Дочки, матери, птицы и острова (сборник) - Галина Щербакова 4 стр.


Поэтому пусть твой жид по веревочке бежит, в каждом народе есть свои говнюки. Среди наших больше. Я старая, я считала. Ей-богу, считала. Найду тебе листочек, покажу. Ты не знаешь, но я ведь и в тюрьме сидела, и в лагере ишачила. Там были все народы. Даже один негр. Золотой мужик, я от него сама алюминиевой ложкой делала аборт. Перепихнулись на слове «отбой», как две собаки. Я аж вверх вытянулась от счастья. Стала в строй, где обычно, а макушка торчит. Тут же переставили меня, сволочи! То ли светилась моя макушка, то ли в морде моей что-то не то образовалось, но меня уравняли. Убили его охранники вскоре, просто так, равнодушно, без причины. Чужой! Черный! С этим в России строго. Нахватали земель без разума с разнообразным людом и всех стали ненавидеть. Мы, мол, народ великий, а вы все – обсоски, падаль. Вот от «величия нашего российского» маятня у нас и идет всю жизнь. То один чужак лицом не выйдет, то другой. А лицо чужака определяет русская пропитая морда. Ты не думай, что я чохом поливаю русских. Поливаю, да не чохом. Зла от нас и дури больше, чем от негров или, к примеру, от твоих евреев. Поэтому твой Ефим дерьмо по своей личной природе, а не потому что он другой национальности. Я к тому, что в твоем животе сидит половинка Ефима, и тебе ее любить, а будешь вести себя, как погромщик, тогда не рожай сразу, иди на искусственные. Только как потом будешь жить, если у дитенка уже и сердечко есть. И пальчики, и глазками он уже лупает.

Я понимаю, ты такого допустить не можешь. Ну, и слава богу, что такая. Теперь как быть, чтоб все как у людей? Тут я тебе так скажу. У людей – по-всякому. На людей равняться нельзя. Ты равняйся на совесть и на то, чтоб ненароком зла не сделать. Зачем тебе первый попавшийся мужик? Ты что, уродина? Ты что, без мозгов? На первое время у тебя есть я. Я ничья бабушка. А старухе быть бабушкой положено по порядку жизни. И мать ты не имеешь права лишать этого. Нельзя стыдиться дитя, которое ни в чем ни перед кем не виновато. Ему в тебе хорошо, потом будет трудно, и нужна ему будет любовь, чтоб выжить в мире грязи, шума и стянутых ручек и ножек. Тебе не мужик нужен, а муж и отец ребенку. Кто его знает, может, такой где-то и живет. Просто ты не громыхай сильно, живи тихо, добро только на тишину прийти может. Жить-то страшно, а будет еще хуже. Не может не быть хуже, если страной столько лет правили мертвяки. А что ждет дальше – бог весть. В лучшее я не верю.

Любовь

Я работала как лошадь. Висела на всех досках почета. Мужики меня уважали. Уже трудно было скрывать живот, спасали балахонистые плащи и безразмерные вязаные кофты. К маме не ездила, все-таки боялась. А она возьми и приедь сама. Хорошо, что предупредила. В состоянии полураспада я зачем-то села на электричку и поехала в Мытищи, туда, где все начиналось. Подошла к домику, где так и остались ватные одеяла, которыми я обивала стену. Тогда был холоднющий февраль, не зря его на Украине называют лютым. Сейчас кончалось лето, все еще пахло горящими торфяниками и электричками. Хозяйка меня узнала сразу, подозрительно посмотрела на мой объемный наряд, но не сказала ничего. Пригласила в дом. Дверь в «мою» комнату была закрыта.

– Сдаю одному… До него после тебя еще был. Хозяйственный такой. Заделал щели. Обои поклеил. Тоже инженер, как и ты. Писем не получал. Все покупал книжки. Я ему отдала две полки, они все равно стояли в сарае, после сына остались. Но он жил недолго, переехал в большой дом, книги взял, а полками погребовал. Я и так и сяк прилаживала их к делу, но они в моем хозяйстве оказались лишними. Теперь въехал красивый такой, молодой, первым делом врезал замок. Чисто формально, потому что такие замки открываются и ножом, и вилкой, и простым гвоздем.

