Дом коммуны - Василь Ткачев 4 стр.


Как и ожидалось, сессия проходила бурно, даже агрессивно. Со стороны некоторых депутатов агрессия напоминала обыкновенную ярко выраженную враждебность к поддержавшим гэкачепистов: бить так бить, терзать так терзать. Заболотнев не ошибся: звучали предложения отправить и его в отставку, Сельцова не трогали, по-видимому, считали, что во всем виновен только он один — и это, надо признать, справедливо: последнее слово всегда было за ним, Заболотневым. Но Сельцов, а сессию вел именно он, был хорошим дипломатам, поэтому он повернул весь ход заседания так, что депутаты постепенно начали забывать, зачем они собрались в просторном зале заседаний облисполкома. Он смог убедить их, что виноваты не они, руководители области, виноваты там, повыше... Так что, друзья, давайте думать и решать, как жить нам дальше. И хоть звучали призывы не осуждать гэкачепистов, приняли ту резолюцию, которую готовил сам Сельцов: осудить! И большинством голосов — осудили.

Это поспособствовало стабилизации жизни в городе и области.

Как всегда, Сельцов припомнил на сессии несколько баек, умело вставил их, что, несомненно, повеселило депутатов, приподняло тем настроение. «Им прикажи сеять лебеду — она не будет расти! А так, сама по себе, растет!» Тому, кто говорил долго и не совсем по сути, не перебивая, а, словно между прочим, корректно, чтобы не обидеть выступающего, напоминал, что батька Махно застрелил начальника станции Жмеринка за длинный тост... Это действовало безошибочно, никто не обижался, а принимал к исполнению: заканчивал речь или говорил по существу.

Да, Сельцов, владел даром держать аудиторию, этого у него не отнять, мог подчинить ее себе, что еще раз подтвердила и внеочередная сессия, на которой оппозиция надеялась поднять свой авторитет. Не получилось. Или почти не получилось...

Вернувшись в кабинет, Заболотнев узнал, что Президент СССР М. С. Горбачев издал Указ «Об имуществе Коммунистической партии Советского Союза», а наиболее активные депутаты горсовета уже опечатали важные объекты, принадлежавшие обкому партии: само здание обкома, издательство, гаражи, жилой фонд, архив, гостиницу...

Заплыкин, говорят, плюнул на все и уехал в Москву: там ему будто бы предложили хорошую должность в самой мэрии Белокаменной.

Мог бы зайти, попрощаться с Заболотневым. Не зашел. Ну, а он за что обиделся?

Это так и осталось для Григория Николаевича загадкой...


Раздел 3. Бог вас видит

Володька сидел на табуретке, иногда, казалось, сам того не замечая, чесал пальцем за ухом, шмыгал носом и то и дело чихал, со свистом в бронхах, поэтому складывалось впечатление, что он мог подавиться теми словами, какими сыпал в сторону Хоменка:

— Бобыля помнишь? Помнишь. Был секретарем по идеологии. В Афган посылали советником... ну как же: советник от страны советов. Хотели генерала ему дать, лампасы и звездочки золотистые, а он: зачем мне ваша форма, что с ней делать буду, где щеголять? Вот если бы пораньше, в молодые годы, тогда бы хоть девки гужем вились. А теперь — не надо. А как партию распустили, какая, думаешь, пенсия у Бобыля? Правильно: не генеральская. Если бы была генеральская, на дачу с тачкой не ездил бы ежедневно. Генеральская кому-то другому досталась, надо понимать, свято место пусто не бывает, а ты, если такой умник, сиди на обкомовской. Тоже, видимо, ничего пенсия, но гораздо поскромнее, согласись и не возражай мне, Данилович. Он теперь требует: дайте мне генеральское звание! А кто даст? Тебя ЦК отправлял в Афган? ЦК. У него и вымаливай генеральство. Х-ха-ха-а! А где партия сегодня? Нет! Вот хохма будет, когда и эту пенсию заберут, а дадут, как моему деду, — колхозную.

