От окошка до реки,
Протерпи мое сердечко,
Понапрасны пустяки.
Ой!
Без конца вязались одна за другой унывные девичьи злобы:
Ое, ое, сколь далеко,
Ое, ое, далеко.
Моему сердечку больно,
А ему-то каково.
Ой!
А парни перед девками силой бахвалились. Тащили в гору тяжелые камни, потом скатывали с угора. Скакали камни, обрывали холмышья по пути, катили за собой и ухали в Гледунь. Сердилась Гледунь, мутилась, желтую пену несла по берегу. А там уж новые бежали камни и подухивали им ребята:
- У-ух, ты-ы!
И тайбола ухала озорными человечьими голосами.
Притащили парни еще пьяного пастуха на угор - лыка не вяжет. Пояс потерял, без шапки, онучи развязались - волочатся, языком не ворочает, только глаза пучит да мычит, как порос.
Стали на-округ парни с девками, начали над пастухом изгиляться, за ворот песку сыплют, на онучи наступают, подпинывают. Лапти ему сзади зажгли, заскакал - завыплясывал Естега, как пятки стало подкаливать.
Перемигнулись тут двое - присел один сзади, а другой спереди наступает. Пятился задом пастух, да как полетит
кувырком с угора, чуть не в самую Гледунь. Песку назобался, глаза запорошил, едва опомнился. Лезет назад, доберется до полгоры и опять назад съедет мешком.
А наверху стон стоит, девки помирают со смеху:
- Дроля коровля, порты держи!
- На ручку, Естежинька!
- Мотня тяжела, вишь.
- Лезет, лезет! Ой, боюсь!
- Валится! Ну-ну-ну!
- О-ах! Ха-ха-а!
Только под вечер пришел пастух с реки, проспался на сыром-то песочке. Битый пришел, рожа в синяках, опохмелился и опять понес. Катался по полу на вытертой оленной шкуре, загагачивал бабам загадки, - чистая похабель. Бабы-то тоже хлебнули краем веселого, красные сидят, с хохоту валятся от Естегиных загадок:
- С вечера потопчемся, к ночи пошопчемся, в утре середка стала, - конец не стал, а оттого не стал, что ночесь пристал. Што-о? А-а!
И бабы закрывали платами лица и хохотали до поросячьего визгу.
- То про вас, про баб, про ваше дело. А, не знаете! Э, головы с опилком!
И отгадывал им сам Естега:
- Кваш-ня-а! Во! У-у! Я вас! Ху-ху!
Катался на шкуре, ногами кривыми сучил, язык красный срамной высовывал.
- А ну, другорядь! Коровушка пестра, титоцька востра, титоцька на боку, корова добра к молоку. А? А-га-га-а! Што думаите? Рукомойка - вот што! Ду-уры! Ху-ху!
Слюнявый, завалящий мужичонко Естега, а бабы вот липнут, как мухи на сахар, и чего в нем любо - не знает
никто. Ругают будто, плюются, а сидят, смотрят, слушают Естегину похабель.
- Тьфу ты, Гришка Распутин!
А сами подвигаются, небось, пакости слушать. И пива подливают, будто для смеху, а подливают.
- Вот змеино семя! Проклять! - ругаются в углу мужики. - Возжами погнать, толстозадых!
Подошел тут к бабам Епимах:
- Вот что-ко: вы не дуйте в бычий нос - свой на што дан? Пошли, паскуды, с глаз!
Взял Естегу за вороток, хотел маленько потрясти за давешнее, да заступились для праздника.
- Спусти человека, так и быть!
- Разве это человек? Глизда он - вот кто. Ему, суке, надо шкуру спустить, - испакостился и поскотину испакостит. Где у тебя стадо, душа с тела вон?
Пастух смотрел со страхом в смоленую бороду Епимаха и хватался за людей - "сохраните, не погубите!" Отстояли Естегу на этот раз, нужный человек на Шуньге.
Завалился пастух спать на поветь, да только захрапел - разбудили.
