Письма писал Сурков и вручал Агафонкину вместе с координатами Событий – местом и временем. Агафонкин объяснил Суркову процедуру: без Назначения он не мог взять Тропу. Он также пояснил, что координаты События не могут быть написаны прямо на конвертах, как – для простоты – предложил делать Сурков: конверт являлся Объектом Доставки, предназначавшимся для Получателя, и не мог содержать никакой информации для Курьера. Для этой цели имелось Назначение – отдельная бумага.
Поначалу Сурков удивлялся формализму Агафонкина, но вскоре перестал: годы бюрократической службы приучили его не искать смысла там, где смысла не было. Оттого он, не раздражаясь, каждый раз проходил ритуал Назначения, стараясь не улыбаться.
– Отправитель? – спрашивал Агафонкин.
– Путин Владимир Владимирович, – как можно серьезнее отвечал Сурков.
– Адресат?
– Он же, – рассеянно говорил Сурков. – Он же и Адресат.
– Владислав Юрьевич, – страдальчески морщился Агафонкин, – ну сколько раз…
– Простите, простите, – виновато поправлялся Сурков. – Адресат – Путин Владимир Владимирович.
Письма Путин подписывал сам: ВВП.
Сперва Сурков интересовался различными аспектами процедуры Назначения, но вскоре перестал, убедившись, что в ней смысла не больше, чем в заседаниях правительства РФ: вроде и не к чему, а отказаться нельзя – положено.
Сам Агафонкин, однако, был ему любопытен, и он часто пытался его расспросить о путешествиях в разные пространства-времена. Агафонкин отмалчивался, каждый раз поясняя, что говорить о чужих Назначениях не может. Оставалось говорить о Назначении Путина. Они и говорили.
Сейчас, доставив очередное письмо в ноябрь 65-го и убедившись, что маленького Володю Путина приняли в секцию самбо, Агафонкин стоял на скользкой дорожке Михайловского сада, глядя на продолжающего болтать Гога. Толстый полосатый узбекский халат Гога распахнулся, и под ним оказалась грязновато-белая фрачная манишка без галстука-бабочки. Трещинки, составлявшие светло-оранжевое лицо, безостановочно двигались, складываясь в варианты носа, рта, бровей, только не имевшие цвета глаза оставались на месте, словно прибитые к этому лицу без лица. Агафонкин не мог понять, куда смотрят эти глаза, оттого что, казалось, они смотрят на все сразу.
Серый Магог зашел справа от Агафонкина, но держался шагах в десяти. “Убежать? – прикидывал Агафонкин. – Через кого?” Для этого нужны Носители, но холодная аллея была пуста, только умершие на зиму деревья с двух сторон да промерзшие длинные лавочки через равные промежутки, словно часовые, которых забыли снять с караула, и они легли спать. “Посмотреть время этих двух?” – Агафонкин взглянул на Магога, но передумал: ему не хотелось видеть его время. Тем более в нем путешествовать.
Оставалось ждать.
– Вы, дражайший Алексей Дмитриевич, что по сторонам озираетесь? – поинтересовался Гог. – Ожидаете кого? Мы с коллегой не к месту? Не ко времени?
– Убежать хотят, – пояснил проницательный Магог. – Носителей выискивают.
– Убежать?! – искренне расстроился Гог. – От нас? Как же так, дорогуша? А вечная дружба, в которой мы поклялись? А обещания писать? Никогда не забывать? Что вы, марципановый вы мой, никуда, никуда не отпущу – и не просите.
Он протянул к Агафонкину открытые синеватые ладони. Неожиданно ладони оказались совсем близко, и Агафонкин мог разглядеть прочертившие их линии-трещинки. Они шли строго перпендикулярно другу другу – разлинованный в клетку листок школьной тетради. Агафонкин не мог оторваться от этих линий: они притягивали его взгляд, и не только взгляд, а всего Агафонкина – ближе, ближе.
Квадратики линий отделились от ладоней Гога и, образовав своими ячейками сетку в сыром воздухе, повисли перед Агафонкиным на фоне голых веток и темно-фиолетового неба. Повисев мгновение, сетка легко метнулась вверх и окутала Агафонкина стальной непреклонностью. Он перестал дышать.
Агафонкин открыл глаза, но ничего не увидел: темнота. Он не дышал, будто дыхание стало ненужным. Сожмурил веки и снова открыл глаза, надеясь, что тьма пропадет, надеясь обмануть судьбу, себя, других.
Вокруг стояла прозрачная тьма.
Шорох. Пламя свечи вдалеке. Погасло.
Агафонкин осторожно, словно пробуя холодную воду реки перед тем как зайти, вздохнул. Воздуха не было. Рот заполнила плотная масса, как жеваная вата, сразу забившая собой трахею и полившаяся холодным и мягким в легкие. Агафонкин хотел ее выплюнуть, но не мог.
Больше всего его пугало, что не нужно дышать. Потому что единственные, кому не нужно дышать, как знал Агафонкин, были мертвые.
Сцена на кухне, в которой затрагиваются некоторые аспекты коллекционирования бабочек и прочих членистоногих
Алина Горелова не задумывалась о загадке миграции леммингов. Она, поверьте, никогда не задавалась вопросом, почему эти пушистые арктические грызуны совершают массовые миграции через тундру, не опасаясь волков, лисиц, песцов и – даже – полярных белых сов. Алина не мучилась вопросом, отчего проснувшиеся по весне черно-рыжеватые хомячки выползают из подземных нор и устремляются через пустынное, только начавшее оттаивать от долгой северной зимы пространство, не замечая опасности, не пытаясь спастись от хищников, заполняя собой редкие дороги дальних скандинавских поселков, где их забивают палками любознательные дети, давят машинами спешащие по делам взрослые и рвут на части большие лохматые собаки. Когда лемминги на своем пути упираются в море или реку, задние животные просто выталкивают тех, что спереди, в воду, и они тонут, продолжая стремиться неведомо куда, непонятно зачем, неизвестно для чего. Грустно, трагично, таинственно, но никогда, никогда не думала об этом Алина Горелова. А могла бы и задуматься.
Вместо леммингов и их неясной, тревожной судьбы Алина думала о женском счастье. О том, что некоторым женщинам везло в жизни. Когда Алина Горелова думала об этом, она, конечно, имела в виду, что этим женщинам везло с мужчинами: они у них были. Как, к примеру, у ее подруги Кати Никольской.
Во-первых, у Кати был замечательный, солидный, на хорошей должности и ничем не мешающий ее личной жизни муж Александр Михайлович. Во-вторых, у Кати была эта самая личная жизнь. В-третьих, первых двух факторов было совершенно достаточно для счастья. А, сказать по правде, хватило бы и одного.
У Алины же не было ни мужа, ни достойной упоминания личной жизни. Кажется, свободен человек, вот бы и задуматься о миграции леммингов? Так нет: ни разу, ни полраза не озадачилась Алина Горелова этой тайной. Удивительное равнодушие.
К слову сказать, шансов разрешить загадку бегства пестрых пушистых грызунов у Алины было немного: ученые до сих пор не могут прийти к единому мнению. Некоторые полагают, что массовые миграции леммингов “навстречу гибели” напрямую зависят от весенней солнечной активности. Другие же рассматривают миграции животных как коллективные безумства, связанные с нарушением равновесия нейроэндокринной системы: многие обменные процессы в организме контролируются надпочечниками, в которых у животных в период размножения и миграций происходят резкие изменения. Отсюда и вызванное стрессом безумие. Да и понятно: размножаться в тундре – нелегкое дело. Особенно если ты маленькая мышь, которую все хотят съесть. Побежишь куда угодно.
