Агафонкин одевался, слушая Катины планы, и думал, почему он поменял их встречу 11-го с пяти вечера на час дня. Ему предстояло это выяснить. И выяснить скоро.
– Придешь? – Катя уже оделась и забирала волосы в пучок, вслепую, без зеркала, закалывая шпильками, собранными с подушки. – Представляешь, Алеша, мы с тобою будем вместе три дня!
Она засмеялась и чмокнула сложенными бантиком пухлыми губами воздух Алининой комнаты, воздух, непривычный к счастью:
– Три дня и три ночи.
Сцена у вокзала, в которой подвергается сомнению параметр комптомизации эффекта Сюняева – Зельдовича
Платон Тер-Меликян хотел пить. Миусский сквер, где он сидел на лавочке теплым вечером 27 июля 1979 года, был, словно пиала с горячим чаем, до краев налит прогретым за день воздухом, напоен ароматом сожженных шин и выхлопных газов. Отдельные граждане, неравномерно распределенные по прямоугольнику сквера, томились от недостатка прохлады и ждали дождя. Лишь дети и собаки казались счастливыми в асфальтово-бензиновом мареве, знойной дымкой висевшем над центром Москвы.
Платон хотел пить. Он ничего не ел и не пил с утра и только сейчас, выйдя на улицу, позволил себе это почувствовать. День прошел, пролетел, пронесся, питая Платона впечатлениями, идеями, находками – всем тем, что составляло смысл его существования. Это был второй день его работы в Институте прикладной математики вблизи Миусской площади, к которой прилегал сквер. Он до сих пор не мог поверить, что его взяли в ИПМ сразу после окончания мехмата: в академические институты обычно принимали исключительно аспирантов.
Сегодня Платон видел легендарного Зельдовича. Яков Борисович шел по коридору, беседуя на ходу с Гельфандом, руководителем отдела теплопереноса, где работал Платон, отдела, отвечавшего за математическое моделирование институтских исследований.
Проходя мимо вышедшего покурить Платона, Гельфанд остановился и сказал Зельдовичу:
– Вот, Яша, наше последнее приобретение – Платон Тер-Меликян. Очень толковый. Гляди, скажу ему, и он пересчитает ваш с Сюняевым эффект. Покажет, как вы там напортачили.
Платон задохнулся от волнения: эффект Сюняева – Зельдовича, определявший изменение интенсивности радиоизлучения реликтового фона звезд на горячих электронах межзвездного и межгалактического газа, считался одним из основополагающих принципов современной астрофизики и позволял узнать возраст небесных тел. Мало того, этот эффект давал возможность понять процесс начальной стадии расширения Вселенной. И Гельфанд хочет, чтобы он, только с университетской скамьи, пересчитал эффект Сюняева – Зельдовича? Или это шутка?
– Жопа ты, Изя, – не останавливаясь, пробурчал на ходу Зельдович. – Чего там пересчитывать? Спектральную форму?
– Зачем спектральную форму? – засмеялся Израиль Моисеевич. – Мы, Яша, например, подвергнем сомнению параметр комптомизации, который вы с Рашидом использовали. Такой, например, его компонент, как томсоновское рассеяние.
Гельфанд совсем развеселился и начал смеяться еще громче, наполняя коридор мелодичным бульканьем. Зельдович тоже засмеялся и остановился, толкая Гельфанда в плечо растопыренной ладонью.
– Томсоновское рассеяние, – смеялся, чуть задыхаясь, Зельдович. – Томсоновское рассеяние они подвергнут сомнению!
– Пересчитаем, пересчитаем, Яшка, – уверял его Гельфанд. – Вот посажу на это Платона и придется вам с Сюняевым все по новой доказывать.
Платон судорожно вспоминал Закон томсоновского рассеяния: энергия падающей волны частично переходит в энергию рассеянной волны, стало быть, происходит рассеяние. Что там пересчитывать? Он не знал, присоединяться ли ему к смеху двух наиболее гениальных советских ученых второй половины ХХ столетия или оставаться серьезным.
Зельдович неожиданно перестал смеяться и внимательно взглянул на Платона:
– Могу дать дельный совет, молодой человек. – Зельдович понизил голос до доверительного шепота: – Причем совершенно бесплатно.
“Что он мне скажет? – Сердце Платона забилось, стало трудно дышать. – Пояснит, почему использовали томсоновское уравнение?..”
– Слушайте внимательно, – продолжал Зельдович. – В отделе у Охоцимского появилась новая аспирантка, Лидочка… – Академик задумался: – Или Людочка… В общем, ре-ко-мен-ду-ю. Знаю, что говорю.
– Вот-вот, – захохотал Гельфанд. – Яшка знает. Он у нас действительный член Академии наук. И действительнее члена там нет.
