Я тоже помнила тот день. День окрашивания волос зубной щеткой.
Уже уходя и переступив порог, Ефим снова спросил:
– А когда ты родила мальчишку?
– Не бойся, – сказала я, – он не твой сын.
– Боюсь, что мой, – ухмыльнувшись, сказал он.
Когда я вернулась, у Николая дергалась щека.
– Какое счастье, что Мишка на него абсолютно не похож, – сказала я.
– Моли Бога, чтоб он скорей уехал. Этот тип – террорист, он после себя ничего не оставляет.
– Жамкнет так жамкнет, – сказала я.
Думала же о другом. О том нелепом аборте, который сделала, когда Мишке было шесть лет. О том, как отговаривал меня Николай. Что бы мне родить ему его ребеночка! Хотя как бы это разрядило ситуацию сейчас? Я бы призналась, что Мишка его сын? После всего, что было?
В общем, ни в чем не повинный, многажды перегнивший в русской земле ученый Домбровский на этот момент стал моим раздражителем. Сын с великой радостью читал о хитроване-подорожнике, который всех переплюнул и нашел самое что ни есть лучшее место для встречи с живой ногой человека, чтобы передать ей и силу, и мысль, что дорогу надо любить, она есть движение, и не столько вперед, влево и вправо, сколько вверх. Не зря же в середине его колосок прямостоящий, в небо глядящий. Пятку резаную листком полечишь, а над колоском мысль родишь высокую, о жизни ли, о любви, о земле своей, которую не грех, на колено встав, поцеловать.
– Наивно до слез, – говорила я. – Умиление травой.
– Природой, мама, – поправлял сын.
Но ничего мы не знаем о дне грядущем.Через неделю, две, три… – не помню, не знаю – Фимка снова вышел на связь. Позвонил и пригласил в кафе. Кафе рядом с моим домом, раньше обычная стекляшка, сейчас европейская подделка под названием «Ёшкин кот». Он хороший психолог, понял, что далеко от дома я не уйду, что я с домом на канатной связи.
Ждал меня с бутылкой «Кампари» и кувшином апельсинового сока.
– Значит, так, – сказал он. – Я заказал лангеты с луком. Хочу сравнить эти с теми, что мы себе изредка позволяли в то, наше время.
«Наше» было «выделено жирным шрифтом». Он разлил вино.
– Его можно пить, не дожидаясь закуски. Анна! Я узнал, когда родился твой сын. Он мой. Ты не была блядью, и я у тебя был один. Хороший человек его усыновил, когда я канул. Спасибо ему за это. Но вот я есть. Я хочу признания. Мне он нравится. Ни с кем мне такого не родить. У меня уже есть возможности дать ему выбор будущего.
Почему я не спорила? И не привела своих вроде бы неопровержимых доводов? Я ведь на всякий случай даже вычислила график, по которому Фимка не мог быть Мишкиным отцом. «Ты помнишь, как я болела? Ну вот, когда я была в Калязине, на долечивании у мамы, я познакомилась с Николаем. Я не была блядью, ты прав. Он был так внимателен, так замечательно ухаживал, что ты померк на его фоне. Я забеременела сразу».
Но ничего этого я не сказала. Я спросила вопреки всему продуманному:
– Зачем тебе это? Ты, насколько мне известно, женишься. Только я не знаю, останешься в России или вернешься в Германию.
– Мы будем жить и здесь, и там. Как принято в цивилизованном мире.
– Валюшка родит тебе законного сына, а знание о незаконном может испортить ей жизнь. В конце концов, она моя подруга.
– Никакого знания! Я даже не хотел бы, чтобы знал твой муж. Это наше дело на троих.
– Исключено. Я и вообще-то не лгунья. Но обмануть Николая… Лучше вырвать язык.
– Вырви. Хорошие матери для счастья своего дитяти пошли бы на это запросто. – Он даже не шутит. Серьезный волосатый реликтовый человек Евтихеев.
