— Ну да, черта с два не могла! А зачем, по-твоему, она купила эту койку? Чего-чего, а огорошить человека я умею. Миленький, будь добр, натри мне мазью спину.
Пока я этим занимался, она сказала:
— О. Д. Берман — в городе, слушай, я дала ему журнал с твоим рассказом. Ему понравилось. Он считает, что тебе стоит помочь. Но говорит, что ты не туда идешь. Негры и дети — кому это интересно!
— Да уж, наверно, не мистеру Берману.
— А я с ним согласна. Я два раза прочла рассказ. Одни сопляки и негры. Листья колышутся. Описания. В этом нет никакого смысла.
Рука моя, растиравшая по спине мазь, словно вышла из повиновения — ей так и хотелось подняться и стукнуть Холли.
— Назови мне что-нибудь такое, — сказал я спокойно, — в чем есть смысл. По твоему мнению.
— «Грозовой перевал»,[74] — сказала она не раздумывая.
Совладать с рукой я уже почти не мог.
— Глупо. Сравниваешь с гениальной книгой.
— Ага, гениальной, правда? «Дикарочка моя Кэти». Господи, я вся изревелась. Десять раз ее смотрела.
— А-а… — сказал я с облегчением, — а-а… — непростительно возвышая голос, — киношка!
Она вся напряглась, казалось, что трогаешь камень, нагретый солнцем.
— Всякому приятно чувствовать свое превосходство, — сказала она. — Но неплохо бы для этого иметь хоть какие-нибудь основания.
— Я себя не сравниваю с тобой. Или с Берманом. Поэтому и не могу чувствовать своего превосходства. Мы разного хотим.
— А разбогатеть ты не хочешь?
— Так далеко мои планы не заходят.
— Судя то твоим рассказам, да. Как будто ты их пишешь и сам не знаешь, чем они кончатся. Ну так я тебе скажу: зарабатывай лучше деньги. У тебя дорогие фантазии. Вряд ли кто захочет покупать тебе клетки для птиц.
— Очень жаль.
— И еще не так пожалеешь, если меня ударишь. Только что ты хотел, я по руке почувствовала. И опять хочешь.
Я хотел, и еще как; сердце стучало, руки тряслись, когда я завинчивал банку с мазью.
— О нет, об этом я бы не стал сокрушаться. Я жалею, что ты выбросила столько денег; Расти Троулер — нелегкий заработок.
Она села на койке, — лицо и голая грудь холодно голубели под кварцем.
— Тебе понадобится четыре секунды, чтобы дойти отсюда до двери. Я даю тебе две.
Я пошел прямо к себе, взял клетку, снес ее вниз и поставил у ее двери. Вопрос был исчерпан. Вернее, так мне казалось до следующего утра, когда, отправляясь на работу, я увидел клетку, водруженную на урну и ожидавшую мусорщика. Презирая себя за малодушие, я схватил ее и отнес к себе в комнату, но эта капитуляция не ослабила моей решимости начисто вычеркнуть Холли из моей жизни. Я решил, что она «примитивная кривляка», «бездельница» и «фальшивая девица», с которой вообще не стоит разговаривать.
И не разговаривал. Довольно долго. Встречаясь на лестнице, мы опускали глаза. Когда она входила к Джо Беллу, я тут же уходил.
Однажды мадам Сапфия Спанелла, бывшая колоратура и страстная любительница роликовых коньков, жившая на втором этаже, стала обходить жильцов с петицией, в которой требовала выселения мисс Голайтли как «морально разложившейся личности» и «организатора ночных сборищ, угрожающих здоровью и безопасности соседей». И хотя подписать ее я отказался, но в глубине души сознавал, что у мадам Спанеллы есть основания для недовольства. Однако ее петиция ни к чему не привела, и в конце апреля, теплыми весенними ночами, в распахнутые окна снова доносился из квартиры 2 хохот граммофона, топот ног и пьяный гвалт.
Среди гостей Холли нередко встречались подозрительные личности, но как-то раз, ближе к лету, проходя через вестибюль, я заметил уж очень странного человека, который разглядывал ее почтовый ящик. Это был мужчина лет пятидесяти, с жестким, обветренным лицом и серыми несчастными глазами. На нем была старая шляпа, в пятнах от пота, и новенькие коричневые ботинки; дешевый летний бледно-голубой костюм мешковато сидел на его долговязой фигуре. Звонить Холли он, по-видимому, не собирался. Медленно, словно читая шрифт Брайля, он водил пальцем по тисненым буквам ее карточки.