Бабы пришли из лесу, не могли двух коров доискаться - куда девались? Обежали верст пятнадцать, нигде ботала не слыхать - вот беда!
Зачесался пастух, загнусавил, вставать-то неохота:
- Знаю, где искать. Спас, да мой опас, - чего пужаться. Сами придут ужо. Ужо идите.
Ушли бабы. А под утро рев бабий пошел на всю Шуньгу. Нашли в логу у дальней делянки две туши, - задрал медведь обеих коров. У одной только вымя выел, не успел видно, или сыт был, а другая совсем объедена, - остатки в яме сучьем зверь закидал. И ботало - колоколец медный - сорван и в мох зарыт.
Одно слово, вышел праздничек, - веселье-то до добра не доводит.
Привезли в Шуньгу на подводах две задранных туши. Убивались бабы на всю деревню, и сбежался весь народ, стали судить-рядить. Смотрела на них с телеги искровавленным глазом корова. Вытащили тут с повети Естегу, шибко зубы начистили, - зачем хороводился с бабами, отпуск свой испортил. Содом стоял на деревне, - как теперь отпуск исправить, надо другого колдуна звать.
Матерый есть колдун на Устье, по всей Гледуни славен, Илья Баляс. Знает отпуска и на волка, и на медведя, и на всякого зверя; наговорить может и питье, и еду, и ружье, и всякую снасть; слова ему ведомы и на присуху, и на отсуху, и на прикос, и на прострел, и на огневицу, и на всякую болесть; икоту бабе, килу мужику умеет посадить и высадить; а также гладит Баляс хорошо - рука у него легкая, от ломоты и от всякой боли в нутре.
Коли, к примеру, рожать бабе - спросят у Баляса камешек наговоренный с банной каменки, положит баба в повойник и боли не знает.
Силен, хитер и зол Баляс: все знают, как килу всадил он секретарю устьинскому за одно слово нечаянное, - вором обозвал колдуна секретарь. Да и назвал-то позаочь, языки донесли. Плюнул тогда Баляс через огород секретарю и вышло с того худо: как стал секретарь через огород перелезать, кила-то и всадилась. Вот какой есть Баляс.
Все боятся Баляса, сыплют в кошель всяку всячину, богато живет колдун, на всю Устью первый хозяин. Поп и то боится - к первому заходит со крестом на празднике.
И задумали на Шуньге вызвать того Баляса, пускай отпуска прочитает на поскотине, зверя отведет. Все сказали согласно: надо наказать Балясу, чтобы ехал неотложно, заплатит ему Шуньга за беспокойство.
V
Василь Петрович мял в твориле глину, надо было чугунок в печку вмазать, по-городски хотел сделать, с крантиком. Глину брал в берегу, под тайболой, не простая попалась глина, с золотинками. Разминал в руке затвердевшие комья и все разглядывал те золотиночки.
Пришел к нему тут Аврелыч, по праздничному делу посидеть на крылечке, цыгарку выкурить.
Аврелыч, старый зверобой, ходил прежде в океан покрученником от кемского купца на нерпу, на лысуна, на заеча, - кормщиком долго стоял на старой парусной посудине. От палящих океанских ветров, от стужи, да от черного рому, который привозит на промысла норвежин-браконьер, побурело лицо у Аврелыча, порезали его глубокие кривые борозды. Крепкий, советный мужик почесть ему завсегда на Шуньге, зря шагу не ступит, слова не выпалит.
А когда говорил, щурил всегда голубые зоркие глаза, мелко дрожали от этого опаленные ресницы, будто уходили глаза в далекий серый дым, посмеивались, подразнивали. Вот и теперь.
Василь Петрович мочил в воде и крепко давил зеленоватый круглый голыш, разминался в руке камень, как сырой обмылок, мылилась от него вода в твориле. И опять подносил к носу Аврелыча:
- Гляди, право, золото!
Смотрели оба на мелкие желтые блесточки и все дергал губой Аврелыч:
- Хым...хым...
Любил хмыкать смешно, да стриженой губой дергал. Звали его оттого понаулично Хмычком.