Они пошли по коридору, светлому то ли от недавно установленных люминесцентных ламп, то ли от исходившего от них самих света – молодые, веселые, шестидесятипятилетние. Платон смотрел им вслед, и в голове крутились обрывки, огрызки, отрывки: “Лидочка… отдел Охоцимского… частота рассеянного излучения равна частоте падающего излучения… или Людочка?” Он чувствовал себя крошечной частицей, захваченной волной излучения этих людей, их гениальностью, позволявшей им шутить о фундаментальных законах Вселенной.
Платону стало грустно, что он никогда не будет таким. Он вышел в курилку и долго, сосредоточенно курил, наполняя себя дымом – горьким, как осознание собственной посредственности. Он хотел домой – в Ашхабад. Платон вспомнил, что там как раз поспел урюк.
Слабый от голода и мучительной уверенности, что ему не суждено стать великим, Платон Тер-Меликян поднялся и двинулся в направлении Белорусского вокзала, чтобы ехать к себе – на съемную квартиру в Бескудниково. Он жалел, что не поел в дешевой институтской столовой, и прикидывал, во сколько обойдется чебурек в привокзальном буфете. Платон не заметил, что стоявший у многофигурного памятника писателю Фадееву на Миусской площади высокий каштаново-кудрявый молодой мужчина с внимательными зелеными глазами двинулся за ним.
Мужчина перехватил Платона на остановке 56-го троллейбуса, где тот грустно ожидал свой транспорт из центра Москвы – ядра хаотично вибрирующего мегаполиса, где все могло случиться и случалось, но только не с ним. Он смотрел, как потоки людей неслись, пересекаясь, меняя траектории, создавая новые, моментальные галактики и так же моментально распадаясь – неуправляемая реакция внутри сердца умирающей социалистической империи, потерявшей свой raison d’etre. Отсюда, из центра Вселенной, Платон Тер-Меликян отбывал в Бескудниково – периферийную орбиту московского ядра, куда по вечерам центробежная сила удачи выбрасывала таких, как он. Каждое утро они вновь собирались на окраинных остановках, чтобы добраться до ближайшей станции метро – нервной сетки города и оттуда – комочки надежд, амбиций, нужды – распределиться в свои ячейки, винтики-шпунтики столичного perpetuum mobile. Платон ждал троллейбуса вместе с другими, чью жизнь никогда не посетит чудесное, неожиданное, волшебное. Единственное волшебство, на которое они могли надеяться – что сегодня троллейбус придет по расписанию. – Платон Ашотович… – Он не сразу понял, что незнакомый мужчина с каштановыми кудрями обращается к нему. – Платон Ашотович, здравствуйте.
“Из института? – пытался вспомнить незнакомца Платон. – Вроде бы раньше не видел. Хотя, возможно, вчера в столовой. Откуда он меня знает?” Более всего Платона удивило, что мужчина (Агафонкин это был, Агафонкин) обращался к нему по имени-отчеству: его так никто не называл. Тем более что мужчина был старше Платона (и лучше одет).
– Простите, – сказал Платон, – вы, должно быть, из института?
– Из института? – переспросил Агафонкин. – Нет. Это я – Алеша. Алеша Агафонкин. Мне нужно с вами посоветоваться.
Платон продолжал смотреть на него с удивлением: он не знал никого с таким именем.
– Алеша Агафонкин, – повторил мужчина. – Из Квартиры. – Он сделал паузу, давая Платону время вспомнить. – Вы меня не узнаете, потому что вы меня пока знаете только маленьким.
Платон заметил длинную гусеницу бледно-зеленого троллейбуса, появившуюся в конце Сущевского вала, но не мог разглядеть, 56-й это или какой-то другой. Параллельно его мозг пытался осмыслить слова Агафонкина.
– Я знал вас маленьким? – спросил Платон. – Вы тоже из Ашхабада?
– Платон Ашотович, – Агафонкин чуть наклонился. – Я – из Квартиры. Помните – Матвей Никанорович? Митек? Мансур?
– Матвей Никанорович? Митек? Из какой квартиры? – не понимал Платон. – Из Бескудникова?
– Да не из Бескудникова, – сказал Агафонкин, – а с 3-го Неопалимовского.
Сказал и испугался: а что, если он перепутал События и Платон пока ничего о Квартире не знает? Он пытался вспомнить, когда Платон появился в Квартире и стал спутником их сокрытой от всех жизни, и не мог: Агафонкин помнил Платона, сколько помнил себя, и оттого решил, что Платон был допущен в Квартиру до его рождения. В этом сейчас – 27 июля 79-го – Агафонкин еще не родился, и выходило, что в данном Событии Платон о Квартире не знал. “В принципе, – подумал Агафонкин, – это подтверждает мою теорию”. И испугался еще больше.
– Вы – Платон Ашотович Тер-Меликян? – Он знал, что это Платон, но решил – как при Доставке или Выемке – пройтись по процедуре: рутина успокаивала нервы и возвращала реальности обыденность хорошо знакомого, привычного. – Назовитесь, пожалуйста.
“Из органов, – сердце Платона метнулось в желудок, надеясь убежать от опасности, – гэбэшник. Они знают, что у меня дома самиздат от Лукрешина. Все ясно: у Вальки был обыск, и теперь меня возьмут. Пиздец”.
Валя Лукрешин, друг Платона по университетскому общежитию, распространял самиздат – тонкие листочки бумаги с плохо видимым текстом, поскольку это была третья или четвертая копия на машинке. Он снабжал факультет Солженицыным, Сахаровым и другими пророками советского времени, которое – быстрее, чем думали окружающие, – близилось к концу. Недавно, опасаясь обыска, Лукрешин попросил Платона забрать часть хранящегося у него самиздата – передержать. Платон взял спортивную сумку с пятью килограммами тщательно скрываемой от народа истины и отвез к себе в Бескудниково, где запрятал на дощатые, некрашеные антресоли.
– Тер-Меликян, – голосом, звучавшим выше, чем обычно, ответил Платон. – Это, должно быть, ошибка.
– Имя назовите, – попросил Агафонкин. – Полное имя, пожалуйста.
– Платон Ашотович, – послушно сказал Платон. И зачем-то добавил: – 58-го года рождения. Город Ашхабад.
Троллейбус – уже так близко, что можно было разглядеть цифры 5 и 6 в кружке над витриной ветрового стекла, разворачивался к остановке. В данный момент Платон любил этот троллейбус – возвращение к нормальности, к надеждам, к будущему. “56 состоит из 5 и 6, – внезапно озаботился его математический мозг. – 5 и 6 – цифры одного порядка, поскольку отношение большего к меньшему в них меньше 10”. Сознание пыталось исключить происходящее – откуда-то взявшегося страшного Агафонкина, его вопросы и ожидавшее теперь Платона неизведанное, тюремное.
– Это ваш? – Агафонкин тронул за плечо стоявшего в оцепенении Платона. – Ваш троллейбус?
Платон кивнул: какая разница? Им и так все известно.
– Платон Ашотович, – попросил Агафонкин, – а не могли бы вы чуть попозже домой поехать? Мне очень нужно с вами поговорить. Посоветоваться.
“К чему эта комедия? – удивлялся Платон. – Просит, уговаривает. Могут ведь просто посадить в машину и все”. Что все, Платон не был уверен. Он оглянулся в поисках черной машины и других гэбэшников. Агафонкин тоже оглянулся, пытаясь понять, что ищет Платон.
– Может, поужинаем вместе? – предложил Агафонкин. – Тут недалеко, на Горького, ресторан “Якорь”. Мне очень нужна ваша помощь.
“Вербовать будет, – понял Платон. – Поэтому и один, и выглядит интеллигентно”.
Он посмотрел Агафонкину в глаза и медленно – провинциальный акцент от ледяного бешенства, заполнившего грудь, еще явственнее, чем обычно – сказал:
– Я вам помочь ничем не могу. Хотите арестовывать, арестовывайте. А сотрудничать я с вами не собираюсь. И ужинать тоже.
– Арестовывать? – не понял Агафонкин. – Платон Ашотович, вы меня за кого принимаете?
– За сотрудника органов, – твердым шепотом сказал Платон; страх ушел, испарился вместе с произнесенными словами в быстро темнеющий летний воздух медленно кипящего города. – Вы – из КГБ.
– Да бог с вами, – продолжал смеяться Агафонкин. – Из какого КГБ?! – Он наклонился к Платону и, глядя в глаза, весело доверил тому тайну: – Я – из вашего будущего.
Сцена на реке, в которой опровергаются достоинства стрельбы из блочного лука
ТЕТРАДЬ ОЛОНИЦЫНАГород, куда нас с отцом привезли из Монголии, стал местом моего позднего детства. Городом, собственно, он являлся номинально и разве что по якутским стандартам: несколько широких прямых улиц с крепкими деревянными домами, центральная площадь со старым памятником Ленину и Дворцом культуры и спорта. Вилюй, гладкая спокойная река, на высоком берегу которой стоял городской музей, спешила мимо, словно хотела утечь, оставив после себя пустое, пересохшее русло и воспоминания о текущей воде.
В то время я учился стрелять из лука в клубе “Черная стрела”.