В тот же вечер, отправляясь ужинать, я увидел его еще раз. Он стоял, прислонившись к дереву на другой стороне улицы, и глядел на окна Холли. У меня возникли мрачные подозрения. Кто он? Сыщик? Или член шайки, связанный с ее приятелем по Син-Сингу — Томато? Во мне проснулись самые нежные чувства к Холли. Да и простая порядочность требовала, чтобы я на время забыл о вражде и предупредил ее, что за ней следят.
Я направился в «Котлетный рай» на углу Семьдесят девятой улицы и Мэдисон-авеню и, пока не дошел до первого перекрестка, все время чувствовал на себе взгляд этого человека. Вскоре я убедился, что он идет за мной. Оборачиваться для этого не пришлось — я услышал, как он насвистывает. И насвистывает жалобную ковбойскую песню, которую иногда пела Холли: «Эх, хоть раз при жизни, да не во сне, по лугам по райским погулять бы мне». Свист продолжался, когда я переходил Парк-авеню, и потом, когда я шел по Мэдисон. Один раз перед светофором я взглянул на него исподтишка и увидел, что он наклонился и гладит тощего шпица. «Прекрасная у вас собака», — сказал он хозяину хрипло и по-деревенски протяжно.
«Котлетный рай» был пуст. Тем не менее он сел у стойки рядом со мной. От него пахло табаком и потом.
Он заказал чашку кофе, но даже не притронулся к ней, а продолжал жевать зубочистку и разглядывать меня в стенное зеркало напротив.
— Простите, пожалуйста, — сказал я зеркалу, — что вам нужно?
Вопрос его не смутил, казалось, он почувствовал облегчение от того, что с ним заговорили.
— Сынок, — сказал он. — Мне нужен друг.
Он вытащил бумажник. Бумажник был потертый, заскорузлый, как и кожа у него на руках, и почти распадался на части; так же истерта была поломанная, выцветшая фотография, которую он мне протянул. С нее глядели семеро людей, стоящих на террасе ветхого деревянного дома, — все они были дети, за исключением самого этого человека, который обнимал за талию пухленькую беленькую девочку, заслонявшею ладошкой глаза от солнца.
— Это я, — сказал он, указывая на себя. — Это она… — И он потыкал пальцем в пухленькую девочку. — А этот вон, — добавил он, показывая на всклокоченного дылду, — это брат ее, Фред.
Я посмотрел на «нее» еще раз; да, теперь я уже мог узнать Холли в этой щурившейся толстощекой девчонке. И я сразу понял, кто этот человек.
— Вы — отец Холли.
Он заморгал, нахмурился.
— Ее не Холли зовут. Раньше ее звали Луламей Барнс. Раньше, — сказал он, передвигая губами зубочистку, — пока я на ней не женился. Я ее муж. Док Голайтли. Я лошадиный доктор, лечу животных. Ну, и фермерствую помаленьку. В Техасе, под Тьюлипом. Сынок, ты почему смеешься?
Это был нервный смех. Я глотнул воды и поперхнулся, он постучал меня по спине.
— Смеяться тут нечего, сынок. Я усталый человек. Пять лет ищу свою хозяйку. Как пришло письмо от Фреда с ее адресом, так я сразу взял билет на дальний автобус. Ей надо вернуться к мужу и к детям.
— Детям?
— Они же дети ей! — почти выкрикнул он.
Он имел в виду остальных четырех ребят на фотографии: двух босоногих девочек и двух мальчиков в комбинезонах. Ясно — этот человек не в себе.
— Но Холли не может быть их матерью. Они старше ее. Больше.
— Слушай, сынок, — сказал он рассудительно, — Я не говорю, что они ей родные дети. Их собственная незабвенная мать — золотая была женщина, упокой Господь ее душу, — скончалась в тридцать шестом году, четвертого июля, в День независимости. В год засухи. На Луламей я женился в тридцать восьмом — ей тогда шел четырнадцатый год. Обыкновенная женщина в четырнадцать лет, может, и не знала бы, на что она идет. Но возьми Луламей — она ведь исключительная женщина. Она-то распрекрасно знала, что делает, когда обещала стать мне женой и матерью моим детям. Она нам всем сердце разбила, когда ни с того ни с сего сбежала из дому.
Он отпил холодного кофе и посмотрел на меня серьезно и испытующе.
