Опять Епимах голос взял, свое повел.
- Вона как! Баляс враг, - в тайболу, говорит, отвести.
А я вот в Баляса верю, что поделаешь, раз моя вера такая? Дак уж я своих коров и погоню, мои коровы-то, ни у кого не спрошу. Где-ко пастух? Хватились все, - где пастух, оглядывались на-округ: не было Естеги нигде.
Уж заворчал грозно Епимах:
- Душа с тела вон! Коды надо - не докличешься, беззадого!
Прибежали тут ребятенки с берега, весело рассказывали:
- Естега-то в окошке сидит под замком. Хы-и! Председатель счас сволок в холодную. Хы-и!
- Но, ври! - прикрикнули старики.
Стихли сразу ребята, один за всех сказал:
- Истинно Христос, тамотко.
Вылез опять Епимах Извеков, задымился густым черным дымом:
- Ну, вла-ась! Ну, народна влась! Один супроти всех хочет сделать. А? Что вы скажете?
Выскочил в ряд с Епимахом мурластый Пыжик, затолокся, завертелся, засипел с натугой:
- Думат, побоимся! Да ежели все заберем, х'оврю, заберем, багорье, граждане, в менуту раскотим, х'оврю, раскотим баню по бревнышку. Чего глядеть!
И слез. Не любили на Шуньге заику, смеялись всегда, дразнили дурашливо, а тут послушали, замахали согласно бородищами:
- Вот верна-а!
И обрадовался Пыжик, затоптался, полез опять на бревна, хотел сказать, что первый на такое дело пойдет, да отвел его рукой Епимах:
- Годи!
Заговорил сам мерно, тяжело, точно рубил топором:
- Влась должна быть наша во всем. Как положим - так и делай. Как поставим - так и сполняй.
Замахал кулаком тайболе и сразу поднял голос, аж кровью налился белый лоб:
- А не са-мо-воль-ни-чай! А не и-ди на-по-пе-рек!
- Верна-а! - перебили криком. - Вот верна-а!
Поводил бровями и кончил угрюмо и тихо Епимах:
- Я так понимаю, довольно мы глядели на то изгилянье! Пускай теперь стариков послушают. Мы Шуньгу строили, не они! Нами и стоять будет!
Вздохнул, обмахнул волосья и слез.
- Пошли, старики?
- Пошли заедино.
XI
Шли тихо, степенно, задами прошли к берегу к председателевой бане, видели: сидит в окошке Естега, притупился горько на подоконнике, закивал бороденкой.
Пока сбивали камнем пробой, затоптался беспокойно Пыжик:
- Бежит, х'оврю, председатель-то!
Оглянулись все, - верно, бежал Василь Петрович, махал издали рукой. Обернулись, подождали, что скажет.
Растолкал, вшибся с разбегу в середку, прикрыл дверцу спиной.
- Чего пришли? По какому праву? Ну?
- Спусти пастуха стадо собрать!
- Не спущу. Пускай посидит до завтрева.
- Ой! Твердо слово, председатель?
- Твердо.
И пробился тут наперед Епимах Извеков.
- Ну-ко, пусти!
Сунул корявый перст в пробойчик, выдернул и схватился быстро за скобу:
- Выходи, Естега!
Прижал дверцу председатель и высоко замахнулся, повел сторожко глазом:
- Ну, уберешь - нет руку?
Дверь в предбанник с тягучим скрипом подалась и в ту же минуту с хряском ударил по суставам в руку Епимахову председатель. Так и замерли все, а, опомнясь, побежали выдергивать из огорода колья. Оторвал руку Епимах Извеков и, потемнев сразу, пошел напролом, навалился брюхом, скатились оба на глинник, накинулись тут и другие, молча колошматили, подтыкали, пинали, пока не застонал председатель. Оставили отлежаться на глиннике.
Снял тут с петель дверцу Епимах и скинул подале под угор. Обсосал содранную руку и сказал:
- Наперво поучили.
Крикнул в баню:
- Душа с тела вон, выходи, чего сидишь! Труби выгон!
Выскочил из-за каменки Естега, рукавицы надел, в испуге обежал лежачего председателя. Затрубил у околицы на писклявой дуде, забегали бабы опять, сгоняли скотину.