Хоменок нахмурился:

— Понесло, понесло!.. А ты отчего радуешься? Из твоего кармана разве?

— Что в моем кармане, ты знаешь, Данилович. А партия сама, только сама виновата, что так получилось, а не иначе. Все время меня терзали, дергали, хотели разобрать на партийном собрании, перца подсыпать. На крючке держали, как карася какого!.. Тьфу!.. И плюнуть нечем. Второй день не пью. Нинка, холера, жаловалась. Не подсыпят! Ага-а! Одного только жалко: диплом партийной школы коту под хвост.

— Отчего ж? — не согласился Данилович. — Науку, как и хлеб, не тяжело носить: она сама себя носит. В умной голове всегда места хватит. Не скажи, не скажи: твоя грамоть, Володька, дает тебе нямать. Только ты большой раскидон, вижу. Когда у тебя есть деньги, готов каждому совать их, даже неизвестному, первому встречному. Для того надо только сто грамм выпить. А на следующий день сам просишь на опохмелку. Разве не так? Так. Возьми себя в руки. Хотя я и понимаю, что каким родился, таким и умрешь... тяжело переделать себя. Вижу, и ты согласен. Коль молчишь, не отбиваешься. Ну, так что там слышно, в городе? Больше не митингуют?

— Нет, успокоились. На площади один Ильич стоит. Город работает, учится, любит, ненавидит... Одним словом, тихо. А что, скажешь, я был не прав, когда дал интервью со вторым секретарем обкома? А мне — выговор! Мне-то что!.. И начальство, наверно, не погладят по головке. Ему, начальству, икнется и аукнется. Ситуацию, я считаю, надо освещать, как она есть. Честно. Достоверно. И никаких гвоздей!..

Хоменок усмехнулся:

— Тебя, Володька, кто кормит?

— Как — кто? — решительно нацелил на того глаза корреспондент. — Сам ем, елки-палки! Зарабатываю, как-никак!

— Это-то да. Справедливо. Зарабатываешь. Но ваш брат, ежели полистать историю, всегда служил власти. Все крупные художники, вспомни Микеланджело, Леонардо да Винчи, композитора Моцарта... Все они хотели быть государственными художниками, все они работали на заказ.

Услышав фамилии этих известных людей, Володька не на шутку растерялся: он смотрел на старика и только моргал глазами, не находя, что ему ответить. «Где это он и когда нахватался всего этого? Неужели оттуда, с Севера? Столько лет прошло, а гляди ты! Ну и память!..» Однако промолчал, ничего не сказал, только почему-то представил Хоменка в библиотеке, будто бы тот сидит в черной робе за столом и листает книги, рассматривает портреты Микеланджело, Леонардо да Винчи, Моцарта... Чтобы вот теперь, через много лет напомнить про них ему, Володьке. Не чихнет зря дед!

— Будет и дальше Горбачев — будешь служкой у него, закрепились бы у руля гэкачеписты — плясал бы под их дудку, — продолжал Хоменок. — И никуда не денешься, демократ ты или партократ, или еще кто. Собака служит верно только своему хозяину. За что и уважаю собаку, если честно сказать тебе!..

— Ну-ну! — угрожающе посмотрел на Хоменка Володька. — Подбирай слова. Собака-а!.. Сравнения у тебя!..

— Давай твое интервью, что прошло по радио. За которое ты выговор получил. Давай послушаем. Или, может, по части выговора ты, как всегда, соврал?..

Володька молча нажал кнопку в магнитофоне, тот привычно зашумел, зашуршал, а потом прорезался голос корреспондента Володьки. Он задал вопрос собеседнику, тот молчит... Пауза. И Володька не выдержал, выключил магнитофон. Нервы, однако!..

— Нет настроения слушать ту болтовню... Не знаю... Надо осмыслить... Куда спешить?.. Мы пока не имеем точной информации... И если честно сказать, второй секретарь обкома партии не произвел впечатления — мямлил, запинался, как школьник, пришедший не подготовленным к уроку... И в общем, у меня пропало настроение...