И теперь вот, когда слушал Василь Петрович горячую речь, хмыкал все:
- Хым...хым...
Был у них спор. Василь Петровичу уж чудились сквозь тайбольную синь дымные фабричные трубы, слышался гомон приискового поселка и тонкий резкий визг лесопилки.
- Кабы золото - на золото кинутся сразу. Чугунку проведут, народу навезут с городу. Тут бы и нашей потеми конец.
- Хым...Чугунку! Тайболу-то тебе просекать на тыщу верст кто станет?
- Ну, на Гледунь пароходы переведут!
- Сперва надо камни сорвать. Хым... А камней-то в русле мно-ого.
- Да, ведь, ежели золото?
- Хым... хым...
Тут подошел к ним Пыжик, принес звезду, что на памятнике стояла, нашел под угором, - разбита в куски. Учинила на празднике пакость чья-то рука.
Так и взвился Василь Петрович с места:
- Сказывай, кто?
Затолокся Пыжик на месте, замолол языком заика, - не язык во рту, а шубный лепень.
- А хто, а хто! Х'оврю, не видел!
Совсем расстроился от этого Василь Петрович:
- Эко, дико племя, дьяволы! Узнать бы, кто! А?
Повертелся Пыжик, засипел опять:
- Я так валю се дело на парней. Любое им, х'оврю, любое дело поозоровать-то. Х'они свернули.
Знал Василь Петрович Пыжика, не дельной мужик, выскакивать завсегда охоч, а без толку.
- Ты видал?
- Не видал, х'оврю, а знаю.
- Знаю! Знал индюк индейку, да и то обознался!
- А я думаю, - сказал Аврелыч, - не старички ли наши накапостили маленько? Ночью в расхожую шумели больно.
- А-а! С этих-то вот станется. Все ругались, что, мол, жидовскую звезду, а не крест поставили. Они, некому боле!
Тут согласился и Пыжик:
- Тоды, х'оврю, может и они.
Пригрозился председатель, поднес кулак Пыжику:
- Дознать бы, который - поводил бы козла за бородищу. Башку отвернуть не жалко!
VI
Как ушел Пыжик, сказал Аврелыч председателю секретно:
- Слышь, Баляса будут звать.
- Слышь, Баляса будут звать.
- Ну? - так и вскинулся председатель.
- Идет такая говорь.
- Приедет ведь грабитель-то, учует поживу жадина.
- Хым... а ты не пущай!
- Как его не пустишь, Гледунь ведь не загородишь, а и загородишь тайболой проскочит, россомаха. Испакостит деревню, оберет глупый народ, напортит тут делов - потом ищи, спрашивай.
Советовались долго Аврелыч с председателем и порешили сходку кликнуть, охотников договорить пойти на зверя облавой. А Баляса посоветовал Аврелыч не пускать своей властью. Наказали на Устью с верным человеком сказать, что не велит исполком ему ездить на Шуньгу, хоть бы и звали, дорога ему закрыта, так бы и знал.
Составили тут Василь Петрович с Аврелычем протокол и кликнули вскоре на сходку, и Василь Петрович тот протокол читал. Не особо грамотен председатель, а завернул протокол круто.
Помянуто было в протоколе, что "шел на нас белый генерал Миллер и с ним иностранные державы, но нет, - мы устояли и выставили отряд лыжников, которых все белые ужасались. То теперь смешно, граждане-охотники, знать суеверия и бояться медведей. Но забирайте желающие свои берданки, надобно того медведя убить".
Как прочитал протокол Василь Петрович и все молчали, вышел тут важно Епимах Извеков. Он повел на председателя чуть глазом и сказал - усмехнулся:
- Дело не в том. Ты его ружьем не возьмешь, слово надо. Пастух поскотину изгадил, надобно новый опас. Без колдуна как изладишь?
- Эх, эх! - затоптался с досады Василь Петрович. - Вот дурман! Вот дурма-ан!
И не то обидно, что верит человек в колдуна, а то обидно - говорит-то как важно, да глазом поводит.