И разошлись старики. Потом прибежала, заревела баба Марь и поднялся Василь Петрович. Завернул сперва в баньку, смочил водой из ушата больно заломившую голову и пошел не выдерганным еще коноплянником прямо к дому.
XII
А к вечеру, еще до доенья задолго, пригнал пастух стадо, гнал со страхом, с криком великим, звякали невраз ботала коровьи, как на сполох. И побежала ему навстречу вся Шуньга, - чего не в срок скотину гонит? Выбежали за деревню, где старый крест стоит, и трясли долго Естегу за распластанный ворот, пока опомнился пастух и сказал все.
Сказал он, что на дальней новине отбил у него зверь черную телку Ерасимову - шаром выкатился из тайболы, стадо распугал, едва собрать привелось.
Долго молчал народ. Только слыхать было, как залилась тоненько Ерасимова баба о телке-чернушке. Потом вышел к пастуху Епимах Извеков, хряснул Естегу меж лопаток о косой крест, задымилась опять черная борода на ветру, угольем загорелись усаженные вглубь глаза:
- А отпуск?
И весь народ встрепенулся. Надвинулись сразу на пастуха, завопили:
- Что с Балясовым отпуском наделал, паскуда? Сказывай! Куды отпуск девал?
Задергался, закидался в стороны Естега, замотал бороденкой, захрипел под тяжелой рукой Епимаховой:
- С-сами отпуск порушили... пошто кровь пускали?
Не выпустил Естегу Епимах, не поверил:
- Неладно врешь, сука! Ну-ко, сказывай, хто спускал кровь?
Обернулся к народу:
- Резал хто скотину, али нет? Бабы!
Переглянулись бабы:
- Не-ет! Уж знали бы!
- Эко, неловко соврал-то! - засмеялся жидко Епимах, ловя пастуха за бороденку.
Натужился Естега и выкрикнул, задохнувшись:
- Уй-ди! Твоя корова подрезана, вот что!
Сразу опустил руки Епимах, сбелел весь. И весь народ затих.
Взбодрел тут пастух, порты подтянул, ворот застегивает и сказывать торопится.
- Утресь, гляжу, у тя белуха спорчена, по хвосту кровь бежит, хто ножиком, видать, чиркнул. Думаю, быть
беде, со стада кровь спущена, отпуск сойдет. Так и вышло, как думал. Вота!
Надвинулся к нему Епимах, дохнул горячо, по-звериному. Зажал зубы и пропустил в нос:
- М-м? М-м?
И тяпнул так о плечо пастуха, аж шатнулся, хряснув в седле, старый крест.
- А ежели ты сам чиркнул-то, а? Чтобы Балясов отпуск свести? М-м? Тоды вот как: бежи, парень, сейчас прямо в тайболу, бежи - не гляди, не быть живому!
Помертвел пастух, не ждал, что на него же беда обернется. Опустился ко кресту наземь, заревел по-ребячьи. Лучше по миру ходить - в куски, чем тут водиться с лешаками. Пропадите пропадом, коли так, сталоверы окаянные!
А народ за Епимахом в деревню пошел. Смотрели все во дворе белуху, хвост подымали: верно, повыше середки косой подрез - ножиком, видать - и кровь засохлая. Отпади злые руки, - спортили скотину.
Потом кинулся народ в избу Епимахову, заслышав тонкий бабий вой. Сгрудились у дверей, смотрели все, как Епимах, заголив зад у младшей снохи, полосовал о весь размах охотничьим двойным ремнем, прошитым жилой. Билась голая баба посередке полу, хваталась ногтями за половицы, визгом исходила до безголосья. А в углу, у подпечка, по-овечьи в стадо сбились и кричали бабе на голос белоголовые ребятенки. Только бабка Маланьюшка, слепая и глухая, как сер-камень, не знала ни о чем, все торкала в углу ногой зыбку и пела непонятно древнюю свою песню.