– Первое. Ты должна меня познакомить с сыном и рассказать, какая у нас с тобой была любовь. Это обязательно. Он не дуриком появился на свет, а по слепой любви. От меня ты это скрыла, а мне надо было спрыгнуть с этой вонючей страны. Вот так и получилось. Я выведу его в люди, сначала в Германии, а дальше – мир открыт.
– Значит, так, – сказала я. – Я подготовилась к защите. Ты будешь молчать, как у нас говорили, как рыба об лед. Одно слово – и я разоблачаю, я это уже написала (вру я) твою автобиографию с мамой и папой. Ты проходимец и жулик. Знаешь, как у нас любят поливать иностранцев? И свадьба твоя накроется медным тазом. И, не говоря о сыне, я Елене и Валюшке расскажу, что была твоей любовницей, что Анна-Россия – это я. Что теперь тебе нужна Россия-Валентина. Что от тебя бежать надо, как от чумы. Это то чуть-чуть, которое я сделаю для начала. – Я снова вру, я не способна ни на что похожее. Но я вижу, как он вянет-пропадает от моих слов.
Я встаю. Вижу, что несут лангеты. Придется ему съесть две порции и выпить все вино.
– Будет второй раунд переговоров. Я ведь рассчитывал на умную мать. Ты оказалась идиотка с кагэбэшными замашками. Но я не отступлюсь. Это даже хорошо, что ты мне все сказала. Дура!
Я ухожу и слышу звук ножа, режущего мясо, и громкое чавканье. Он всегда отвратительно громко ел.Конечно, я рассказала все Николаю. Вот когда меня трясло, как при малярии. Муж обнял меня и сказал, что дела тут на десять минут: опустить ему на голову что-нибудь тяжелое.
Как я испугалась! Я поверила, что мой добрый любимый Коля будет выжидать в подворотне плюгавенького Фимку, чтоб дать ему по башке. И я даже что-то закричала, типа – «Это не способ! Не хватало нам еще тюрьмы!»
Он засмеялся, и до меня дошло, что то, чего не может быть по определению, не случится никогда.
– Ты умница, что не поддалась на шантаж, но с такими, как он, разговаривать надо иначе. И он получит этот разговор. А сейчас надо сообразить, куда отправить Мишку. Слава богу, еще месяц каникул есть.
Я даже не подозревала, что Николай может быть так спор. Он устроил Мишку в отъезжающую от университета в Зауралье биологическую экспедицию. У сына, как говорится, челюсть отвисла. Это была невозможная удача для школьника.
– Как? Как ты сумел, папа? – радостно вопил сын. Но Николай делал обиженное лицо: мол, о чем речь? Что он, для ребенка не заломает кого надо?
В два дня мы собрали и отправили сына. Когда Ефим позвонил, трубку взял Николай. Самым добрым и мягким из своих голосов он сказал, что Миша, которого очень хочет видеть Ефим, отсутствует, уехал в экспедицию на север, и он, Николай, очень убедительно просит: «Мужик, отзынь!»
– Это в каком смысле? – видимо, спросил Ефим.
– В том самом. Пошире открой рот и отзынь! Ступай себе с Богом, Евтихеев (я поделилась с Николаем, кого мне напоминает мой бывший), не будет тебе нового корыта. Рыбка улепетнула.
Я знала способность мужа использовать русский язык в качестве булыжника пролетариата. Не могу сказать, что в нем умер ученый-лингвист, но стихийный знаток народной речи, которая не в бровь, а в глаз, в нем жил всегда. Я не раз видела, как парой-тройкой слов он разнимал дерущихся. Шалеющие от непонятного – «А чё он сказал?» – бузотеры останавливались, вертя то так, то сяк брошенное им какое-нибудь «лотохи лохмоухие». Я многим словам у него научилась. Но секрет был не только в словах. В нем самом, огромном, рукастом богатыре, который не лезет в драку, а говорит какие-то непонятные, но русские же, русские, нутром чуется, слова, жило нечто, перед чем грубая сила сникала.Случилось то, чего не вообразишь. Соседка вечером выдала мне сверток в целлофане, в котором ясно просматривались конфеты «Коркунов».