- Опасом ты дело не изладишь. Генерал Миллер не вреден и генерал Топтыгин не вреден будет. Понадеемся только, люди, на себя да на свой цельный бердан. Один у нас есть верный опас - я его вам скажу. Как встрел медведя, скажи: "да здравствует Советска власть", и пали зверю в межглазье. То будет верное дело.
Смех прошел по народу, как шалоник - ветерок переменный по тайболе. Вышел еще Аврелыч, сказал слово Епимаху:
- Ну, медведя-то ни крестом, ни клятвой не сгонишь. Поест скотину-то, Епима-ах!
Прищурился, задрожали мелким трепетанием опаленные реснички, дернул стриженой губой и хмыкнул.
Вышел тут опять Епимах Извеков, уперся прямо на Аврелыча, сбить хотел:
- Библею читал, в бога веришь? Про насыл двенадцати медведей пророка Елисея в селение знаешь? Ага! Надо бы разуметь.
- Дураки одни поверят! - засмеялся Василь Петрович.
Тут сказали сразу председателю, что звери приходят не спроста, а в наказание да вразумление, согрешили, значит, и пастух испакостился, без нового опаса что поделаешь. А исполкому лучше молчать, зачем вот иконы в клеть вынесли, - может, за то и страдаем. Советска власть - в квашню нечего класть. При царе, при Николашке ели белы каравашки, а завелся исполком - всю солому истолкем.
Пошли перебирать старое, давно уже забытое - Василь Петрович только рукой помахивал. Так поговорить надо - пускай поговорят.
Поджал тут губы Епимах, помолчал еще, переслушал всех и опять вышел:
- Дураки, говоришь? Разных партий люди есть. Кто во что верит, тот по своей вере и дурак.
Усмехнулся:
- Ты вот богобоец, что бога убил, а есть богобоец, который бога боится. Слово-то, вишь, однакое, а люди-то разные выходят и друг дружку за дураков считают. Вот ты и растолкуй.
- Не пусти туман! - осердился Василь Петрович. - Ну, как охотники, кто пойдет на зверя?
Вызвался для примера Аврелыч.
- Давай! Давай! - подживлял других председатель. - Выходи еще кто?
Никто больше не вышел. И засмеялись мужики:
- В зад-те поветерь!
А ночью утихла Шуньга в страхе. Ходил все зверь поблизку, ревел на всю тайболу, что увезли недоеденную добычу, назад свое требовал. И скот тревожно мычал в хлевушах, бился твердо рогами в стену, и собаки рычали под крыльцами, и кошки мяучили в подпечках.
Слушали звериный злой рев бабы и крестились, читали шопотком молитвы, отженил бы лесного шатуна богородичный святой покров.
Мертво было на деревне, только и слышно, как глухая, старая Маланьюшка поет свои древние песни. Торкает ногой зыбку, скрипит под матицей гнуткий очеп, поет колыбайки тоненьким голоском Маланьюшка, прилюлькивает, как маленькая нянька:
Лю-лю-лю, спи да спи!
Ходит сон под оконь, дремка по терему.
У!
Спи, рожоное дитя, я жонить буду тебя,
Вот у белого царя, как у куроптя.
А!
Сна нет у старой, вот и качает, скребет ногтями голову да томится в зевотине. Зверя-то не слышит, а зверь все кругами ходит, - то дальше, то совсем будто поблизку.
Потом уж начали в исполкоме палить из ружья - Василь Петрович в окошко из клети не мало зарядов выпустил - и отошел зверь в тайболу, испугался.
VII
На Шуньге люди живут рано. Со светом еще приплыли мужики с промысловой избы. Был на Шуньге богат осенний лов, лодку за лодкой выпруживали мужики на берег семгу и пластали тут же на каменьях. Приходили погреть над костерком озябшие, в крови и чешуе руки.
Вся деревня выбежала на берег. Бабы развешивали на стерлюгах сырые сети и ветер хлопал звонко деревянными плавками, как в ладони. Ребятишки совались под ноги рыбакам, выпрашивали белые, в кровавых прожилках рыбьи
пузыри, дрались, ревели. Шуньгинские несытые псы волочили по каменьям длинные рыбьи черева, слизывали с камней начисто густые черные комья крови, рычали злобно, по-волчьи.
