Красные и белые - Андрей Игнатьевич Алдан-Семёнов 15 стр.


Председатель ревкома Пастухов поднялся на трибуну и увидел фронтовиков, оцепивших трибуну, фельдфебеля Солдатова, продирающегося в первые ряды, служащих из конторы оружейного завода.

— Падение Казани — страшная опасность и для нас, — начал Пастухов. Белочехи Казани и белочехи Екатеринбурга зажмут нас в клещи. Так можем ли мы быть равнодушными к судьбе революции и к собственной судьбе? — Голос Пастухова утратил свою спокойную ровность.

Над площадью носились неясные, но уже грозящие шумы, вскрикивал запоздалый паровозный гудок, хрипел медный бас колокола. Михайловский собор — суровый и темный — громоздился на заревеющем небе.

— Я призываю всех рабочих записываться в добровольческие отряды, призыв Пастухова утонул в яростном вопле.

— Открывай арсенал, раздавай винтовки!

Пастухов обрадовался мощной поддержке: не искушенный в политических хитростях — простодушное сердце, — он и не подозревал, что это кричат, возбуждая людей, фронтовики.

События на Михайловской площади развертывались, как и рассчитывал Граве. Гневные крики фронтовиков распалили толпу: над площадью засвистела метель противоречивых требований. Солдатов прыжком очутился на трибуне, вскинул над головой кулаки:

— Милые мои сограждане! Ижевские фронтовики встают на защиту нашей власти Советской. Подобно друзьям-товарищам коммунистам, мы пылаем желанием — бить белочехов. Волга-мать глубока, родная, в ней хватит места для всех врагов разлюбезной власти нашей. Я, красный солдат, требую откройте арсенал, каждому из нас винтовку, и мы — на вокзал, мы — в вагоны, мы — на Казань! Вместе с дорогими коммунистами мы отдохнем только в Казани. Оружия, дорогие сограждане!

Тысячеголосый вой прокатился в утреннем воздухе: на Пастухова устремились жадные, жестокие, налитые злобой глаза. Он видел хищные рты, раздутые ноздри, вздыбленные ловкие, умеющие владеть винтовкой руки.

— Мы ждем оружия, дорогой партийный председатель, — повторил Солдатов.

Пастухов лишь теперь разгадал ловушку и понял таящуюся в демагогической речи фельдфебеля опасность.

— Уходящие на Казань получат оружие только в пути. В городе укрываются контрреволюционеры, партийный комитет и ревком не намерены вооружать врагов.

— Дорогие сограждане! — опять вскинул кулаки Солдатов. — Вы слышали, что говорит этот господин под видом милого товарища? Значит, это вы враги власти нашей? Совет зовется Советом рабочих депутатов, а рабочие его враги? Совет величается Советом солдатских депутатов, а солдаты — его враги? Мы — контра? Мы — предатели? Ловко, хитро! Не-ет, милейший господин Пастухов! Вот ты — изменник рабоче-крестьянской власти, — ткнул он кулаком в сторону Пастухова. — В арсенал, за оружием! — Фельдфебель спрыгнул с трибуны, кинулся к старинному, бесконечно длинному зданию арсенала.

Мятежники праздновали победу. Во дворе исполкома Солдатов чинил расправу над Пастуховым и его товарищами. Измордованные, исхлестанные шомполами коммунисты стояли, поддерживая друг друга. Перед помутневшими их глазами двоилась фигура Солдатова: фельдфебель пробовал пальцем острие шашки и ухмылялся, взглядывая на Пастухова.

На крыльце исполкома толпились офицеры: среди них выделялись полнокровный полковник Федечкин, напудренный, в бурой куртке и синих чулках капитан Юрьев, всегда спокойный Граве. Солдатов взмахнул шашкой; сверкнув короткой молнией, она расщепила деревянные перила крыльца.

— Господин партийный председатель, вперед! — Опершись на шашку, фельдфебель встал перед Пастуховым — наглый, самодовольный, хмельной от победы. Они смотрели друг на друга: Пастухов уже отрешенными от жизни глазами, Солдатов правым — выпуклым и зеленым, левым — источавшим слезу.