Но раз человек оберегает пространство своей жизни, – говорила хозяйка, – туда ни ногой.

Я удивилась этим словам – «пространство жизни», они явно от постояльца. Я ведь хорошо помнила, как она без стука сразу двумя ногами входила, когда был Фимка, и пялилась на сдвинутые подушки и обвисшие одеяла. И делала странное движение головой, будто той неловко было сидеть на шее. Фимка ее передразнивал, и мы ржали, как молодые кони на выпасе. Те тоже вытягивают вверх шею, надувая жилы.

– Постояльцы мои баб не водили, – глухая издевка, все помнит, – хотя для мужчины это было бы нормально, и я, если это не часто и без пьянства, не возражала бы. Я, конечно, не намекаю: мол, согласна. Еще чего? Так-то лучше, спокойней…

Я поняла: жилец занимал женщину затворенностью своей жизни. И я подумала, что она ведь совсем не старая, хозяюшка, пятидесяти еще нет, и с виду сохранна, бюст там и остальные формы. Мама моя чуть постарше, но печать законченности жизни уже лет десять на ее лице. На мыслях о маме я засобиралась уходить. На лице хозяйки возникло удивление. Чего приходила, действительно? «Да дело было в городе». На самом деле меня гнал страх приезда мамы. Никому такого не скажешь. К станции я шла медленно, меня тяжелили грядущие мамины мысли и чувства, когда она увидит меня. Она не Груша, у нее не найдется для меня благой вести. Она будет переполнена гневом и неприятием меня такой… способной испортить ей жизнь (это в первую очередь) и испохабить собственное будущее. Другого просто не может быть, потому что не может быть никогда. От груза маминой беспощадности мне захотелось пить, а так как женщины тогда еще не пили «из горла» хоть пиво, хоть воду, то пришлось зайти в вокзальную кафешку.

Что нами движет? Разум? Обстоятельства? Тогда бы не было дури, а ее полным-полно. Что заставляет встать и выйти из комнаты за миг до того, как в ней обрушится потолок? Почему – это почти правило – при авиакатастрофах один человек обязательно опаздывает на рейс или сдает билет? Что нас спасает? Прошлое, которое несет опыт, или будущее, которое знает, чем все может кончиться? И почему выбран ты? Что привело меня именно в это кафе? Именно в это время?

Я взяла стакан яблочного сока и тяжело оперлась на высокий стояк. Столешница слегка сдвинулась под моими локтями, и стакан тихо пополз вниз. Я тупо следила за его движением и за тем, как он разбивался у моих ног. Тут же заорала уборщица, ну, это наше родное – «ходют тут всякие, а ей подбирай и подбирай». Пришлось взять еще один стакан, заплатить за разбитый, и я встала уже к краешку другой стойки. Руки почему-то держала по швам, стояла, не зная, как мне подступиться к чертовому соку, как донести его до рта. Мысль, что эти элементарные вещи обрушат меня и я тихо начну оседать на пол, конечно, не приходила в голову. Я сильная, просто не люблю, когда на меня орут, тем более стакан оплачен. Просто я устала. Но я сейчас выпью сок и поеду домой, вот только я забыла, как берут стакан в руки. Вернее, я-то знаю, руки забыли. Они висят плетьми, бесконечно длинные и бесполезные руки.

На мысли, что они у меня отнялись, я и стала оплывать вниз. Кто-то взял меня под мышки и усадил на лавку у окна, поднес стакан прямо ко рту, и я стала пить жадно, глотать громко, проливая сок на подбородок. Кто-то мягко, но тщательно его вытер, даже зацепил капли, что сползали по шее.

В глазах и мозгу этот кто-то не отпечатывался. Он был безлик. Потом до меня дошло, что я сижу с зажмуренными глазами, но не уверена, смогу ли их разлепить.

Это мог быть только Бог. Он пришел за мной, зачем-то напоил соком, но я уже никогда не смогу встать с этой лавки, пойти своими ногами. Я уже не здесь. И тем не менее слышу: «„Скорую“ зовите! Тут то ли пьяная, то ли больная».

– Не надо «Скорую», – услышала я другой голос. И те же руки, что вытирали мне лицо, поставили меня и тихо повели, и уже на улице, вдохнув свежего воздуха, я поняла, что живая и хочу посмотреть на Бога.

Меня держал высокий немолодой мужчина в шинели без погон, у него были серые-серые густые волосы. Я даже подумала: «Красиво. Какая мощь седины». Сама я выдергиваю по волоску время от времени знаки старения, расстраиваюсь, но потом думаю: столько придумано красок – морочить людям голову цветом волос можно бесконечно. Я посмотрела на часы: электричка в Москву должна быть через десять минут и, на мое счастье, на первой платформе. Перехода мне не одолеть.

– Спасибо, – сказала я мужчине. – Не ожидала от себя такого.

– В вашем положении это бывает. Вы или долго шли пешком, или перенервничали. Вам в Москву?

– Да, – ответила я.

– Вот и замечательно. Мне тоже. Я постерегу вас в дороге.

Вагон был пустой. Мы сели близко к выходу, на первой же лавке.

– Вас встретит муж или кто? – спросил сосед. Оказывается, случаются и телесные землетрясения. Меня тряхнуло так, как бывает, когда прыгаешь с подножки едущей машины. Я знаю, как тело отстает от ног, голова от тела и кровь замирает, потому что сердце забыло, зачем оно, и куда-то сбежало с места. Но не в пятки – точно. Пятки как раз молодцы, они-то концентрируются и принимают удар на себя. Но сейчас я сижу, пяткам делать нечего, и все равно все во мне потеряло свое место. Я держу голову на коленях и смотрю в собственные глаза, из которых потоком бегут слезы. В общем, это секундное потрясение привело меня окончательно в чувство.

– Я тут прячусь от мамы, которая уже, наверное, приехала, – говорю вполне своим голосом. – Я боюсь ей показаться на глаза. Я приехала в Мытищи, потому что год тому назад я здесь жила. Здесь и согрешила. Он исчез, растворился в пространстве, а мне что-то там такое казалось… Я вполне самостоятельна, у меня хорошая работа, комната, я хочу ребенка и сумею – надеюсь во всяком случае – вырастить его сама. Но для мамы это шок. Нравственные понятия у нее доведены до абсурда. Хотя я не знаю, не была бы я такой же, случись подобное с моей дочерью. Вот потому, что я так хорошо понимаю маму, я боюсь, боюсь, боюсь… Будто я девчонка-соплячка, а не взрослая женщина с высшим образованием. Ну, ничего с собой не могу поделать, ни-че-го.

Я еще долго рассказываю ему про нашу семью, из которой по закону подлости всегда бежали мужчины, что это досталось и мне, но в самом что ни на есть пошлом варианте. Там, в кафе, говорила я, было счастливое ощущение смерти. Будто пришел Бог. Извините, это я про вас. Вы не оскорбляйтесь, если вы атеист. К каждому человеку хоть раз в жизни приходит Бог, ну, может, не он сам, а его посланник, и возникает счастье защищенности. У меня это было, когда вы мне вытирали лицо.

Я говорила, говорила, и у меня – так я устроена: умею найти при желании плохое во всем – вдруг родилась простая мысль: он меня принимает за сумасшедшую. Ну, а за кого же еще?

– Я не сумасшедшая, – говорю я ему. – Это есть такой закон – разбалтываться перед чужими. Почему-то своим, близким, мы доверяем меньше. Это же идиотия – бояться собственной матери?

– Просто вам кажется, что у вас нет выхода. Отчаяние тупика. А это неверно, что у вас его нет!

– А он у меня есть? – удивленно спрашиваю я.

– Есть хороший выход, – сказал мужчина. – Выходите за меня замуж. Я не пьяница, не авантюрист, я демобилизованный афганский майор. Сейчас вольный казак, служу в охране, хотя у меня тоже высшее образование. По профессии я ветеринар, но за время войны все забыл. А начать сначала – не знаю как. Лечу собачек охранников и кошек в столовой. Живу, где работаю. Жена вышла замуж, пока я числился в «без вести пропавших». Не сужу. Когда меня отправили в Афган, как-то сразу стало ясно, что я уезжаю из дома навсегда. Она накануне мне сказала: я буду делать ремонт. Все сделаю иначе. Я понял: иначе – значит, без меня. На том и расстались. У меня нет детей. И боюсь, что не будет. Я хорошо внутри порезан.