Я начал стрелять из лука от безнадежности и желания быть одному. Это спорт для одиноких – ты, лук и цель. Главное – правильно дышать. Набираешь воздух, создаешь вакуум в диафрагме, задерживаешь дыхание и натягиваешь тетиву. Отпускаешь на выдохе, словно выплевываешь стрелу. Представляешь, кто твоя цель.
Я не стрелял из блочного лука: блочный лук использует специальный механизм, обеспечивающий силу натяжения до тридцати килограммов. Скорость полета стрелы достигает трехсот двадцати километров в час. К чему мне такая скорость?
Я не спешил.
В клубе “Черная стрела” существовало необычное правило: стреляли не по мишеням. Я брал две стрелы – одну белую, другую черную. Сначала выпускал белую, а затем сразу черную, стараясь сбить белую в полете. Я решил, что когда это удастся, я объявлю победу над силами зла и распущу клуб.
Это было легко: все решения в клубе принимались единогласным голосованием. Голосующих членов было немного. Собственно, всего один – я. Как и неголосующих.
Я знал, что когда силы зла будут побеждены, я смогу заняться чем-нибудь другим. Существует множество бессмысленных занятий. Стоит лишь поискать.
Позже стихи заменили мне стрельбу из лука – такое же безнадежное и одинокое дело. Никогда не попадешь по собственной стреле. Мне все-таки верилось, что это возможно, и я продолжал писать.
Потом появилась Л. Она попала в меня на лету. Моя черная стрела.
На лету – бах и готово. Что оставалось? Только бежать.
Летом город заносило песком. Песок приходил с реки, ветер нес бело-желтую крупу с высокого вилюйского берега, и мело, мело, словно снегом. Город стоял чистый и светлый от песка. Воздух тоже становился светлее, и если выйти к реке, можно было увидеть Колонию Прокаженных на другом, низком берегу. А если присмотреться, то среди гуляющих по берегу прокаженных можно было различить худого высокого мальчика с луком и двумя стрелами разного цвета.
Он глядел, как ветер несет песок.
Сцена на плоту, в которой выказывается упрямство
Агафонкин жалел, что ввязался. Вокруг было темно и мокро, лишь колыхание стоячей воды под досками плота из четырех сколоченных ящиков отмечало их движение. Плотом управлял друг Володи – Лева Камелединов; старше на год, выше на два. Леве только исполнилось четырнадцать, и его еле уговорили принять участие в экспедиции.
Они отплыли из дома 16 по Баскову переулку. Дом 16 был знаменит подвалом, и спуск в подвал стоял заколоченный дворником Михаилом Васильевичем – всегда трезвым и оттого нелюбимым в окрестностях высоким, костлявым стариком, после того как в темном поддомном пространстве пропали двое маленьких детей – Коля Баранов и Дима Ворожейкин. Окрестная детвора верила, что в подвале дома 16 прячутся недобитые в войну немцы, которые воруют детей и их едят. Обычное дело.
Идея – как и большинство идей такого рода – принадлежала Володе Путину. Он и Сережа Богданов прочли в пятый раз книжку Марка Твена “Том Сойер”, подаренную им Левой Камелединовым, выросшим из мальчишеских забав и озабоченным ныне не путешествием по далекой реке Миссури, а более насущными заботами: во-первых, своей утренней эрекцией и, во-вторых, дневной близостью широких бедер голубоглазой, похожей на картинку с шоколадки “Аленка”, Марины Полежаевой, с которой он делил парту в третьем ряду. Лева раз десять за урок ронял под парту карандаш, чтобы полезть вниз и – случайно, конечно, – потрогать толстенькие девичьи ноги в вязанных ромбиком чулках. Марина то ли не замечала, то ли не возражала, и Лева мучился, не решаясь ее спросить, что из двух является правдой. Он был с ней подчеркнуто груб, толкал на переменах и однажды развязал пышный белый бант на светло-русой косе. Марина не обижалась, не щипалась в ответ, как другие девочки, а кротко терпела, глуповато улыбаясь в ответ на его выходки.
Она и вправду была неумна.
Теперь, в обступившей со всех сторон, заполнившей подвал сырой темноте Леве всюду виделись Маринины ноги – без чулок. Ноги стремительно выступали из странно густившейся черноты в углах подвала, где воздух казался темнее, чем в середине. Или вдруг – без предупреждения – Маринины голые ноги спускались с неровного потолка, появляясь, проявляясь – манифестация чудесного – между кусков отсыревшей штукатурки и железной арматуры. Лева видел только ноги – розовато-белые, чуть выше колен. Что еще выше – Лева не решался представить. Марины не было: ноги жили отдельной жизнью, наполняя Левино воображение мучительной сладостью и томлением.