— Не крепка, видно, разлюбезная Совецкая власть, господин председатель? Слаба оказалась на ножки? — ласково спросил Солдатов.

— Поднимется снова Совет, а всех большевиков не перестреляешь…

— За мной дело не станет, лишь бы патронов хватило. — Солдатов приподнял шашку на уровень груди. — Спой, председатель, «Боже, царя храни», и вот тебе крест — отпущу к бабе под одеяло.

— Слова позабыл…

— А я подскажу. Повторяй: «сильный, державный, царствуй над нами…»

— Вот тебе боже царя! — Пастухов качнулся вперед и выхаркнул сгусток крови в пегую физиономию фельдфебеля.

— Плевок не пуля, не убивает. Тебе хочется легкой смерти? Не торопись на тот свет, там кабаков нет. Мешок! — крикнул Солдатов.

Кто-то швырнул к ногам фельдфебеля мучной мешок.

— Засуньте господина председателя в мешок. Завяжите веревкой и в колодец. Пусть висит до святого пришествия…

— Расстреляйте его — и все! — хмурясь, сказал Граве.

— Слабонервные могут удалиться. — Солдатов ждал с приподнятой шашкой, пока заталкивали Пастухова в мешок. Потом рванулся с места и начал сечь коммунистов: он рубил со всего плеча, приседая, ахая, матерясь. На губах его пузырилась пена, руки и грудь покраснели от крови. Обессилев от страшной своей работы, пошатываясь и спотыкаясь, Солдатов подошел к офицерам. — Я обещал искрошить коммунистов в капусту. Я своих слов на ветер не кидаю. Приказываю, — завизжал он, — начать облаву на коммунистов в городе, в деревнях, везде, где они укрылись. — Солдатов вытер окровавленную шашку о свой сапог. — Вы слышали? Кто посмеет возражать?

Граве спрыгнул с крыльца, подбежал к Солдатову, выдернул шашку из его подрагивающей руки.

— Успокойтесь! И не забывайте, здесь любой офицер старше вас чином. Совиные глаза Граве презрительно сузились. — Убивать, даже своих врагов, надо опрятно.

— Что, что, что? — растерянно забормотал Солдатов.

— Я сказал — убивать надо опрятно.

Союз фронтовиков объявил, что власть в Ижевске переходит в руки Прикамского комитета Комуча. Командующим войсками Народной армии Комуча был назначен полковник Федечкин, фельдфебель Солдатов стал начальником контрразведки, а капитан Юрьев с группой офицеров отправился свергать Советы в Воткинске.

Граве долго беседовал с полковником Федечкиным и фельдфебелем Солдатовым. Бывший полковник генерального штаба и очень богатый человек, он внушал главарям мятежников невольное почтение; все они тихо трепетали перед ним. Федечкин знал Граве еще со времен мировой войны, а Солдатов был польщен знакомством с дворянином.

— Мы захватили власть в прекрасной политической обстановке. Судите сами: Казань наша, в Архангельске англичане, князь Голицын из Екатеринбурга вот-вот двинется на Каму, — говорил Граве. — Союзники и чехословаки помогут нам, но воевать с красными мы должны сами. Сами, господа, сами! И побеждать еврейско-немецкий большевизм придется все-таки нам. А для победы мало шумливых фронтовиков, нужны полки и дивизии. Большевики сумели развалить старую царскую армию. Я повторяю — только армия, спаянная железной дисциплиной, послушная своим командирам, победит большевизм. — Граве произносил свои аксиомы с видом глубокого знатока, Федечкин и Солдатов почтительно слушали. — Пока не задавайтесь никакими социальными реформами. Не давайте спуску большевикам, но не устрашайте без нужды рабочего с мужиком. Безумны и жалки те правители, что беззаконие превращают в закон, произвол делают правом, казнями укрепляют общественные устои. Не только народ, даже отдельные личности нельзя устрашать бесконечно. Но для коммунистов не должно быть ни жалости, ни пощады. Или мы их возьмем за глотку, или они нас. На русской земле может быть только один цвет времени: или белый, или красный.