– Это вам, – сказала она. – Приходил мужчина, вас не было дома.
– Когда? – удивилась я.
– Пока вы были в магазине.
У меня, как сказали бы раньше, был больничный. Хотя кто это сейчас так называет? Я и врача не вызывала. Позвонила на работу, сказала, что подскочило давление – это чистая правда, – мне сказали: «Отсидись пару дней». Я выпила все нужные таблетки, после обеда меня отпустило, и я действительно пошла в магазин. Соседка мыла свой порог. Я спросила: «Вам ничего не нужно в универсаме?» – «Если не трудно, купите мне стиральный порошок „Лотос“ или „Досю“, что подешевле». И вот я звоню ей, вручаю «Досю», а она мне в ответ «Коркунова».
– Какой мужчина? – спросила я.
– Он у вас уже был. Весь такой в растительности. Небольшого роста.
Я взяла коробку.
В ней сверху, когда я ее открыла дома, лежало письмо, под ним – пачка долларов.
«Мой сын, Анна, мне очень понравился. Я – повторяю – много могу для него сделать, но я не террорист, ломиться с пушкой не буду. Прими деньги, они малая толика того, что я был обязан сделать раньше. Ему они понадобятся для поступления в институт, знаю ваши тут штучки. Я не настаиваю на „авторстве“ денег, можете сказать ему что угодно. Мы с Валей расписались и уезжаем в Германию. Пусть она ее обживает, а я потом попробую найти место гибели Домбровского. Такой вот я Фима Григорьев. Представляю, как ты скривилась от отвращения. Конечно, Анна, я не лучший человек на этой земле. Но хорошие на вашей земле на Домбровского наплевали, а плохие на чужой земле вспомнили и оценили. Так что исправь, Анна, мимику. Прими безропотно долг за сына. Ах, какой парень! Какой из него классный может получиться европеец или американец».
В коробке было семь тысяч долларов.
Я сроду не видела такого количества денег.
Вечером уже Николай остолбенело смотрел на эту коробку.
– Что будем делать? – спросила я.
– Спрячем до необходимого случая. Если понадобятся для поступления, значит, скажем ему спасибо.
– А что мы скажем Мишке?
– Мишке мы скажем, что он должен добиться всего сам. Но ведь мы имели в виду, что будем брать репетиторов? Имели. И что мы хотели для этого сделать? Продать дачку. Продадим. И со своих денег начнем. Ну, а если не хватит…
– А он потом предъявит на сына права.
– Не думаю. У него жена – твоя подруга. И это не лучший путь к сыну – предъявление.
– Он без комплексов.
– Комплексы не доблесть, чтоб с ними носиться. Их лучше не иметь на самом деле. Тут все будет зависеть – получится ли у него семья с Валей. Но этого не знаем ни мы, ни он. Никто. Поэтому спрячем коробку подальше.
Не знаю, чего я ждала от Николая. Чтобы он по-достоевски, то бишь по-русски, разжег костер и спалил деньги? Чтобы кинулся искать адрес, как переправить их обратно? Чтобы сказал, как отрезал: приедет гад – а мы ему эту коробочку в морду? Накося выкуси – нас не купишь…
Мой могучий прекрасный муж ничего подобного не сделал, и почему-то у меня защемило сердце. У меня повысилось давление, я легла, и мысли о том, что все неправильно, что все это не к добру, поедом ели меня. Николай сел рядом, укутал мне зябнущие ноги и сказал:
– Ты знаешь, как я люблю Мишку. Ради его благополучия я без всяких-яких поступлюсь принципами. Знаешь… Даже если этот Ефим Григорьев, как он себя величает, придет и скажет Мишке, что он отец, я что, перестану Мишку любить? Или он меня? Тебя? Я не боюсь этого… Я боюсь нищеты для сына. Я тоже хотел бы, чтобы он вырос настоящим русским европейцем. Сами мы этого не можем. Я вот хотел пойти в одно крутое охранное агентство. Меня только раздели в медпункте и сразу сказали: «Одевайся, мужик! На тебе же нет живого места, в тебя некуда стрелять, ты без нас уже насквозь прошитый».