— Ты что, сынок, сомневаешься? Ты мне не веришь, что я говорю все как было?
Я верил. История была слишком невероятной, чтобы в нее не поверить, и к тому же согласовывалась с первым впечатлением О. Д. Бермана от Холли в Калифорнии: «Не поймешь, не то деревенщина, не то сезонница». Трудно упрекнуть Бермана за то, что он не угадал в Холли малолетнюю жену из Тьюлипа, Техас.
— Прямо сердце разбила, когда ни с того ни с сего убежала из дому, — повторил лошадиный доктор. — Не было у ней причины. Всю работу по дому делали дочки. А Луламей могла сидеть себе посиживать, крутиться перед зеркалом да волосы мыть. Коровы свои, сад свой, куры, свиньи… Сынок, эта женщина прямо растолстела. А брат ее вырос как великан. Совсем не такие они к нам пришли. Нелли, старшая моя дочка, привела их в дом. Пришла однажды утром и говорит: «Папа, я там в кухне заперла двух побирушек. Они на дворе воровали молоко и индюшачьи яйца». Это Луламей и Фред. До чего же они были страшные — ты такого в жизни не видел. Ребра торчат, ножки тощие — еле держат, зубы шатаются — каши не разжевать. Оказывается, мать умерла от ТБЦ, отец — тоже, а детишек — всю ораву — отправили жить к разным дрянным людям. Теперь, значит, Луламей с Фредом оба жили у каких-то поганых людишек, милях в ста от Тьюлипа. Оттуда ей было с чего бежать, из ихнего дома. А из моего бежать ей было не с чего. Это был ее дом. — Он поставил локти на стойку, прижал пальцами веки и вздохнул. — Понравилась она у нас, красивая стала женщина. И веселая. Говорливая, как сойка. Про что бы речь ни зашла — всегда скажет что-нибудь смешное, лучше всякого радио. Я ей, знаешь, цветы собирал. Ворона ей приручил, научил говорить ее имя. Показал ей, как на гитаре играют. Бывало, погляжу на нее — и слезы навертываются. Ночью, когда ей предложение делал, я плакал как маленький. А она мне говорит: «Зачем ты плачешь, Док? Конечно, мы поженимся. Я ни разу еще не женилась!» — Он усмехнулся и стал опять жевать зубочистку. — Ты мне не говори, что этой женщине плохо жилось, — сказал он запальчиво. — Мы на нее чуть не молились. У ней и дел-то по дому не было. Разве что съесть кусок пирога. Или причесаться, или послать кого-нибудь за этими самыми журналами. К нам их на сотню долларов приходило, журналов. Если меня спросить — из-за них все и стряслось. Насмотрелась картинок. Небылиц начиталась. Через это она и начала ходить по дороге. Что ни день, все дальше уходит. Пройдет милю — и вернется. Две мили — и вернется. А один раз взяла и не вернулась. — Он снова прикрыл пальцами веки, в горле у него хрипело. — Ворон ее улетел и одичал. Все лето его было слышно. Во дворе. В саду. В лесу. Все лето кричал проклятый ворон: «Луламей, Луламей!»
Он сидел сгорбясь, словно прислушиваясь к давно смолкшему вороньему крику. Я отнес наши чеки в кассу. Пока я расплачивался, он ко мне подошел. Мы вышли вместе и двинулись к Парк-авеню. Был холодный, ненастный вечер, раскрашенные полотняные навесы хлопали на ветру. Я первым нарушил молчание:
— А что с ее братом? Он не ушел?
— Нет, сэр, — сказал он, откашлявшись. — Фред с нами жил, пока его не забрали в армию. Прекрасный малый. Прекрасно обращался с лошадьми. Тоже не мог понять, что с ней стряслось, с чего она вздумала всех нас бросить — и брата, и мужа, и детей. А в армии он стал получать от нее письма. На днях прислал ее адрес. Вот я за ней и приехал. Я ведь знаю — она жалеет, что так поступила. Я ведь знаю — ей хочется домой.
Казалось, он просит, чтобы я подтвердил его слова. Я сказал, что Холли, наверно, с тех пор изменилась.
— Слушай, сынок, — сказал он, когда мы подошли к подъезду. — Я тебе говорил, что мне нужен друг. Нельзя ее так ошарашить. Поэтому-то я и не торопился. Будь другом, скажи ей, что я здесь.