Оказывается, я слушаю все это с восторгом. Прийти и сказать маме: «Знакомься, мой муж». Груша поперхнется, но криком не вскрикнет. Потом я с ней разберусь, главное – мама.

И еще его руки. Которые вытирали мне сок с подбородка и слегка коснулись шеи. Это было так нежно, что я, оглупевшая и отупевшая, подумала: «Бог». Невозможно, чтобы врали так пальцы, не может врать и эта мощная седина. Да и зачем? Из-за того, что у меня комната? Такого мужика возьмут в большой дом, просто чтобы выходил и стоял на крыльце, а ветер играл его гривой.

– Меня зовут Николай Петров. Мне сорок. Хотя выгляжу на все полсотни. Старики мои живут в Ивангороде. Мама портниха, отец столяр-краснодеревщик. У вас нет возражений против католиков? Так вот, они – католики и есть. Как же все-таки зовут вас, если все, что я вам сказал, не оттолкнуло вас от меня и, не дай бог, не оскорбило?

– Боже мой! Что вы такого наговорили? Ну, разве так можно – встретить беременную женщину и делать ей предложение? Если это, конечно, не солдатская хохма в быстро бегущей электричке. Смотрите, уже Северянин. Через десять минут будет Москва, вы спрыгнете с подножки вагона, Николай Петров, оставив заторможенную дуру с католиками в голове и с женой вашей, уже сделавшей ремонт. Простите меня, бога ради! Я не знаю, что думать. Но я знаю одно: разве у нас с вами любовь? Разве можно так, с разбегу совершать поступки на всю жизнь? Уже Москва-третья. Я хочу посмотреть, как вы будете прыгать. Я сделаю из этого потом, через много лет, веселый застольный рассказ, как я чуть не вышла замуж в поезде, но он вовремя слинял. Испарился.

– Все-таки как вас зовут?

– В этом тоже очарование: вы делаете предложение, даже не зная моего имени.

Электричка встала. Мы продолжали сидеть.

– Я не спрыгну, – сказал он тихо. – Вы пронзили мне сердце стаканом, который сползал с вашей стойки, а вы смотрели на него, как ребенок на заводную игрушку. Вы даже рот открыли. А второго стакана вы испугались – вдруг он тоже поползет, и вам было так страшно, что мне захотелось обнять вас и защитить от всех движущихся и стоящих предметов, от орущих уборщиц, от всего этого страшного мира, где вы были одна-одинешенька с маленьким ребеночком внутри вас. Разве это не больше любви?

Я заревела как дура и уткнулась ему в плечо.

– Мы поедем вместе ко мне, – сказала я. – Я представлю вас как мужа, а дальше… Дальше я не знаю. Может, я отправлю вас на фронт? И вас убьют?.. Господи, что я такое молочу.

– Нет, – сказал он, – я не согласен, я не могу жениться неизвестно на ком. У вас что, неприличное имя? Даздраперма? Сталена?

Нас попросили оставить вагон.

На платформе, высморкавшись от набухших в носу слез, я сказала:

– Бог миловал. Меня зовут проще некуда. Анна. В одну сторону Анна, в другую тоже она. Принимаются варианты: Нюра, Нюся, Анюта, даже Нява, так меня звал соседский ребенок, но он так звал всех малознакомых людей и животных. Так как я вполне подхожу к этому разряду, зовите меня Нявой. Но, боюсь, мама заподозрит что-то нечистое.

Одним словом, мы поехали на мою родную Красносельскую, серый дом слева от метро, второй этаж.

По лицу мамы я поняла, что она в полной панике. Груше, уходя на вокзал, я сказала, что у меня неотложное дело, а мама пусть отдохнет, меня ожидая. «Не надо ею заниматься, я приду, и будем все пить чай», – дала я указания.

Я обняла маму, сказала, что я свинья, но мне хотелось прийти с Николаем, чтоб сразу их познакомить.

– А он тебе кто? – строго спросила мама.