Уж после узнал народ, за что постегал Епимах Извеков сноху. Выпарила она вечор подойник в вересовом наваре, поставила посушить на печку в горячее место, а верхний обручок и развелся. Пошла утресь белуху доить и мальченку постарше с собой кликнула, чтобы подстругал да
свел опять обручок. Сидит доит, а мальчонка рядом - чирк да чирк ножишком.
И случилась беда, незнамо как: хлеснула корова хвостом и прямо об ножик, а ножик-то вострый, и вышел порез.
Оно, пожалуй, и не виновата баба, а поучить надо. И с пастуха вина снята.
Как только быть теперь? Кто изладит отпуск на зверя?
О ту пору пришла на Шуньгу весть, что переняли рыбаки с Устьи утопленника и признали в нем Баляса. И лодку переняли с жестяным носком Балясова лодка.
Ревела вся Устья, что такой матерой по Гледуни колдун кончился, где другого возьмешь? Ругали Шуньгу и на Устье, и в Ряболе, и в Ундском посаде, - почто пьяного пустили старика в дорогу, не справил, видно, на Крутом падуне, перевернул водяник на пороге.
Ругали Шуньгу по всей Гледуни и даже по-насердке обещали не гоститься боле у шуньгинцев, - пускай знают обиду Гледуни за последнего матерого колдуна Илью Баляса.
Заревели на Шуньге бабы - некому теперь отвести зверя, пришла великая напасть, за чьи грехи - неведомо.
Вышли бабы на угор, завели плачею, запричитали на тонкие голоса, ветру жалобу свою отдавали. Ох, ты горе, ты горюшко, ты откуда нашло, пошто накатилося?..
XIII
У Василь Петровича шибко болела от давешнего бою голова, будто шилом кололо за ушами и гудело в голове, что в заведенной морильнице. Отлеживался пока на лавке, мочил из рукомойки полотенце, прикладывал на горевший лоб.
Скоса было видать, как Аврелыч плавил свинец для пулелейки, раздувал ручным мехом на шестке красное уголье. Было у Аврелыча тяжелое зверобойное ружье, у норвежина куплено, делал ружье старый мастер Андерсин из Тромсы. Сам лил для него пули Аврелыч, тупые мягкие свинчухи, которые хорошо шлепали зверя из осьмигранного андерсиновского ствола.
В те поры прибежал в исполком с жалобой на медвежью обиду старый Ерасим: одна была телка, ростили, выхаживали, от себя отрывали, и вот, хоть бы мясо как выручить!
Отвернулся сразу Василь Петрович к стенке, трепыхнулась в нем злоба: сам видел давеча Ерасима у бани, а тут вот и прибежал, - где совесть у человека? Отвернулся, не стал говорить.
Один слушал Аврелыч горькую Ерасимову жалобу, капал тугие свинцовые слезы в горлышко пулелейки и усмехался себе:
- Хым... Не спомог, видно, Баляс-то?
- Ну его, плехатого пса!
- Во-о? Да ведь ты черенок-то вотыкал?
- Чего вотыкал! Кликнули - пойдем старики, вот и пошел. Как все, так и я.
- Хым... Свои-то шарики не работают?
Завиноватился Ерасим от такого покору, вздохнул тяжко и смолк. Тенькали за стеной быстрые исполкомовские часишки, картинки висели в простенках, густым теплом несло от печки, шуркали в щелястой загородке тараканы. И еще вздохнул Ерасим, спросился:
- Пойду, не-то, с вами я на зверя?
Сразу сел Василь Петрович, не стерпел:
- Сукин ты кот! Лесопят дикой! Тут вот и пойду! А где был, когда я охотников звал?
Обиделся Ерасим:
- Дак ведь и другие не шли?
- Тьфу тя!..
Помолчали все, только слышно было, как булькает свинцом Аврелыч.
Потом поднялся Аврелыч, пулелейку поставил под лавку:
- А драться-то на него полез даве... хым... тож за других?
Помялся Ерасим, за бороденку себя дернул, вздохнул:
- Ошибочка, ишь, вышла, дорогой!
Покрутил головой Аврелыч, засмеялся:
- Тебе ошибочка, а парню чуть не смерть. Э-эх, безгузики! Хым... Ну, сряжайся, довезешь хоть до места, что-ли.