Я не знала, что он куда-то ходил. Я обхватила его как сумела – какие-то вялые, беспомощные руки. Господи, как я его люблю! И как мне не стыдно – вырастить в себе эту жабу: будто бы оскорбленные будто бы принципы.
И жизнь пошла своим чередом. Мишка вернулся из экспедиции загоревший, возмужавший, окрыленный.
– Я влюбился в степь. Одинокая юрта и пасущиеся лошади – лучший пейзаж, который я когда-либо видел. Степь не скрывает землю, она цветет ею, трава-то ближе всего к сердцу земли, в ней больше знания и мудрости, чем в великане баобабе.
– Это поэзия, сынок, – сказала я, – а для дела ты познал что-нибудь?
Мишка смотрел на меня как на тяжелобольную.
– Мама, – сказал он. – Разве любовь хуже познания? Разве она не высшее постижение мира?
– Любовь к степи? А к лесу? А к морю? А к небу? Это все, по-твоему, меньше?
– По-моему, меньше, – сказал он. – Хотя каждый выбирает свое.Мишка учился хорошо и легко. Мы купили ему компьютер – на свои деньги. Боялись, что отвлечет от занятий, но у всех последняя игрушка двадцать первого века стояла, не хотелось, чтобы наш сын был обделен. Он сразу вышел в Интернет, без баловства, а с подлинным интересом.
Звонила Елена. Очень радовалась за дочь. Звала смотреть фотографии. Сообщила, что Валюшка забеременела, хочет приехать к родителям, пока Ефим мотается где-то по северу в поисках следов Домбровского.
– Я как подумаю, – говорила Елена, – что мы живем в его квартире, просто холодею, как иногда складывается жизнь. Я по просьбе Ефима стараюсь описать квартиру такой, какой она была, когда мы с мужем, молодые еще, получили две смежные комнаты в той коммуналке. Это было сразу после доклада Хрущева. Коммуналка была жуткая, грязная, запущенная. В ней прошли война и послевойна. Люди сменяли друг друга. Собственно, тех, кто въехали в нее первыми, уже, по-моему, и не было. Жила одна старуха, вдова кагэбэшника, все каркала, что раз Сталин умер, то придет конец всему, лучше, если будет война, мол, люди мы русские, и нам в войне лучше, чем в мире. А если войны не будет, то вернутся Домбровские и всех турнут под зад. И куда тогда им податься? Она обрадовалась нам, молодым: раз, мол, коммуналки укрепляют молодыми, значит, не все сталинское потеряно. А Хрущева скоро попрут, деревня деревней. Конечно, никаких следов жизни Домбровских уже и тогда не сохранилось. Я только смогла нарисовать план квартиры – она еще не подвергалась перестройке. Да что там говорить? Мы первые и начали там что-то ломать и ремонтировать. А когда родилась Валюшка, вызвали свекровь из Кинешмы, кто-то же должен был сидеть с ребенком. Тогда было строго: два месяца декрета – и будьте любезны на работу. А когда Хрущев начал строить Черемушки, люди стали получать отдельные квартиры, к нам уже никого не подселяли. Муж уже стоял на ногах крепко, его ценили в партийных органах. Дольше всех жила вредная старуха, ей одной квартиру не давали, она страшно этому радовалась, а мы мучились с ее нечистоплотностью, привычкой жить как в хлеву. Когда она стала поджигать в подъезде двери квартир, ее забрали в психушку, но комната за ней числилась еще года три и стояла запертой. А потом она умерла, мы продезинфицировали ее комнату и поселили в ней свекровь. Плохие у нас с ней были отношения, она не любила внучку, потому что мы не разрешали ей ее воспитывать. Ее обязанность была накормить и выгулять ребенка, потом отвести в школу и встретить. У девочки была своя комната. Светлая такая. Должно быть, и у Домбровских это была детская… Так что я Ефиму в его расследованиях не помощница. Ты гораздо больше знаешь. Ну зачем так упрямишься, не хочешь делиться своими воспоминаниями?
