– И все же Селестина будет на сентябрьской обложке. Она еще соблазнительней. Красивые и мертвые – это всегда бомба.
Бомба – вот что нужно было журналу “Дурная слава” (Наоми в основном писала для него), чей главный редактор, Боб Барбериан, и сам пользовался дурной славой за пьяные разглагольствования, превращавшиеся затем в блестящие статьи, которые невозможно было не читать; обычно они не обходились без описания каких-нибудь немыслимых убийств. “Дурная слава” копировала “Конфиденшел” – скандальное издание пятидесятых: яркая, агрессивная обложка, верстка в стиле ретро. Наоми любила “Дурную славу” за бесшабашность, ироничность и простодушие – работа с журналом пробуждала эти качества в ней самой.
– Ясно. А ему действительно есть что рассказать? Я убил свою жену и съел ее. И как ты будешь это развивать?
– Никто не хочет, чтобы он оказался убийцей, – сказала Наоми. – Этой паре вся страна благоволит, уж не знаю почему. Даже полиция не верит в его вину. Я тут кое-что разузнала и, честно говоря, не удивлюсь, если Селестину убил из ревности какой-нибудь любовник-студент.
Может, у Эрве есть соображения на этот счет, вдруг подумала Наоми. А может, он и есть убийца?
– А студенты печально известны тем, что плохо питаются. Захожу в лифт. Если связь прервется, перезвоню.
Натан жил на третьем, последнем этаже, связь действительно прервалась, и он перезвонил Наоми, уже войдя в номер.
– Насколько я понимаю, моим макрообъективом ты снимала только экран своего ноутбука.
– Очень смешно. Ну а ты? Пришлешь мне снимки своей обреченной красавицы?
Лишь самую малость Натан помедлил с ответом, но Наоми была задета.
– Я снимал только во время операции, и то немного. По правде говоря, она мне не позволила. Сказала, что больна и безобразна.
– Раньше тебя это не останавливало, – подначила Наоми.
– А тут остановило сразу.
Наоми долго молчала, а потом сказала:
– Очень хочу тебя увидеть. Амстердам или Франкфурт?
– Буду в Амстердаме. Уже купил билет до Нью-Йорка с пересадкой. Прилетаю в 14:00. Успеешь?
– К двум успею. До встречи, милый.
– Пока, милая.
Натан нажал отбой. Вот она, жизнь с Наоми, – сплошная абстракция. Как добрался до комнаты, Натан почти не помнил, только как отключился телефон в лифте. Ничего не помнил – ни запахов, ни звуков, ни картинки. Разговор поглотил его целиком, голос Наоми звучал у него в голове. Натан включил ноутбук, полистал фотографии Дуни – операция, купальня, номер в “Геллерте”, они вдвоем в постели. Натана не смущало, что эти снимки волнуют его лишь как постороннего зрителя, наткнувшегося на подпольные порнографические фото знаменитостей, которые еще не прогремели, не стали достоянием общественности. Натан был чувственным человеком и ценителем собственной чувственности, все ее проявления увлекали его и доставляли удовольствие. А прекрасная Дуня и впрямь выглядела обреченной, так же как на фотографиях, сделанных позже в ресторане Мольнара в Пеште, на левом берегу Дуная. Она ненормальная, подумал Натан, когда Дуня захотела пойти туда – в ресторан, которым владел ее онколог, где на стенах висели фотографии обнаженных пациентов, да еще во время интенсивного курса лечения от рака. Еще того хуже, Мольнар грозился встретить их там собственной персоной, всячески ублажать, лично подавать им блюда и в самых изнурительных деталях рассказывать, как они приготовлены, а также намекнул, подмигивая с улыбочкой маньяка, что будет стоять над душой, рядом с зарезервированным для них столиком в углу, и наблюдать, как Натан и Дуня открывают ротики и, не торопясь, смакуя, пробуют эти самые блюда.