Мысль познакомить мисс Голайтли с ее мужем показалась мне заманчивой. А взглянув наверх, на ее освещенные окна, я подумал, что еще приятнее было бы полюбоваться на то, как техасец станет пожимать руки ее друзьям — Мэг, Расти и Жозе, — если они тоже здесь. Но гордые, серьезные глаза Дока Голайтли, его шляпа в пятнах от пота заставили меня устыдиться этих мыслей.
Он вошел за мной и приготовился ждать внизу.
— Прилично я выгляжу? — шепнул он, подтягивая узел галстука.
Холли была одна. Дверь она открыла сразу; она собиралась уходить — белые атласные туфельки и запах духов выдавали ее легкомысленные намерения.
— Ну, балда, — сказала она, игриво шлепнув меня сумочкой, — сейчас мне некогда мириться. Трубку мира выкурим завтра, идет?
— Конечно, Луламей. Если ты еще будешь здесь завтра.
Она сняла темные очки и прищурилась. Глаза ее были словно расколотые призмы; голубые, серые, зеленые искры — как в осколках хрусталя.
— Это он тебе сказал, — прошептала она дрожащим голосом. — Прошу тебя! Где он?
Она выбежала мимо меня на лестницу.
— Фред! — закричала она вниз. — Фред, дорогой! Где ты?
Я слышал, как шагает вверх по лестнице Док Голайтли. Голова его показалась над перилами, и Холли отпрянула — не от испуга, как будто от разочарования. А он уже стоял перед ней, виноватый и застенчивый.
— Ах ты господи, Луламей, — начал он и замолк, потому что Холли смотрела на него пустым взглядом, словно не узнавая. — Ой, золотко, — сказал он, — да тебя здесь, видно, не кормят. Худая стала. Как раньше. Вся как есть отощала.
Холли притронулась к обросшему щетиной подбородку, словно не веря, что видит его наяву.
— Здравствуй, Док, — сказала она мягко и поцеловала его в щеку. — Здравствуй, Док, — повторила она радостно, когда он поднял ее в воздух, чуть не раздавив в своих объятиях.
— Ах ты боже мой! — И он засмеялся с облегчением. — Луламей! Слава тебе Господи.
Ни он, ни она не обратили на меня внимания, когда я протиснулся мимо них и пошел к себе в комнату. Казалось, они не заметили и мадам Сапфии Спанеллы, когда та высунулась из своей двери и заорала: «Тише, вы! Позорище! Нашла место развратничать».
— Развелась с ним? Конечно, я с ним не разводилась. Мне-то было всего четырнадцать. Брак не мог считаться законным. — Холли пощелкала по пустому бокалу. — Мистер Белл, дорогой, еще два мартини.
Джо Белл — мы сидели у него в баре — принял заказ неохотно.
— Раненько вы взялись наливаться, — заметил он, посасывая таблетку.
На черных часах позади стойки не было еще и двенадцати, а мы уже выпили по три коктейля.
— Сегодня воскресенье, мистер Белл. По воскресеньям часы отстают. А к тому же я еще не ложилась, — сказала она ему, а мне призналась: — Вернее, не спала. — Она покраснела и виновато отвернулась. Впервые на моей памяти ей захотелось оправдаться: — Понимаешь, пришлось. Док ведь вправду меня любит. И я его люблю. Тебе он, может, старым показался, серым. Но ты не знаешь, какой он добрый, как он умеет утешить и птиц, и детишек, и всякую слабую тварь. А кто тебя мог утешить — тому ты по гроб жизни обязан. Я всегда поминаю Дока в моих молитвах. Перестань, пожалуйста, ухмыляться, — потребовала она, гася окурок. — Я ведь правда молюсь.
— Я не ухмыляюсь. Я улыбаюсь. Удивительный ты человек.
— Наверно, — сказала она, и лицо ее, осунувшееся, помятое под безжалостным утренним светом, вдруг прояснилось; она пригладила растрепанные волосы, и рыжие, соломенные, белые пряди снова вспыхнули, как на рекламе шампуня. — Наверно, вид у меня кошмарный. Да и чему тут удивляться? Весь остаток ночи мы прошатались у автобусной станции. Док до самой последней минуты думал, что я с ним уеду. Хотя я ему без конца твердила: «Док, мне уже не четырнадцать лет, и я не Луламей». Но самое ужасное (я поняла это, пока мы там стояли) — все это неправда. Я и сейчас ворую индюшачьи яйца и хожу вся исцарапанная. Только теперь я это называю «лезть на стенку».
Джо Белл с презрением поставил перед нами по коктейлю.
— Смотрите, мистер Белл, не вздумайте влюбиться в лесную тварь, — посоветовала ему Холли. — Вот в чем ошибка Дока. Он вечно таскал домой лесных зверей. Ястребов с перебитыми крыльями. А один раз даже взрослую рысь принес, со сломанной лапой. А диких зверей любить нельзя: чем больше их любишь, тем они сильней становятся. А когда наберутся сил — убегают в лес. Или взлетают на дерево. Потом на дерево повыше. Потом в небо. Вот чем все кончается, мистер Белл. Если позволишь себе полюбить дикую тварь, кончится тем, что только и будешь глядеть в небо.
— Она напилась, — сообщил мне Джо Белл.
— В меру, — призналась Холли. — Но Док-то знал, о чем я говорю. Я ему подробно все объяснила; такую вещь он может понять. Мы пожали друг другу руки, обнялись, и он пожелал мне счастья. — Она взглянула на часы. — Сейчас он, наверно, проезжает Голубые горы.
— О чем это она толкует? — спросил Джо Белл.
Холли подняла бокал.
— Пожелаем и Доку счастья, — сказала она, чокнувшись со мной. — Счастья. И поверь мне, милый Док, лучше глядеть в небо, чем жить там. До чего же пустое место, и такое пасмурное. Просто край, где гремит гром и все на свете пропадает.
«Еще одна женитьба Троулера». Этот заголовок я увидел в метро, где-то в Бруклине. Газету держал другой пассажир. Единственно, что мне удалось прочесть: «Резерфорд (Расти) Троулер, миллионер и бонвиван, часто обвинявшийся в пронацистских симпатиях, умыкнул вчера в Гриниче прелестную…» Не могу сказать, чтобы мне хотелось читать дальше. Значит, Холли вышла за него — так-так. Прямо хоть под поезд ложись. Но такое желание было у меня и до того, как я прочел заголовок. По многим причинам. Холли я толком не видел с пьяного воскресенья в баре Джо Белла. А за минувшие недели я сам начал лезть на стенку. Прежде всего меня выгнали с работы — заслуженно, за проступок хоть и забавный, но рассказывать о нем было бы слишком долго. Затем призывная комиссия стала проявлять ко мне нездоровый интерес. От опеки я избавился совсем недавно, когда уехал из своего городка, и поэтому мысль, что надо мной снова будут старшие, приводила меня в отчаяние. Неопределенность моего воинского положения и отсутствие профессии не позволяли мне рассчитывать на новую работу. В бруклинском же метро я был потому, что возвращался после обескураживающей беседы с издателем ныне покойной газеты «П. М.[75]». Все это, и вдобавок летняя городская духота, довело меня до прострации. И желание оказаться под колесами было вполне искренним. Заголовок усилил его еще больше. Если Холли могла выйти за этого «нелепого зародыша», почему бы топчущим землю ордам несчастий не протопать и по мне? А может быть — и это вопрос вполне законный, — мое негодование объяснялось тем, что я сам был влюблен в Холли? Пожалуй. Ведь я и в самом деле был в нее влюблен. Влюблялся же я когда-то в пожилую негритянку, кухарку моей матери, или в почтальона, который позволял мне разносить с ним письма, или в целое семейство Маккендриков! Такого рода любовь тоже бывает ревнивой.
На своей станции я купил газету и выяснил, прочтя конец фразы, что невеста Расти — прелестная манекенщица родом из Арканзаса, мисс Маргарет Тетчер Фицхью Уайлдвуд. Мэг! Ноги у меня ослабли до того, что остаток пути мне пришлось проделать на такси.
Мадам Сапфия Спанелла встретила меня внизу, выпучив глаза и ломая руки.
— Бегите, — сказала она, — приведите полицию. Она кого-то убивает! Ее кто-то убивает!
И это было похоже на правду. В квартире Холли словно резвились тигры. Звенели стекла, трещала и падала мебель. Но среди грохота не слышалось голосов, и в этом было что-то неестественное.
— Бегите! — визжала мадам Спанелла, подталкивая меня. — В полицию! Убийство!
Я побежал, но только наверх, к Холли. Я постучался — мне не открыли, только шум стал тише. Прекратился совсем. Но все мольбы впустить меня остались без ответа. Пытаясь вышибить дверь, я лишь разбил себе плечо. Потом я услышал, как мадам Спанелла приказывает кому-то внизу сходить за полицией.