– Да нет у меня воспоминаний! Жила у дворничихи до получения места в общежитии.
– Ах, Анечка! Писателю ведь нужны детали. В человеке остаются следы детства, как бы его ни крутила жизнь. Мне так хочется ему помочь в его святом деле.
Приехала Валюшка с огромным животом. Злилась на мужа, что оставил ее в таком состоянии.
Елена сочувственно вздыхала:
– Конечно, ей надо рожать в Германии. Все-таки два выкидыша. В этом я не понимаю Ефима. Но, даст бог, он вернется к родам. Ждем письма.
Случилось же так, что я первая получила письмо от Ефима.Эмилия, или Благая весть от Ефима
«Добрый день, Анна, Николай и Михаил! Кажется, я наконец нашел, что искал. Я пошел поиском по леспромхозам, где работали заключенные. Господи! А где они не работали? В общем – следов никаких. Никто об ученом Домбровском слыхом не слыхивал. Такое у вас отечество, дорогие. Но я упрямый. Пошел искать любителей-краеведов, любителей-ботаников, любителей кладбищ. Вот уж чем вы, друзья мои, богаты, так это любознательными сумасшедшими. По каждой теме их миллион. Но опять же… Народ они неорганизованный, кучкуются не всегда, друг другу не доверяют. Одной человеческой жизни мало, чтобы на них только глазом глянуть. Я дал в газетах леспромхозных районов объявление (платное), что ищу любые следы ученого-ботаника Домбровского за деньги в валютном исполнении. Дал свой адрес. Из всех леспромхозов пришла информация, что он был именно там. Я усложнил задачу: „Ищу данные о смерти Домбровского“. Пошел новый селевой поток, пожиже первого, но все же. Зарезали урки. Застрелили вертухаи. Повесился на сосне. Умер от воспаления легких. Живет в такой-то деревне под Котласом. Последнее было занятно. И я поехал в деревню. Действительно, есть там древний дед Домбровский. И все остальное совпадает тоже. Имя, год рождения. Но он такой же Домбровский, как я Юлий Цезарь. Урка. Бежал. Заблудился. Нашел в лесу трупы убитых. Снял с одного более или менее целую одежку и пошел дальше. Поймали. Уже не как урку, а как Домбровского – по номеру на той самой одежке! Но ведь того расстреляли! За бузу на лесоповале. На месте ребят положили и бросили – зима, голодный зверь съест человеческое мертвое тело. Пока с уркой разбирались, началась финская. И уже тогда начинались инициативные, самопальные штрафбаты – посылали первыми по болотам, по минам заключенных, которых там как грязи. Ну, и попал туда лже-Домбровский. Войну всю прошел. Выправили ему документы по учетной карточке. Так и живет до сих пор. „Какая разница, – говорил старик, – с какой фамилией помирать? Правда, тут у меня вышла стыдная вещь. Дочь его меня нашла. Кинулась на грудь: „Папочка! Папочка! Я Эмилия! Я Эмилия!““»
Я замираю на этих словах. Откуда я знаю этот призыв вспомнить и признать? Сигнал ведь из моей жизни. У меня такое было. Мне ли удивляться перекрестьям?
Я уже была замужем, Мишку собирала в школу. Девяносто второй год – цены запредельные. По талону покупала школьную форму. Фломастеры – в туалете «Детского мира». Набегалась, как гончая собака. Звонок в дверь. Старик в опорках. Я одной рукой придерживаю дверь, а другой роюсь в кармане куртки, где должны быть мелкие деньги. Мне стыдно сразу за все. За собственные поиски мелочи, за него, как дошел до жизни такой, за эту страну, которую, как и время, не выбирают для жизни и смерти. И тут слышу: «Доча, доча. Это я, папа».