Но Мольнар их не встретил. За столик в углу Дуню с Натаном не пригласили, оказалось, для них вообще ничего не зарезервировано и метрдотель не получал на их счет никаких указаний. Натан облегченно вздохнул – если бы мест не было и пришлось искать другой ресторан, он бы обрадовался еще больше, – но столик нашелся, точнее, два свободных стула у длинного ряда сдвинутых вместе столиков. Дуня и Натан сели с краю, перед зеркалом в раме и двумя одинокими посетителями, которые ели молча, не обращая друг на друга внимания. Натан и Дуня отражались в зеркале, и, разговаривая, каждый из них смотрел не на собеседника, а на его отражение, как в милом чехословацком кино шестидесятых годов. Лотерея под названием “Свободный столик” также избавила их от необходимости созерцать скандальные, гнусные работы Мольнара (противоположную стену скрывала большая оштукатуренная колонна) – портреты его пациентов, запечатленных в самом беззащитном положении или даже под действием наркоза безжалостным хирургом, охочим до наготы, душевной и телесной. Натан скрепя сердце сунул метрдотелю под нос карточку с именем Мольнара, чтобы получить разрешение снимать в унылом помещении ресторана, непонятно почему называвшегося “Ля Бретон”. Первую его попытку сфотографировать творения любезного доктора пресекли два официанта и уборщик, полагавшие, без сомнения, что эти ценнейшие кадры оказались под угрозой нелегального копирования и распространения. Натан поймал снимки Мольнара в видоискатель и смутился, ощутив глубокую, беспросветную печаль. Снимки Дуни, сделанные им самим, органично смотрелись бы среди этих женских – и только женских – портретов, прибитых к грубым темным деревянным стенам, а значит, Натан Мольнару сродни, поэтому так тошно. Однако следовало признать, что большие черно-белые фотографии, отпечатанные с негативов, великолепны: пленка среднего формата давала мелкое зерно, высокий контраст и едва заметные тени, проявленные на зернистой же бумаге с помощью галогенида серебра, – все это создавало ошеломляющий гиперреалистический эффект.
Из глубины ресторана Натан пробирался обратно к Дуне. Она сидела за столиком, держала в красивых руках бокал красного вина, укачивала его. Кисти у Дуни были большие – больше, чем у Натана, он брал ее за руки и каждый раз удивлялся. Натан вскинул фотоаппарат, ухватив его за ремешок. “Никон” разразился короткой очередью, лязг затвора растворился в гомоне голосов и звяканье посуды. Поймав возмущенный Дунин взгляд, Натан растерялся. Виноватый, он сел рядом с ней и запихнул “Никон” в сумку, которую поставил на пол и зажал между ног, не очень-то доверяя резвым посетителям и официантам, сновавшим за его спиной. На этих-то снимках, в полумраке, в пламени свечи на столе и теплом сиянии бра, Натан увидел Дунину боль и отчаяние – на фотографиях, сделанных в обстоятельствах гораздо более мучительных, он их не замечал. Дуня не сомневалась, что умирает, но от щелчка фотоаппарата мысль об этом вспыхнула с новой силой и теперь жгла ей душу.
– Скажи, я буду первой мертвой женщиной, с которой ты занимался любовью?
Натан ощупью нашел свой бокал, к которому еще не притрагивался.
– Ты себя имеешь в виду? – Он пригубил вина. Слишком терпкое. Ему не понравилось. – Ты очень даже живая. В этом я убедился лично.
– Но после моей смерти ты будешь вспоминать, что был близок с женщиной, которая уже умерла, – вот о чем я говорю. – Коварная невинная улыбка. – Это будет у тебя впервые?
– Ну, если не считать моей матери, да. Она умерла, когда мне было четырнадцать.
– Я о другой близости говорю. По Фрейду. А это не считается.
Дуня помолчала. Натан снова отпил из бокала, чтобы заполнить паузу, и с удивлением понял, что нервничает. Даже голова кружилась.
– Пока ждала тебя в номере, – продолжила Дуня, – смотрела передачу о животных. Лань увязла в глубоком сугробе и не могла выбраться. Серый медведь увидел ее и набросился сзади. Лань попыталась обернуться. Взгляд безумный, глаза горят. Медведь разинул пасть и нежно обхватил морду лани. Так сексуально. Будто вошел в нее сзади и поцеловал. Медведь в самом деле любил эту лань. Потом он разодрал ей горло и страстно, как влюбленный, лизнул умирающую лань. Я подумала о нас с тобой.
Вьетнамка доктор Чинь все время превращалась в японку. В этом, конечно, был виноват Эрве. Мысль о вероятной встрече с Аристидом Аростеги в Токио, подобно объекту с мощным гравитационным полем, искривляла все вокруг Наоми. Сидя в респектабельном, образцовом кабинете доктора Чинь на облюбованной врачами шикарной улице Жакоб в 6-м округе, Наоми наблюдала искажение реальности: мягкие черты вьетнамки неуловимо менялись, делались резче, а причудливый акцент самой Наоми куда-то подевался, и она вдруг заговорила по-английски, как ее давняя подруга из Токио Юки Ошима, то есть как японская школьница. Наоми очень рассчитывала сделать Юки своей главной помощницей в токийской авантюре с Аростеги и теперь не могла отделаться от ощущения, что беспрестанно менявшая облик доктор Чинь – это вроде как та же Юки в Париже. Но помогать ей доктор Чинь не собиралась.
– Пожалуйста, уберите фотоаппарат, – сказала она, увидев “Никон” у Наоми на коленях. – Каждый раз, когда позволяю себя снимать или записывать, потом приходится сожалеть. Я встретилась с вами только для того, чтобы предотвратить последствия, которые могут иметь слова этой слабоумной уборщицы о Селестине Аростеги. Вероятно, об этом я пожалею тоже.
