамара летела вниз головой. Она точно это знала, потому что ждала, когда голова найдет у бездны дно и расколется о него, как пустой орех. Но ничего подобного не случилось.
– Так странно, – скажет она мне потом, – когда я поняла, что не разобьюсь, я просто перевернулась, общупала ногами низ бездны, общупала и поняла, что буду жить. Более того, у меня напрочь пропал грипп.
Это было первое ощущение «другой жизни» – полное отсутствие соплей и состояние глубокого физического здоровья. Слетала в бездну – и как новенькая. Вторым чувством была ненависть, которая, видимо, заняла пространство гриппа и других Тамариных недомоганий. Одним словом, ненависть разместилась в Тамаре широко и глубоко. Но самое ужасное было то, что она как бы выплеснулась в прошлое, и то, что давно заняло свои места в жизни Тамары и было хорошим и ясным, опрокинулось, было облито ядом, прошлое шипело, как плохое масло на сковородке, чадя, воняя, и что там ваши сквозняки для вытяжения! – прошлое не проветривалось.
Тамара ходила по квартире, лапая стены, это странное хождение вдоль стен продолжалось, видимо, долго, во всяком случае, подступила легкая тошнота, и пришлось сесть. Напротив в серванте прислоненно к стеклу стояла фотография Лены и Динки. Дочь улыбалась нежно, внучка вовсю щерила роток без двух передних зубов, которые лежали в крохотном бархатном футлярчике, где когда-то лежало Тамарино обручальное. Его она бросила мужу в морду в суде, и именно это послужило основанием решения в пользу мужа, который в иске ссылался на ее дурной нрав, а он возьми и проявись – нрав – в виде броска кольца в цель с соответствующим словесным сопровождением. Надо сказать, что слова были еще те!
У мужа давно была женщина, Тамара честно с ней боролась чистотой и порядком в доме, всем стираным и выглаженным, боролась разнообразием меню и билетами в театр, кино и цирк. Не в коня корм – все мимо!
Потом, когда в жизни Тамары появился Сергей, она поняла, что вела себя глупо. Что ни одну любовницу нельзя победить походом в кино и чистыми простынями. Что это все по разным ведомствам. Но надо было самой попасть в любовницы, чтобы не то что понять, просто узнать.
Сергей был женат. И, как и Тамара, имел пятилетнюю дочь. Познакомились они во дворе, раскачивая девчонок на качельках. Такой был у них вегетарианско-лирический период, когда ничего еще нет, но уже есть предчувствие радости, когда еще легко спрашивается о жене, но есть в вопросе и некая снисходительность к теме, потому как оба понимают: жена, она как бы уже и вторична. Просто они порядочные люди и проявляют душевный интерес и такт, а на самом-то деле им до нее уже далеко – отплыли.