— Прости, нечем поднять.

— И не надо. На вот, почитай... А ты говоришь, что партия не виновата. Почитай, почитай! «Городские ведомости» — единственная газета, из которой можно глотнуть хоть чуток свежего воздуха. Правды. Я редактора Гришку Андреевца хорошо знаю — вместе в цирке политинформации слушали. На. Держи.

Хоменок взял газету, что протянул ему Володька, поднес к глазам, а затем по слогам, словно школьник, начал читать — надо будет очки все же купить, не дело это:

— «КПСС не виновата! Она не поддерживала ГКЧП в дни путча, — там-сям еще можно услышать такое. Так ли это? Перед вами, уважаемые читатели, две шифротелеграммы, конфискованные в секретном отделе обкома партии. Там точно, черным по белому сказано: 19 августа 1991 г. секретариат ЦК КПСС обращается к первым секретарям ЦК компартий союзных республик, крайкомов, обкомов партии принять меры по участию коммунистов в содействии Государственному Комитету по чрезвычайному положению в СССР. А секретарю ЦК КПСС О. Шенину этого показалось недостаточно, и он 20 августа направляет дополнительно еще одну шифротелеграмму, где просит информировать ЦК КПСС о принятых мерах по наведению порядка и дисциплины. Разумеется, в рамках действий ГКПЧ.

Что это, как не криминальный финал КПСС!..»

— Далее можешь не читать, и так все понятнее некуда! — посоветовал Володька. — И купи, Данилович, с пенсии очки. Дашь десятку, я подберу…

— Совпали, получается, мнения по очкам, — ответил Хоменок, а потом, подумав немного, твердо заявил:

— Совпали, получается, мнения по очкам, — ответил Хоменок, а потом, подумав немного, твердо заявил:

— А я свой партбилет не отдам!..

— Ты не виноват... Я знаю, Данилович, тебя!..

— Если партию разогнали, значит, виноват и я, — не согласился Степан Данилович. — Взносы, значит, платить не надо? Так, получается?

— Наверно. Не вникал конкретно. Но разузнаю. А-а, про взносы. У нас в секретной части служил подполковник Дургарян, армянин. Беспартийный. Дома в копилку каждый месяц, сколько и служил, откладывал с получки три процента, которые платил бы, имея партийный билет, а по выходу на дембель купил за те деньги «Жигули». Как раз хватило. Так-то вот!..

— Ты бы все равно не собрал и не купил.

— Я — возможно, но не я один такой, — Володька чуть даже обиделся на Хоменка, ведь тот в последнее время, как он заметил, стал относиться к нему предвзято. — А Заплыкин дернул в Москву.

— Да слышал. Туда ему и дорога. Москва большая. Там всем места хватит.

— Не скажи, Данилович! Умный человек был! Голова!

— Что-то все они, если тебя послушать, такие умные, а партию ухайдакали. Как это так — взять и отдать власть? Такую власть!.. Выхватили из рук прямо средь белого дня и разрешения не спросили!.. Как окурок все равно. А те: нате, раз вам так прижучило. Управляйте. И надо же — совпадение, что и Дом коммуны развалился почти одновременно — как по договоренности. Строили светлую и свободную жизнь, а оно все сикось-накось получилось. Тьфу-у, заразы! Сбегай, Володька, купи поллитровку, помянем партию, что ли, а?

— Давай — схожу, — протянул широкую, словно лопата, ладонь Володька.

Хоменок расщедрился, и Володька исчез за дверью, а сам он подсел поближе к окну, посмотрел, что творится на улице. А что там могло твориться? Дом коммуны как стоял, так и стоит с выдранными оконными рамами, а на заборе, коим обнесли его строители, кто-то нацарапал зеленой краской: «Бог вас видит». Скромно и точно. Может, и так. Может, и следит он, Бог, за каждым нашим шагом. Только как он один успевает за каждым?..