– Пожалуйста, уберите фотоаппарат, – сказала она, увидев “Никон” у Наоми на коленях. – Каждый раз, когда позволяю себя снимать или записывать, потом приходится сожалеть. Я встретилась с вами только для того, чтобы предотвратить последствия, которые могут иметь слова этой слабоумной уборщицы о Селестине Аростеги. Вероятно, об этом я пожалею тоже.
Наоми нежно погладила фотоаппарат, будто желая показать: это существо от природы безобидное.
– Мне просто нужны доказательства, что я действительно беседовала с вами. А то большинство авторов надергают сведений из интернета, слепят в интервью, а потом выдают за материалы конфиденциальной беседы.
Наоми вообразила, как возникший за ее плечом Натан, услышав эти слова, посмеивается и качает головой. Ровесники, они, однако, принадлежали к разным поколениям – Наоми была современнее. А Натан, видимо, усвоил свои представления о журналистской этике из старых фильмов про газетных корреспондентов. Рыться в интернете, собирать информацию – это совершенно законные методы работы журналиста, считала Наоми, и никакие этические соображения не заслоняли от нее бескрайних возможностей, предоставляемых общедоступными ресурсами. Не фотографироваться ежедневно, пусть даже просто делать селфи, не сохранять себя в аудио– и видеоформате, не кружиться в сетевом вихре значило искушать небытие. Конечно, говоря доктору Чинь о доказательствах, Наоми лукавила, но тем больше чувствовала себя профессионалкой. Так поступают в эпоху интернета, в эпоху освобождения.
Доктор Чинь оказалась мягкой только с виду.
– Сейчас и фотографии, и записи легко подделать, что бы вы там ни говорили. Поэтому уберите фотоаппарат и диктофон – я имею в виду эту маленькую штучку у вас на шее, которую рекламируют в модных журналах, – или уходите сейчас же.
Лицо и голос доктора Чинь оставались абсолютно невозмутимыми, а вот щеки Наоми загорелись – она вдруг совсем растерялась и ощутила это кожей прежде, чем пришло понимание, прежде, чем похолодело внутри.
– Что ж, можно и без записи, если вам так спокойнее.
Наоми, усердно изображая безразличие, отстегнула с ремешка черный, глянцевый, как маленькое пианино, мини-диктофон “Олимпус”, предназначенный для того, чтобы записывать тайком, и убрала в сумку вместе с фотоаппаратом. Ее почти маниакальная самоуверенность так легко сменялась отчаянным, сокрушительным ощущением беспомощности – Наоми терпеть не могла эту свою внутреннюю неустойчивость. Таблеток каких-нибудь попить, что ли? Вряд ли поможет. Наоми вздумалось спросить, нет ли у доктора Чинь пациентов с биполярным расстройством – самоубийственное желание, однако вряд ли стоило рассчитывать на отзывчивость собеседницы, не такой она родилась на свет.
– Вся эта история мне совсем не нравится, и вы тоже. Что ж, давайте поговорим о нашей русской, уборщице мадам Третьяковой.
– Да-да. Эта женщина, уборщица… кажется, уверена, что у Селестины Аростеги был рак мозга. – Наконец закончив возиться с сумкой, Наоми подняла глаза и приготовилась совершить изящный ответный выпад. – Доктор Чинь – надеюсь, я правильно произношу, – доктор Чинь, вы ведь не специалист по раковым заболеваниям, не онколог, верно?
Доктор Чинь глубоко вздохнула.
– Что это за значок у вас? Что он обозначает?
Наоми совсем растерялась. Какой значок? Ах да.
– Этот?
Она отстегнула золотую брошку с логотипом “Крийона”, которую подарил ей знакомый из отеля, и бросила на кожаный бювар, лежавший на столе.
– Эмблема отеля “Крийон”. Я там остановилась. Держится на магните, видите? Очень милые ребята в этом отеле. Вовсе не снобы.
Доктор Чинь взяла значок в руки и непонятно почему стала пристально разглядывать. Эта паранойя вдруг воодушевила Наоми, скорее ободрила, чем обидела, вернула ей уверенность. Видимо, доктору Чинь было что скрывать или, по крайней мере, о чем умалчивать.
– А вы думали, это микрофон?
Доктор Чинь бросила значок обратно на бювар и тут же забыла о его существовании.
– Со здоровьем у Селестины Аростеги было все в порядке. Обычные жалобы для женщины ее возраста, не более. Я была ее личным терапевтом. Направляла к специалистам в случае необходимости. Если бы она болела раком или чем-нибудь в этом роде, я бы знала.
Наоми отчаянно хотелось достать из сумки блокнот на спирали в картонной обложке с коллажем из газетных страниц и надписью “Блокнот журналиста / Bloc de Journaliste” – разумеется, его подарил Натан, – однако она нутром чуяла, сколь хрупко достигнутое согласие, и не решалась.
– А какие жалобы вы называете нормальными для женщины ее возраста?
Доктор Чинь даже улыбнулась, но будто бы с некоторой горечью.
– Почитайте в интернете про климакс и все узнаете.
Климакс и преступление – два явления, которые Наоми никогда не связывала, даже умозрительно, вдруг наложились друг на друга, и где-то в глубине ее сознания мелькнула короткая вспышка. Наоми положила себе не забыть об этом маленьком озарении и на досуге углубиться в изучение сложных перипетий, связанных с менопаузой и прочими женскими делами, ранее вовсе ее не интересовавшими. Она установила в своей голове сигнальный флажок – он должен был выскакивать, как только речь зайдет о возрасте Селестины.
– А почему консьержка считает, что у Селестины была опухоль мозга? С чего бы обычной женщине выдумывать такое?
– Вы знакомы с этой Третьяковой?
– Видела интервью с ней.
– Ах да. – Доктор Чинь встала, отряхнула халат миниатюрными ручками, будто мадам Третьякова накрошила ей на подол. – Эта обычная женщина, неосознанно, конечно с помощью интернета создала новый миф о мадам Аростеги. Что доставило мне и моим коллегам-врачам много неприятностей, знаете ли. – Доктор Чинь презрительно фыркнула. – Мадам Третьякова – особа недалекая и верит, что рак мозга бывает, если много думаешь или даже думаешь об определенных вещах. И я хочу, чтобы вы исправили эту ситуацию. Поэтому и согласилась с вами встретиться. – Окончив свою речь, вьетнамка-статуэтка снова села и застыла в прежней позе. – Пресса уже обвинила нас в небрежном отношении к здоровью женщины, считавшейся национальным достоянием. Пишут об ошибочных диагнозах, халатности, о том, что на нас давили сверху, вынуждая закрывать глаза на ее смертельное заболевание, и так далее.
– А ничего этого не было?
– Нет.
– И Селестина не говорила мужу, что у нее рак мозга, и не просила ее убить?
Доктор Чинь печально улыбнулась – вот наконец искренняя улыбка, подумала Наоми, – взгляд ее просветлел, даже ритм дыхания изменился, и в строгом, чопорном кабинете будто явилась вдруг Селестина Аростеги, живая.
– Селестина всегда говорила, что обречена, смертельно больна. Своим студентам, мне – всем говорила. Она не жаловалась, а скорее уверяла, понимаете? И всякий, кто читал ее труды, должен был понять, что она не физическое здоровье имела в виду.
Доктор Чинь опустила глаза и, разглядывая свои кукольные ручки, по-прежнему улыбалась, погруженная в сокровенные воспоминания об обреченной Селестине, настоящей женщине, а Наоми вдруг захотелось их уничтожить и даже наказать за них доктора Чинь. Но еще больше Наоми досадовала на себя – она не удосужилась ознакомиться с трудами Аростеги хотя бы в кратком изложении и не могла теперь обвинить доктора Чинь в том, что та пытается выкрутиться. Однако в арсенале Наоми было и другое оружие.
– Селестина просила кого-нибудь ее убить?
Наоми вдруг вспомнила, что совсем недавно, беседуя с Натаном, который в очередной раз брюзжал насчет своего макрообъектива для портретной съемки – в данный момент объектив стоял на фотоаппарате Наоми, тот лежал в сумке, а сумка стояла у ее ног, – сказала: “Лучше убей меня сразу”. Однако вряд ли Селестина употребляла подобные выражения.
– Нет, конечно.
– Но кто-то это сделал. Кто, как вы думаете?
– Понятия не имею. У нее было много друзей.
– Вы меня удивляете. Хотите сказать, ее убил друг?
– Она общалась с множеством людей.
– Разве не мог убить незнакомец?
– Откуда мне знать?
– Итак, вы, личный врач Селестины, решили, что она говорит о смертельной болезни исключительно в философском смысле. То есть вы не отнеслись к ее словам серьезно?
До этого, отвечая, доктор Чинь обращалась к своим рукам, но теперь взглянула на Наоми, будто пытаясь понять, в самом ли деле перед ней непроходимая дура, недоразвитая, как все американцы.
– Селестина говорила об экзистенциальной болезни, – принялась объяснять доктор, – о смертном приговоре, с которым живем мы все. Она увлекалась Шопенгауэром и впадала порой в своего рода фаталистический романтизм. Я предлагала ей перечитать Хайдеггера. Они, конечно, в некотором смысле похожи, поскольку оба немцы, но у Хайдеггера по крайней мере нет болезненной азиатской склонности предаваться вселенскому отчаянию.