Как раскинулся в небе кровяной осенний долгий закат, выехали они из деревни. А за околицей, у тяжело размахнувшегося на стороны креста, вдруг выскочила кобылка с колеи круто на сторону и села. Схватился сразу за бердан Василь Петрович.
- Тьфу тя соскало, куда высела, не к добру, лешуха! - выскочил со злобой Ерасим с телеги.
У дороги, на холмышке под крестом, сидела, подобравшись по-совиному, Извековская младшая сноха.
- Ты чего? - подошел председатель. - Аниска, ну?
Молчала баба, уперла лоб в колени, сцепила руки и не двигалась.
- Свекор даве ремнем отполосовал. Да не больно, видать, коли зад держит! - засмеялся Ерасим.
И затряслась вдруг вся в горе-горьких слезах Аниска, забила зубами, визгнула по-дикому - аж отозвалось в тайболе - и бежать снялась в сторону, скакала по клочам, по пеньям, как подбитая галка, убежала в лес.
Шмякнулся опять председатель на солому, тряско покатила тележка, застучала на кореньях мелким дробным
стуком, потом вошла мягко в глубокую колею, в грунт. Поехали тихо. Лес надвигался гуще, глуше, посерели сразу лица.
- Под суд отдать? - спросил тихо Василь Петрович.
- Не-е... не полезно. С суда придет - забьет на-все бабу.
- Ну, как окоротить? Скажи?
Аврелыч молчал долго, высосал всю цыгарку и бросил в колею, посветлевшую сразу от рассыпанных искр.
- Хым... Пока у бабы силы нету, пущай перетерпит.
- Вот верна-а! - обернулся Ерасим и засмеялся.
- Тебя спросили! - ткнулся ненавистно в солому Василь Петрович и больше не поднимал головы, пока доехали.
Оставили Ерасима в лесной избе, где зачиналась новина, сами прошли поближе к логу. На сухоборье выбрали полянку скрытую, костерок завели, привалились вздремнуть, пока месяц пойдет книзу.
Спала уж тайбола глухим сном, спал всяк зверь лесной и птица, тихо было.
Завели охотники беседу, чтобы время провести. Доставал Аврелыч из огня черные обгорелые картохи и вел медленный сказ.
- Народ наш глухой и слепой, Маланьюшки вроде, и тихой, да дикой. Ты за то его не суди и не тесни, - не полезно. Хым...хым... Я вот скажу, - ходил прежде на промысла на Святом Носу. Как сопрет в море лед ветрами, зверю-то осыпаться некуда, а мы тут и подлезаем. Тут и подлезаем. Лежит тебе зверя черноглазого, гладкого белька видимо-невидимо, мы и ружья бросим, а бьем палкой-хвостягой. Зверь видит, податься ему некуда, завизжит один тут чисто, тонко, и все за ним заголосят и, ты подумай, начнут сразу валиться в большую груду, чтобы лед проломить. Валятся один на другого, давят нижних,
пыхтят на остатнюю силу, мы только успевай бить! Зверь смирный и голова у него мягкая, с одного тычка валится носом в лед. Хым... А бывало, что и проламывали, и вся добыча под лед уходила - и живая, и мертвая. Вот как!
- Ну? - не понял сразу Василь Петрович.
- Да вот и ну! Это тебе не сказка - только присказка, сказка будет впереде, на той неделе в середе, поевши мягкого хлеба, похлебавши горячих штей, звенышком приставим, там и жить станем. Вот как!
Лесной мохнатый мизгирь вылез на тепло из-под валежины, да испугался набежавшей Аврелычевой тени, скакнул - прямо в горячий котелок. Вынул Аврелыч сучком сразу обвисший его труп и бросил в огонь. Потом слил в сторону заигравшие радужные пятна из котелка и опять стал пить.
- Не скачи, значит, в капиток - ноги сваришь.
Посмеялся Аврелыч и вытер губы рукавом.
- С народом, говорю, надо терпенье, он те и сам в руки пойдет. Люди бают: народом заправлять - не репу обрезать, не мутовку облизать. Ты как думаешь?
И посмотрел на Василь Петровича, с веселым от костра подмигом. Не скоро ответил председатель, смотрел долго еще в огонь и в запавших глазах будто шевельнулся пепел.
- Да видишь... я все думаю так. Кабы вот живы были мои ребята, перевернули бы мы Шуньгу наново. Епимах-то у нас сидел бы тихо, не пикал бы, не мутил бы. А то вот старики-то опять и слезают с печек.
- Верна?
- А то нет? - загорелся Василь Петрович.
- Хым... Ну-ну!
Аврелыч сунул под бок ружье и привалился вплотную к нагретому боку валежины. Смолкли оба.
Костерок только потрескивал, сыпал ворохи искр, шипела на огне и крутилась в черные трубки береста. Подбиралась из темени, из узловатых корневищ, из моху холодная поземка, обегала стороной костерок и подбиралась сзади - леденила спину, текла за ворот, как студеная вода.
Василь Петрович зябко ежился и подтягивал к огню ноги. Посмотрел через костер на Аврелыча, - тот уж спал, и закопченное лицо во сне кривилось от дыму, неспокойно ползали взад-вперед мохнатые брови.
Птица большая налетела из тьмы, низко опахнула крыльями костер и взмыла в дыму, в искрах кверху, - было долго слышно, как свистит в полете растрепанное крыло.
Ломило попрежнему голову, будто лежал в надбровьях тяжелый железный венец, и все гудели в ушах кузнечные меха. Василь Петрович протянул руку, нащупал ведерко и положил на лоб мокрую руку. Забила сразу в зубах мелкая знобь, не мог остановить никак, и стала, будто, отходить голова. Закрыл глаза, забылся.
Когда проснулся, видел - высоко стоит новый месяц, ели вокруг темны и сонны. И показалось вдруг - лежит он утопленником на дне морском и смотрит вверх сквозь глубокую воду. И оттого в светлой ряби так двоится, дрожит и трясется месяц. Раскрыл широко до рези глаза и смотрел долго, пока не стал чистым и ясным месяц. Тогда понял отчего воют псы на луну, никогда не думал прежде и засмеялся простой отгадке. Темен и страшен зверю ночной мир, как глубокая яма, одна вверху светлая дырка - месяц, вот и воет в нее зверь с великого страху и той ночной тоски. И опять засмеялся Василь Петрович своей отгадке.
Потом завидел Аврелыча, стоял тот на коленях над костерком, подкидывал сучья, дул снизу и кашлял от дыму. Спросил, не двинувшись:
- Не время?
Аврелыч перескочил костер и склонился тревожно:
- Нет, высок месяц. Хохочешь, брат, ты во сне не по-ладному. Болит все?
- Нет, легше.
Только будто завел глаза, слышит - толкает уж в плечо Аврелыч.
- Ставай, надо итти!
Раскидали головешки и двинулись в лес по белым лунным стежам. Впереди тихо шел Аврелыч, за ним близко, заслоняясь локтем от бьющих веток, Василь Петрович. И месяц скакал за ними по вершинам, как юркая белка.
XIV
Зверь хитер и опасен; соображались с ветром, с холодной надземной тягой, идущей с дальних болот по лесу, - как бы не услышал, шли молча и сами слушали подолгу. Спала еще тайбола. В темных лесных падях перелезали часто через сваленные гнилухи, проседала нога в трухлую середку. Стоял здесь тяжелый смертный дух, тленом отзывалась тайбола, сырой, осклизлой плесенью. Было трудно дышать, кружилась голова у председателя, едва несли ноги, стягивала в подколенках непонятная тягость. Опять вздымались на гору, отдыхали недолго, шли дальше.
Под конец резали мягкие еловые лапы, вязали веником к ногам, - шли на вениках, как на лыжах, чтобы зверь не учуял следов. И когда вышли в нужное место, уж стемнело небо и месяц оседал в сучьях, и звезды замерли в небесной черноте.
На краю полянки нашли Ерасимову чернуху и долго стояли поблизку. Видно было: лежит корова, раскинув ноги, как колья, мертво и недвижимо. И темень будто
шевелится над ней. Но было все тихо, только шуршали и пискали в траве какие-то малые зверюги, должно - лесная гнусь. Скоро придет дожирать зверь.