Тут откуда ни возьмись и приткнулся под берег на своей лодочке с носком, обитым белой жестью, сам матерой колдун Илья Баляс. Побежали к нему все навстречу.
- Уж спасибо, не заставил ждать, дедушко! От зверя ночь не в сон была.
Вытащил Баляс лодку на берег и подмигнул всем:
- Ужо, отведу дурака!
Был Баляс горбач, плечи коромыслом, голова большая с котел, глаза собачьи, косые, подмигивают на все стороны, морда хитрая - в ужимочках, в мелких морщинках.
Подошел сперва к костерку погреть руки. Костерок весело трещал и сеял дымом на все стороны, ело глаза, воротили все на сторону лица. И посмотрел зорко колдун на сваленную грудой серебряную, еще дрожавшую в смертной судороге рыбу. Причмокнул завидно:
- Ой, богато седни ловили! То я привел вам щастье.
И выбрали тут мужики рыбину покрупнее, поклонились старику подарочком:
- Прими, дорогой, без отказу.
Взял без отказу колдун и на деревню все пошли, пропускали его наперед для почету.
Как чайку попил, велел сразу звать стариков, со стариками пошел на поле сделать отпуск.
Вышли на полосу, к опушке, где тайбола стоит, как древний высокий тын, тут остановились. Вышел колдун наперед, стал лицом к медвежьему логу, бросил шапку наземь, раскинуло ему сразу ветром сивую редкую бороденку.
И завопил Баляс тонким голосом:
- Сколько есть ножей?
Закричали старики врозь:
- Семь... осемь... двенадцать...
И опять завопил Баляс тонко, с подвизгом:
- Вотыкай во-земь!
Втыкали старики в колючках пустой полосы по-черен все свои двенадцать охотничьих ножей и стояли тихо, сбились на круг.
Уткнул Баляс носом в чашку, клонился все ниже темной гладкой плешью, резал в чашке воду кривым сточенным ножишком, читал два долгих заклятья на волка и на медведя.
Доносило мужикам те страшные слова:
- Встану не благословесь, выду не перекрестесь, с'ызбы не дверьми, со двора не воротами, выду я, выду во чисто поле...
Было пусто поле и ровным гулом несло с тайболы и смотрел на стариков откуда чей-то тайный мохнатый глаз. Летел по полю холодный осенний ветер, казалось, дымились головы у стариков и черным дымом куталась голова Епимаха Извекова.
Шел к концу Балясов отпуск, бурмосил внятно:
- Будьте слова мои крепки и лепки, ветрами не сдувайтесь, с людями не сговаривайтесь. Тем словам моим ключ и замок, - ключ в море, замок в роте. В черном море есть рыба шшука, она рвет и хватае пенье-колодье, она рвет и хватае и ключ, и замок и носит за собою до дна моря. Тьфу, тьфу, тьфу.
Тихо стало, только ветер пластал у колдуна бороденку и рвал - качал на меже чортову сухую траву.
Потом прыскал Баляс водой на все четыре ветра и велел вынать ножики.
Подошел к старикам и подмигнул сразу всем:
- Да, ушел зверь-та. Смутил я его, смутил.
Одели шапки старики, зашумели весело. И еще сказал
Баляс:
- Пастушонко у вас бабий фост, неладно, - какой день отпуск сгадит. Старички, вы ему накажите, что боже сохрани бабу голой рукой трогать, спортит дело. Наденьте вы ему вачеги, пускай в вачегах, покастун, и ест, и спит. Уж доглядите!
Обещались старики смотреть верно.
А пришли на деревню, смотрят - сидит Естега на своей шкуре, а вокруг опять бабы, прялицы на сторону, балянтрясы точат. Аж плюнули все старики враз.
И подошел тут к бабам Епимах Извеков.
- Коли какая с этим сукой вязаться будет, принародно заголю зад да возжами так отвожу, - не сядет. Вот крест.
Естегу пинком: