К вопросу о чужой боли - Леонид Панасенко 2 стр.


— А ты представляешь, как ему живётся? — спросил Костя и даже потряс головой, будто прогонял кошмар. — Всё время как по стеклу. Босыми ногами по битому стеклу…

И он вполголоса забормотал чьи-то стихи, наверно, как всегда, безбожно перевирая:

Вагон качало, в соседнем тамбуре хлопала дверь. Я впервые заметил, как сиротливо в поезде, как неприкаянно.

бубнил Костя.

Я подумал: поэты всегда стремятся выделить мысль в чистом виде — так выращивают кристаллы в перенасыщенных растворах. Парение духа — хорошо. Но вот костиной душе (и телу) срочно нужна квартира, и как это увязать с любовью ко всему возвышенному?


Тётка с утра ушла на базар. Гоша выпил молока с чёрным хлебом, надел чистую рубашку — любимую, в крупную красную клетку, взял полиэтиленовый мешок и вышел на улицу. Сегодня выходной, можно не спешить и троллейбусом не подъезжать, а спуститься по Рабочей и мимо вагонного депо выйти к стрелке, где путь поворачивает на Долговцево. Там ещё остался лоскут степи, и травы в окружении распаханных полей каждую весну встречают, как последнюю. Цветут, медоносят, исходят тончайшими ароматами, которые забивает густой и пыльный дух полыни.

Он шёл не спеша, прислушиваясь к непонятному ощущению, которое владело им последние три-четыре дня. Оно было похоже на беспокойство, томление, на ожидание перемены в жизни… Может, это туча? Может, наконец, приближается та, ненавистная ему и природе туча? Та, ради которой вот уже долгие месяцы он все свободные часы и дни проводит в электричке, всматривается в окно. Он рассеет её, испепелит в атомный прах! Или просто прогонит — замахнувшись мыслью, ударив ненавистью… Но нет. Это чувство доброе, и оно усиливается всякий раз, когда он проходит мимо вагонного депо. Где-то тут причина этого непонятного ощущения, от которого радостно кружится голова.

Рабочая улица кончилась. От тротуара отделилась тропинка и запетляла вдоль бетонной стены забора — уступами, уступами, всё ближе к железной дороге. Где-то там, в конце забора, в долинке…

Гоша остановился.

«Если я чувствую всё это, — подумал он. — Если всё это не даёт мне нормально жить… Значит, оно должно мне быть открыто. Я должен понимать! Стоит сосредоточиться, захотеть…»

Он остановился, чтобы не отвлекаться ходьбой, и захотел понять.

И тут же узнал, вспомнил название своего необычного чувства — хмель. В нём бродил неяркий, тихий хмель. Не от вина — последний год он не пил. Гоша почуял в себе молодую воду. Она веселила душу точь-в-точь как то молодое вино, которое он когда-то пил в своей прошлой, скрытой жизни. Кажется, это было в Молдавии, в Каликауцах…

Ещё он понял — молодая вода пропадала. Нет выхода — нет жизни. Не высвободиться! Движения не-е-е-ет!

Гоша вдруг отчётливо осознал — это томление родника. Он увидел все поры, пустоты и трещины горных пород, в которых жила молодая вода. Ощутил, как смертельно давят на неё водоупорные пласты. Глубоко ей, тяжко…

Гоша поморщился и пошёл дальше.

Он даже не заметил, когда стало легче. Мало того — вместо томления вдруг пробилась радость.

«Это ещё к чему? — испугался он. — Сейчас давление подскочит, дыши тогда как рыба на берегу, молоточки в висках считай…»

Он завернул за угол и увидел машину со странным устройством,которое вертелось и, весело поблёскивая, загоняло в землю бур.

— Неужто воду нашли? — не веря самому себе, спросил Гоша у одного из рабочих.

— Артезианскую, — неприветливо буркнул тот.

А другой, наверно, шофёр, обрадовался новому человеку, стал объяснять:

— Гидрогеологи нашли. С солями, почти минеральную… Делайте скважину, — говорят.

Гоша обиделся на хмурого рабочего и пошёл дальше, приглядываясь к травам, которые росли вдоль тропинки. Пообещал Зине желудочный сбор — надо принести. А то подумает, что болтун, станет злиться, а язве это только подавай. Болезни любят зло. Они пьют его и едят его… А зла много, очень много. Он понял это после тучи, когда в нём проявилась чувствительность к чужому злу. Как страшны, например, очереди, особенно молчащие. Он за квартал чует усталость, нетерпение, злобу очереди и поспешно сворачивает, лишь бы не видеть, не слышать…

Гоша вспомнил вчерашний вечер и содрогнулся. Впервые за многие месяцы он пошёл в кино. Случайно, бездумно, спасаясь от чего-то чёрного, которое стало подкрадываться из того лета, из скрытого… Шёл старый, когда-то уже виденный фильм «300 спартанцев». Он спокойно сидел почти до конца сеанса, но когда посыпались стрелы, зачмокали, впиваясь в тела… Он поспешно поднялся, пошёл к выходу, наступая в темноте на чьи-то ноги. На улице его стошнило. Потом он, держась за дерево, пережидал неожиданную слабость в ногах и краем уха, как бы сквозь вату, собирал реплики прохожих: «Нажрался, скотина… Позвоните в милицию… Ещё дерево сломит»… Почему, ну почему люди такие недобрые? Почему судят наперёд и обязательно гадостно? Ведь никто даже не спросил — может, тебе плохо?

— Фью-фью-чи-ви-вить, — отозвалась в придорожных кустах птаха, и Гоша решил заняться делом.

Из всех трав он знал только ромашку и зверобой. Остальные как-то угадывались. Не сами собой, а когда он думал о Зине, представлял тупую боль, которая поселилась в её желудке.

Гоша срезал стебли острым кухонным ножом, некоторые вырывал с корнем, так как чувствовал — именно в нём растение прячет свои лечебные силы. Было, правда, ещё одно знакомое зелье. Оно всякий раз, когда ходил здесь, вызывало резкое жжение в глазах, и он или вырывал невысокие кустики, или сбивал их палкой. Раз принёс веточку тётке. Та брезгливо взяла в руки, сказала: «Это амброзия, страшная гадость. От неё астма бывает…»

Полиэтиленовый мешок вскоре наполнился. Гоша присел на взгорке отдохнуть. Душа Гоши как бы растеклась по степи, обрела её пространство и форму. Ему стало спокойно и дремотно. Степь не причиняла ему боли. Напротив, еле ощутимое движение подземных соков к стеблям и листьям, муравьиное шевеление и то, как прочерчивали воздух птицы, золотая истома пыльцы, которую приносили на своих лапках шмели и пчёлы, чередование тени и раннего зноя — всё это успокаивало израненное заботами и людской неправдой естество Гоши. Раз, правда, на юго-западе души, возле яблони-дички, зашевелилась инородность, этакая движущаяся иголка: к гнезду с кладкой яиц подбиралась змея.

«Ползи, старая, дальше, — подумал Гоша и мысленно стеганул хитрую тварь по голове. — Тебе, конечно, тоже надо жить, но только не на моём поле. Прочь!»

Змея испуганно метнулась в сторону.

Солнце ушло с зенита, и тени кустарника разлеглись по всему полю. Вдалеке за клином пшеницы, за посадкой иногда проносились электрички и оттуда, от железной дороги, приходило неприятное ощущение движущегося металла и средоточия человеческих страстей. Затем поезд пропадал, нарушенное пространство души смыкалось, возвращалось ощущение покоя и гармонии.

«Пора домой, — подумал Гоша. — Надо поправить тётке калитку — петля соскакивает. И поесть пора».

Он привстал и тут же рухнул опять на землю. Острая боль в ноге («Сломал? Но как? Я ведь даже не успел на неё стать…») ошеломила, разрушила состояние безмятежности. Да, в кости трещина, он явно чувствует её. Но откуда, почему?

Гоша глянул в небо. Чисто, ни единого пёрышка. Но, может, где-то неподалёку подкрадывается та, проклятая туча?! Она подкрадывается — и нога кричит ему об этом. Что ж, иди, ненавистная! Я уничтожу тебя! Разметаю в пух и прах! И тогда всё станет по-прежнему. Я вернусь домой, и меня встретят Серёжа и Оля. Они так заждались…

Он застонал от резкой боли. Нет, это не туча! Туча всегда отзывается удушием… Это, это… И тут Гоша вдруг увидел крупный гравий и потёки смолы, столбик-указатель «119-й километр», шпалы, а главное — рельс и трещину в нём, лопнувший рельс.

«Беда какая! — ужаснулся он. — Как раз на повороте… И шестичасовая уже в пути… Позвонить в аварийку? Но пока я доковыляю до ближайшего телефона… Электричка будет здесь минут через двадцать. Там сотни людей!.. Не успеть! Опять не успеть!»

Он представил на миг, как из-за посадки вылетает электричка, чуть замедляет ход перед поворотом и… горбится, распадается на отдельные вагоны, которые встают на дыбы, разламываются, кренятся, летят… И грохот, и крик, и смерть будет плясать на грязных шпалах и ходить меж обломками, выбирая себе самых красивых и молодых…

— Что же ты, папа? — позвал его Серёжа. — Придумай что-нибудь. Ты ведь можешь. Ты всё на свете можешь…

— Что же ты, папа? — позвал его Серёжа. — Придумай что-нибудь. Ты ведь можешь. Ты всё на свете можешь…

Гоша тяжело поднялся, нашёл в траве палку, опёрся на неё.

Шестичасовая электричка приближалась. Неотвратимо и грозно, будто та проклятая туча.

Прихрамывая и задыхаясь, вскрикивая от боли, Гоша побежал к железнодорожному полотну.


Я ехал после работы домой. Один, без Кости. Он неделю назад получил квартиру и теперь во время перекуров говорил только о своём Тополе. Какой это, мол, перспективный район, сколько там зелени, как удобно ездить к институту… О Гоше он вспомнил только раз:

— Ну, как там твой предтеча?

— Какой предтеча? — не понял я.

— Ну, Псих. Ты же сам его так называл. Предтечей. Человеком из будущего.

— Не знаю, не встречал.

— Жаль, что мы не специалисты, — сказал Костя. — Ведь он феномен. И, заметь, таким его сделала беда. Ещё Боуви писал: «Бедствие подобно кузнечному молоту: сокрушая, куёт».

Теперь этот разговор вспомнился — к чему и сам не знаю. Может, из духа противоречия. В самом деле — почему доброе и возвышенное в нас должна проявлять именно беда? Надо ли пережить жизненный крах, чтобы стать другим? Может, человека так же преображает радость или, например, настойчивое желание стать другим? Целая куча вопросов, а ответы на них… Ищи в чистом поле. Вот Костя три комнаты получил, счастлив. Стал ли он от этого другим, лучше? Очень я сомневаюсь. И в себе сомневаюсь, ещё больше… Что, что может изменить меня, сделать лучше?

Я, кажется, задремал. А проснулся от того, что какая-то грубая сила вдруг сорвала меня с лавки и швырнула к дремавшей напротив старушке. На меня тоже кто-то упал. Скрежетали тормоза, шипел под вагоном сжатый воздух. Покрывая шум и ругань, испуганный детский плач, пронзительно и страшно закричал электровоз.

«Сорвали стоп-кран», — мелькнула первая мысль. Но в следующий момент, выбираясь из кучи тел, я понял: тормозил машинист. Экстренно, на всю, как говорят, катушку.

— Человек на рельсах, — сказал молоденький солдат, высунувшись в открытое окно. — Как раз на повороте.

Поезд остановился. Люди выскакивали из вагонов, бежали к электровозу. Я тоже решил посмотреть — что там случилось.

Он лежал на насыпи, метрах в четырёх от электровоза. Рядом валялся полиэтиленовый мешок с травой, растоптанные соцветья зверобоя.

Я не понял — мёртвый он или только без сознания. Поразила его тщедушность. Гоша казался подростком. Маленький, худущий, какой-то нескладный.

«На за свои чудеса он сжигает все запасы АТФ, — неведомо почему всплыла вдруг в памяти фраза Кости. — Этого универсального аккумулятора энергии в организме не так уж много. Он сжигает себя…»

Затем я глянул на руки Гоши — и всё понял. И ужаснулся.

Руки его — чёрные и несуразно большие — вцепились в лопнувший рельс, будто старались его соединить. Впрочем, трещины уже не было! На месте разлома багрово сиял свежий шов, и нельзя было понять — то ли дымится раскалённый металл, то ли дымятся полуобугленные Гошины руки…

Я ступил ближе к пострадавшему, и меня самого пронзила внезапная боль. Значит, он жив! Это его боль разлита вокруг, будто чёрная тяжёлая вода. Так по крайней мере мне показалось.

Ни тогда, ни теперь я не выдумывал никаких наукообразных теорий и объяснений, не задавался вопросами. Только иногда вдруг приходит ко мне непонятное волнение и заставляет спрашивать самого себя:

— Как он это смог?

При этом я чувствую и тайную гордость за человека, и непреходящую тоску о его — моем, вашем, всех! — несовершенстве.

И ещё. С некоторых пор я возненавидел очереди, особенно молчащие. Я обхожу их теперь за три квартала. Потому что вместо толпы чужих и не всегда добрых людей всякий раз вижу Гошу — маленький, худенький, идёт по битому стеклу и улыбается, как та душа, о которой слышал стихи:

Назад