Степан Данилович, хоть и был партийным человеком, однако же не чуждался ничего земного, мог накуролесить, не придерживался строгих правил и других не наставлял, куда идти и что делать, что есть и пить. А позже начал все чаще и чаще поглядывать на небо — словно, действительно, хотел увидеть там Бога...

Иногда, а в последнее время все чаще и чаще, у него перед глазами проносилось прошлое — пестрело синью холодное северное море, колыхались и стонали в пучине грозные волны...

...Их подводная лодка попала тогда в непростую ситуацию: неожиданно во время боевого рейда в суровом море ее местонахождение стало известно немцам, и субмарина вынуждена была залечь на дно. А когда вздыбилось, задрожало от взрывов глубинных бомб море, неуютно стало на подлодке — ее качало, как зыбку; били враги по цели, не жалея бомб, а цель была одна — выявленный объект, то есть их подводный дом, значит, и — они, моряки-подводники, в том числе и матрос-торпедист Степа Хоменок. У него тогда был первый выход на боевое задание, так могло случиться, что и последний. Все бы ничего, но экипаж охватила тревога, когда атака немецких эсминцев прекратилась. В подлодке стало чрезвычайно тихо — от тишины начинала болеть голова, стоял в ушах прежний гул, которого на самом деле не было.

Вскоре стало известно, что фарватер чист, в небе спокойно. Но выяснилось самое страшное и невероятное — лодка не могла тронуться с места: глубинная бомба сделала свое — поврежден винт. На базе медлили с принятием решения. Да и какое можно было принять решение, когда через торпедный аппарат никак не выбраться — глубина слишком большая, а отбуксировать лодку еще сложнее: немцы активизировали в последнее время свои действия в этом районе моря. Рискованно. Надо было переждать, чего бы это ни стоило!..

Потянулись долгие и тяжелые дни. Кое-кто из матросов не выдерживал, срывался на отчаянный крик, заявлял, не стеснясь предательских слез, что он хочет жить, а не кормить рыб. Тех, как могли, утешали, успокаивали более закаленные морем матросы и офицеры. Другие писали письма своим родным... Прощальные письма. Написал такое письмо и Степа Хоменок. Закончил его словами: «За Сталина! За Родину!»

Несколько дней тянулосьь то ожидание. Регенерирующее приспособление вырабатывало все меньше и меньше кислорода, началась кессонная болезнь — сонливость, вялость... Надежд на спасение оставалось с каждым днем, с каждым часом все меньше и меньше, вот тогда и вспомнил впервые Степа Хоменок про Бога. Он где-то там, над лодкой, над толщей холодной морской воды... Далеко. Весьма. Услышит ли? Увидит ли? Бог услышал, Бог увидел их, подводников, и спас.

И когда прочел Хоменок надпись на дощатом заборе, каким был обнесен Дом коммуны, то вспомнил не только то тревожное военное время, но и Бога. Да, правильно написал кто-то: «Бог вас видит». Степан Данилович подтвердит, он любому может сказать это при случае прямо в глаза, хоть и не считает себя особо верующим человеком. Верит настолько, насколько воспитала система, пронизанная ненавистью к религии. Не молится, а — верит, это две большие разницы.

Вот тогда же, задыхаясь в подлодке, борясь за жизнь, — старались как можно меньше двигаться, чтобы экономить силы, — он и решил для себя: если останется жив, то построит такой дом, в котором будет широкая стеклянная стена, через которую бы он мог смотреть на белый свет... на родное село... на город... на людей... на солнце... на дождь... на снег... на деревья... На все то, чего не видел на дне Баренцева моря, а что грезилась ему... снилось... виделось...

Однако дом так и не построил — не за что было. Благодарить надо вагоноремонтный завод, что выделил квартиру-ячейку в Доме коммуны, где жить тогда считалась большой удачей. Этот дом был в центре, рядом с автобусным и железнодорожным вокзалами, на первом этаже — торговые лавки, ремонтные мастерские. Одним словом, все под рукой, одним словом, — лучший дом в городе, можно и так сказать!..

Теперь вот у него есть это окно. Хватает обзора. Смотри только, удивляйся-радуйся, если есть чему. И он нисколько не жалеет, что не получилось осуществить ту свою мечту, рожденную на умирающей, но спасенной подводной лодке, — построить стеклянную стену...

А то письмо, что писал он для своих родных на случай, если экипаж погибнет, а кто-то из потомков его обязательно найдет, он привез домой, но не сберег. «За Сталина!» Не отрекается, писал так. А потом, в Норильске, не раз укорял себя за эту, как считал сам, слабость. Когда вернулся из Гулага, порвал письмо на мелкие клочки.

Володька в тот день так и не появился у Хоменка. Что интересно, Хоменок не сердился на него. Даже где-то внутри и порадовался: значит, будет жить партия, когда они не справили по ней поминки. Хотя, по-человечески, тревожился: что могло случиться с Володькой?

Такого еще за ним не водилось, чтобы ушел за вином и не вернулся...


Раздел 4. Форпост

Иногда Ларисе Сергеевне снится один и тот же сон. Будто бы едет она в поезде на Восток, в вагоне много людей, тяжело дышать, очень-очень хочется пить, а над головами бешено, до глухоты в ушах, ревут вражеские самолеты... Не доедем?.. Погибнем?.. Да и были же мы в той далекой Уфе, зачем второй раз?.. Что, опять война?.. И от взрывов она просыпается. И радуется, что это был всего-навсего сон. А потом еще долго лежит в теплой постели, и воспоминания, одно за другим, тревожат, будоражат память — нету им покоя, думам тем!..

Все помнится до мелочей, и что интересно, с годами острее и острее. Словно все было только вчера. Вот-вот. Она охотно оглядывается назад, припоминает, как девочкой впервые привел ее папа в Дом коммуны, показал квартиру: здесь мы будем жить, доченька. Отец, Сергей Иванович Журавель, был парторгом на вагоноремонтном заводе, носил строгий черный костюм и белую сорочку, и когда Лора была совсем маленькая, высоко подбрасывал ее — казалось, под самые-самые облака. Она пугалась сначала, боялась, что отец не поймает ее, уронит на землю; однако позже начала понимать, что такого никогда не могло случиться, потому что тот человек, который подбрасывал ее, словно перышко, так высоко над собой, — самый надежный, самый хороший человек на земле. И когда в первый день войны в небе озверело заревели вражеские самолеты и начали сбрасывать на город бомбы, жильцы Дома коммуны, не паникуя, спускались в бомбоубежище. Там исчезал страх, так как оно настолько было глубоким и надежным укрытием, что в нем не всегда были слышны взрывы и стоны рушившихся строений. Там — был другой мир. Отец Лоры стоял тогда перед толстой металлической дверью, что вела в бомбоубежище, просил не спешить, не устраивать толчею, объяснял соседям, что все они успеют укрыться. Но для этого должен соблюдаться порядок. И помогал, кому требовалась помощь, спускаться по ступенькам вниз.

Тогда, в первые дни войны, люди несколько раз прятались в бомбоубежище. Чуть позже завод был эвакуирован, а с ним — и рабочие. Дом коммуны опустел. Помощник коменданта дома Орефьев, немолодой уже человек, — а он оставался, пожалуй, один на все квартиры и этажи, — имел не шибко геройский вид: хоть и старался, бедняга, держаться мужественно, однако чувствовал большую ответственность, что легла на него — беречь, насколько такое возможно, Дом коммуны, — и потому волнение выдавало его: перекладывая из кармана в карман большую связку ключей, время от времени поправлял на голове кепку, а потом, как только отошел от вокзального перрона поезд с последними отъезжающими в Уфу, как-то совсем растерянно махнул рукой и, склонив голову, неуверенной походкой направился домой.

Назад Дальше