Ни о чем подобном, как сказано выше, не думала Алина Горелова, стоя на лестничной клетке четвертого этажа дома номер 9 по улице Стромынка и нажимая подушечкой тонкого указательного пальца на круглую лакированную кнопочку дверного звонка квартиры 53. Ее подруга (и предмет зависти) Катя Никольская позвонила час назад в слезах, и Алина, сидя у маленького расшатанного столика в коридоре, прижимала трубку к уху, чтобы соседка Черепанова, позвавшая Алину к общему телефону и продолжавшая стоять рядом без видимых причин, не слышала Катиных рыданий. Катя толком не объяснила, что случилось, лишь повторяла: “Он ушел, ушел, не попрощался даже” и плакала, плакала, плакала. Алина пыталась ее успокоить, но быстро осознала, что по телефону это невозможно, и согласилась приехать. Кроме того, она хотела знать подробности.
Главное, не без радости поняла Алина Горелова, счастливые тоже плачут.
Они сели на просторной кухне; Катя – поверх застеленной Глашиной кушетки, подобрав под себя длинные тонкие ноги, кутаясь в перламутрового цвета халат, Алина – на табурете, с кружкой остывающего, пахнущего чужим солнцем индийского чая с медленно оседающими на дно черными мелкими чаинками. От переполненной пепельницы на столе удушливо пахло мертвыми окурками. Катя говорила, иногда принимаясь плакать, и Алина слушала ее сбивчивую речь о женском горе.
Ранний осенний вечер выпил свет из воздуха за окном, залив двор серой густой полутьмой. Приоткрытая форточка пропускала звуки чужой жизни – торопливые шаги спешащих домой людей, смех выпивающих в беседке мужиков и одинокий скрип детских качелей. Стукнул металл о металл – кто-то выносил помойное ведро. Алина Горелова смотрела на заплаканное Катино лицо и думала, что той идут слезы. Вот так одним все, а другим… другим остается только завидовать.
Ранний осенний вечер выпил свет из воздуха за окном, залив двор серой густой полутьмой. Приоткрытая форточка пропускала звуки чужой жизни – торопливые шаги спешащих домой людей, смех выпивающих в беседке мужиков и одинокий скрип детских качелей. Стукнул металл о металл – кто-то выносил помойное ведро. Алина Горелова смотрела на заплаканное Катино лицо и думала, что той идут слезы. Вот так одним все, а другим… другим остается только завидовать.
– Я заснула, понимаешь, – всхлипывала Катя. – Заснула, ну… после… – Она чуть улыбнулась – больше глазами, взглянув на подругу – понимает ли та. Алина кивнула: понимает. Она представила себе, после чего заснула Катя, и тут же перестала ее жалеть.
– Ну? – спросила Алина. – Заснула, и?
Катя сморщила лицо (даже так ей хорошо, решила Алина) и заплакала. Слезы текли по щекам, срываясь с подбородка – капли дождя. Алина вздохнула: вот оно, женское счастье. Оно же и горе.
– Ну, хватит тебе, Кать, – сказала Алина. – Объясни, что случилось. Куда он ушел?
– Не знаю, – продолжала плакать Катя. – Я проснулась, темно, а его нет. И ничего не сказал. Не попрощался…
– Может, ему на работу нужно? Может, скоро вернется?
– В воскресенье вечером? – вскинулась Катя. – В воскресенье вечером на работу? Да он вообще в отпуске, сам говорил.
Она зарыдала всерьез, навзрыд, упав лицом на жесткое Глашино одеяло. Алина встала из-за стола и села рядом, обняв Катю за плечи и чуть покачивая ее, как маленькую. Алина вспомнила, что ее саму так качала мама в комнате, где она до сих пор жила – одна. Алина проглотила подступившие от жалости к себе слезы и, нагнувшись, поцеловала Катю в мягкие шелковистые волосы. Та всхлипнула и затихла.
Наплакавшись, Катя села на кушетке, просушила глаза, помахав перед ними раскрытой ладонью (тереть нельзя – растянешь кожу и останутся мешки), закурила и принялась рассказывать.
Она и Алеша заснули после, и когда она проснулась, его не было рядом. Он ушел, не оставив записки, не попрощавшись, не поцеловав (она бы почувствовала, проснулась бы), хотя обещал провести с нею три дня и три ночи. В этом месте Катя снова начала плакать, глотая папиросный дым вперемешку со слезами, горюя о потерянном счастье, представляя безжалостный ночной скрип часовых стрелок, отмеряющих ее одиночество: тик-так, одна, тик-так, одна, тик-так, одна.
Тик-так.
– Линка, – Катя отпила чаю из предложенной Алиной кружки, – я дура, да? Дура, что так из-за него убиваюсь?
– Дура, дура, – подтвердила Алина Горелова. – Я же говорила, ты о нем ничего не знаешь: кто он, что он. Где работает, где живет. Может, он вообще какой-нибудь… – Алина повертела ладонью в воздухе, считая этот жест достаточным пояснением.
– Я тебе главное не сказала, – сквозь всхлипы призналась Катя. – Он женат.
– Женат? Сам рассказал?
Катя повернулась, достала что-то из-под Глашиной подушки в подсиненной и накрахмаленной наволочке и протянула Алине:
– Вот.
На Катиной ладони, завалившись набок, лежала маленькая, раскрашенная в три цвета юла. Непонятно, деревянная или из латуни. Хотя какая разница. Алина посмотрела на Катю, ожидая пояснений.
– Это юла, – сказала Катя. – Я на диване нашла. Ну, где мы с ним были.
Она сморщила лицо, собравшись снова заплакать, но Алина ее остановила:
– И что? Я понимаю, если бы ты кольцо нашла. При чем тут юла?
– Как же ты не понимаешь, Линка? – удивилась Катя. – Это – юла. Детская игрушка. Значит, у него дети. А если дети, – вздохнула Катя, – значит, женат.
Она бросила юлу на одеяло и, забыв потушить продолжающую дымить на краю пепельницы папиросу, уткнулась лицом в накрахмаленную наволочку. Слез больше не было, только горе – темный туман, сквозь который мерцали огоньки воспоминаний о недолгом счастье. Иногда в тумане начинал светить слабый предательский свет надежды – вернется, вернется. Кате хотелось верить, что вернется. Она знала, что нет.
Алина решила было сказать, что ничего это не значит, что, может, просто носит мужчина в кармане юлу или, к примеру, идет к родственникам с детьми – несет подарок, но понимала, как неубедительно это прозвучит. “Женат, конечно, – согласилась она в мыслях с подругой. – Все они женаты, – вздохнула Алина, вспоминая случавшихся в ее жизни мужчин”.
Она взяла юлу.
Алина стояла в глухом лесу. Неба не видно – сиреневые кроны сиреневых деревьев над головой. Под ногами что-то шевельнулось и поползло сквозь листья, шурша, вороша, ворожа. Алина задержала дыхание; она решила не смотреть вниз.
На ближнюю длинную, провисшую полукругом под своей тяжестью ветку села Синяя Птица без крыльев – цилиндрик с клювом. Она строго взглянула на Алину единственным треугольным выпуклым желтым глазом и сказала мелодичным высоким голосом:
– Что, Горелова, явилась? Сколько тебя ждать можно?
Алине стало стыдно: она не любила заставлять себя ждать. Она хотела заверить Синюю Птицу, что обычно не опаздывает и на репетиции приходит первой, не то что Никонова – строит из себя примадонну: отдельная гримерная и на гастролях живет одна в номере, а все остальные по трое – и уже открыла рот все это сказать…
– На себя посмотри, – остановила ее Синяя Птица. – Когда будешь петь, как Никонова, тоже свою гримерную дадут. Звание сперва получи, а потом завидуй.
Алине стало стыдно. Сверху подул горячий ветер, словно там не прячущееся за сиреневые кроны небо, а пустыня Сахара – раскаленный песок, барханы, верблюды, сухой зной и марево миражей. Алина прикрыла глаза ладонью, чтобы не сжечь.
– Хватит прохлаждаться, Горелова. – Синяя Птица склюнула бежавшего по ветке паука с мохнатыми кроличьими ушками и прочистила горлышко. – Пора.
Алину окутало чем-то пушистым, на мгновение зной отступил, и она раскрыла глаза.
Вокруг ничего не было. Пустота. Но светло. Если б что-то было, она бы увидела. Не было ничего. Совсем ничего.
– Не сюда, – сказал голос Синей Птицы. – Ошибочка вышла. Сюда тебе пока не время.
Пошел дождь, холодный, неласковый – поздняя осень – и смыл пустоту. Из-под нее проступили тени. Тени висели в дожде, и было неясно, чьи это тени. Они разговаривали между собой, не обращая на Алину внимания.
Она не могла понять, что они говорят, хотя было хорошо слышно.
Одна из теней придвинулась к Алине и обернулась Синей Птицей. Только эта Синяя Птица была другой. Алина это ясно видела, но не знала, как объяснить: обе птицы выглядели одинаково.
Синяя Птица внимательно ее рассматривала. Алина заметила, что Птица прозрачна, и внутри нее – там, где должно быть сердце, – быстро крутится волчок трехцветной юлы. Синяя Птица висела в дымке после прошедшего дождя совсем близко, и Алина протянула руку, чтобы потрогать юлу. Рука не нашла ничего в мокром воздухе, заполненном тенями.
– Не время, Горелова, – строго сказала Синяя Птица. – Тебя ждут.
Птица чирикнула, и юла, на секунду замерев, закрутилась еще быстрее, чуть наклонившись, но отчего-то не падая набок. Алина смотрела, завороженная расплывающейся сменой цветов. Она почувствовала, как ее взгляд наматывается на юлу, и вслед за взглядом потянуло ее саму. Алина Горелова, словно пролетающий за окном спешащего поезда пейзаж, растянулась, стала длиннее, разрывнее и начала наматываться на юлу, будто шерсть на клубок. Она становилась все мягче, все податливее – не человек, а тень.
Тень от свечи падала на раскрытую книгу – роман Поля де Кока “La Femme, le mari et l’amant”, страницы разрезаны до середины толстого тома. Алина закрыла глаза – устали от чтения при свече – и чуть расправила кринолин, сбившийся от долгого сидения в глубоком кресле. Обруча по причине беременности Алина не носила, надевая под кринолин три нижние юбки, как делали ее бабушки.
Она и без беременности не любила стальные обручи – сложно проходить в узкие двери да и в бричке сидеть неудобно, хороши разве что для балов. А в ее положении какие балы?
Поздние вечерние мухи неуверенно жужжали в матовой кисее, которой было затянуто окно малой гостиной усадебного дома Назаровых. Лето стремилось к концу, устав от назойливых мух, дорожной пыли, скрипучих полов и ленивой ругани дворовых. Алина тоже ждала конца лета – вернуться в Тамбов; их просторный городской особняк на Дворцовой, внимательный, смешно коверкающий русские слова доктор Гогенцоллерн, лучшая подруга княжна По́ли Гагарина и удобный, налаженный быт большого провинциального города, знакомый с детства. Алина вздохнула и решила позвонить девушке, принести холодного кваса – жарко.
В дальнем конце двора, у людского входа, звонко смеялись бабы, пришедшие с молоком от вечерней дойки. Одна из них громко взвизгнула – ее, должно быть, ущипнул повар Филимон, привезенный из города. Глупо, бессмысленно, безнадежно лаяла привязанная у конюшни собака. Алина потянула шнурок звонка и принялась ждать.
Летом Назаровы ужинали поздно – садились к восьми: жарко есть раньше. Алина лениво подумала, что нужно распорядиться насчет соуса к телятине, но мысль эта испарилась сама собой, как дым от свечи. Не хотелось читать про французские супружеские измены, не хотелось заботиться о соусах, не хотелось одеваться к ужину – лечь бы в заново отстроенной купальне на овальном пруду и чтобы вода ласково укутала, убаюкала, вода-покрывало.