– Мама! Он мой муж. – По-моему, Груша беззвучно взвизгнула. – Мы еще не зарегистрировались, потому что Коля ездил к родителям в Ивангород. – Боже, как вралось ради мамы. – Видишь ли, они католики, а мы-то православные. Конечно, кто с этим теперь считается, но Коля решил посчитаться.

– Это было правильно, – сказал Николай. – Им было приятно наше с Аней уважение к правилам. Конечно, никаких возражений не было.

При большой лжи людей, как правило, убеждают живые мелкие подробности. Они и успокоили маму. А может, сбили с толку? Груша пошла ставить чайник. Николай, раздеваясь, тихо сказал, что на нем латаный свитер, надо как-то это объяснить. «Но ты же с поезда. В дорожном», – сказала я. «Но разве ты не сказала, что мне сегодня встречать тещу?»

Мы захихикали. Я оглядела его свитер. Никудышный. Подвернула рукава до локтя, обнажив кривые рубцы войны. На плечи положила легкое кашне, даже ничего получилось. Коля был с мамой вежлив и терпелив и отвечал на все ее вопросы. Был ли женат? Были ли дети? Где проживает сейчас? Кого хотел бы – мальчика или девочку? На вопрос, не лучше ли было рожать мне в Калязине, сказал: «Нет! Я хочу быть рядом». Они с мамой уже планировали, где будет стоять детская кроватка, а я пошла к Груше.

– И сколько тебе это стоило? – спросила она. – Из какого театра такой ободранный?

Мне расхотелось рассказывать правду, а то, что Груша видела рваные рукава, но не увидела ничего другого, меня даже обидело.

– Груша! Я с ним работаю. – Оказывается, я классная врунья. – Он давно мне предлагал идти за него, но вначале была надежда на Фимку, а потом брюхо, а он такой славный, что садиться ему на шею было стыдно. Но тут он опять завел разговор, я ему: мама едет, отстань, не до тебя. И он снова предложил идти за него. Я в ту минуту больше про маму думала, ну и решила: была не была. Груша, я его не покупала, что ж ты так обо мне?

– Да ладно, – ответила Груша. – Я тебе и верю, и не верю. Ладно. Мать успокоилась. Уже в голове коляску покупает. Он к тебе переедет?

– Ну, а как еще?

– Да никак, – заворчала Груша. – Оформляйтесь. Родители правда католики?

– Ну, я их, честно говоря, не видела. Но в Ивангород он ездил точно. Я подписывала командировку. А зачем ему придумывать католиков? Ну, подумай сама.

– С тобой согрешишь, – засмеялась Груша. – То у тебя иудей, то католик. Имей в виду, бусурмана не пущу. Так и знай. Держись уж за этого оборванца.

У счастья быстрые ноги. Я не заметила, как прошло семнадцать лет. Я любила мужа почти безумно, какой там Фимка? Безумно любила очень уравновешенная женщина. Николай был нежен, заботлив, сына любил как своего.

Мама умерла, так и не увидев внука. Нам надо было забирать бабушку, но та уперлась. Попросила отвезти ее на родину, в деревню, к младшей сестре. «Сестра одна, дети разъехались, живут своей жизнью, так что я ей не помеха, а утеха. Будет бормотать свои старческие глупости». Младшенькая была женщиной серьезной. «Я смехи не люблю. Смехи, они от пустой головы. А я строгая, мне всегда есть о чем подумать, а не хихикать». Я боялась за бабушку, но старушки спелись. Младшая учила старшую жить, а та, сделав серьезный вид, отвечала: «Старость нам подарена, чтоб отдохнуть от всего, чего нахлебались. Все прошло, не вернется, в окошко не влезет, можно и посмеяться. Времени-то чуть. Так порадуйся остатку лет». Николай починил у старух все, что можно, уж они квохтали, как курицы, какой у меня случился муж. Не было в их роду такого мужчины. Никому из баб не выпало такое счастье. Я и сама иногда думала: может, глупо настаивать на правилах жизни, придуманных человеком? Может, жизнь сама знает, где пролить сок и разбить стакан? Через пять лет после моего замужества умерла Груша. Нам досталась вся квартира. Мне казалось, что лучше дома, чем мой, просто не бывает.

Назад Дальше