В ту же ночь Граве выехал на Вятку, в свое поместье. Он пообещал вернуться с большим и хорошо вооруженным отрядом членов союза «Черного орла и землепашца»…

Вот что происходило в Ижевске в начальные дни августа.

Обо всех этих событиях Азин и Северихин не имели ни малейшего представления. Из сбивчивого рассказа Федота Пирогова они уяснили одно: мятеж из Ижевска перекинулся в Воткинск и Сарапул, но еще не успел распространиться на правый берег Вятки. Вятские Поляны не заняты ни ижевскими мятежниками, ни белогвардейцами из Казани. Азин решил немедленно занять Вятские Поляны.

Началась высадка. Цокот копыт, стук орудийных колес, тревожное лошадиное ржание, возбужденные солдатские голоса сразу наполнили полевую тишину. Никто в селе словно не замечал появления Особого батальона.

Азин послал Северихина с ротой пехотинцев занять село и пристань, а сам с кавалерийской сотней помчался на вокзал…

Из окон спального выгона вылетали синие куски бархата, оранжевые лохмотья плюша, зеленые ковровые дорожки. Над перроном порхал пух из вывороченных подушек, шелковые шторки пучились в мазутных лужах, жирно сверкали осколки зеркал. Под ногами толпы хрустели растоптанные абажуры, пепельницы, дверные ручки; в белом эмалированном унитазе дотлевала папироса.

В дверях мягкого вагона стояла крутозадая бабенка — серые гетры обтягивали ее ноги, плюшевая юбка алым колоколом покачивалась на бедрах. Из-под широкого лакированного ремня выглядывал наган, кокетливо украшенный розовым бантиком, на черных веселых кудрях топорщилась заломленная папаха.

— Краля ты наша, Авдотья Ивановна! Развесели боевую душу. Дай чево-ненабудь горло прополоскать!

Бабенка колыхнула алым колоколом юбки.

— Ванечка, подай четвертную! И чарочку комиссарскую высунь…

За ее спиной вырос мужчина в бухарском халате, узорчатых ичигах, с пестрым полушалком на шее. Жирная, в рытвинах физиономия лоснилась от зноя и хмеля. Прижимая к животу четвертную бутыль, он скомандовал:

— Подходи причащаться…

Ликующую очередь возглавил матрос, подпоясанный пулеметной лентой, за ним парочка сербских цыган в рваных гусарских ментиках. За цыганами встали чернобородый долговязый мужик, носатый и лупоглазый грузин в черкеске и одних грязных подштанниках. В конце очереди оказались четыре женщины в кожаных нараспашку куртках…

— Нашим мадамам конфетов кинь, Ванечка…

— Хто на золоте сидит, тот серебра не просит, — отрезал Ванечка.

Авдотья Ивановна сошла на перрон, подбоченясь, пристукнула каблучками.

— Вдарь чечетку, Дуся! Покажи, как белые раки становятся красными, попросил матрос, подсовывая ладони под пулеметную ленту.

Послышался цокот копыт, и тотчас показались всадники.

Ванечка, Авдотья Ивановна, грузин в черкеске, чернобородый мужик оказались под дулами маузеров.

— Не шевелиться! — приказал Азин. — А теперь здравствуйте! С кем имею честь?

— Отряд анархистов имени князя Кропоткина, — ответил Ванечка, запахиваясь в бухарский халат. — Уберите ваши пушечки, граждане. Ежели самогончику, то у меня для гостей — душа без костей.

Азин спрыгнул с седла и, раздвигая маузером анархистов, подошел к Ванечке.

— Слазь! — ухватил его за полу халата, сдернул на перрон. — Обыскать всех, Стен! Разоружить! — Азин вскочил на вагонную площадку, исчез в тамбуре.

Он заглядывал в купе с ободранными диванами, разбитыми зеркалами, вывернутыми дверными ручками. В глаза бросилось полотнище с кудреватыми черными буквами: «Бить белых, пока не покраснеют. Бить красных, пока не побелеют».

Азин вышел из вагона, остановил тяжелый взгляд на Ванечке, на чернобородом мужике.

— Значит, здесь все анархисты? — недобро спросил он.

— Боевой отряд имени князя Кропоткина, — услужливо повторил Ванечка.

— А кто вожак?

— А ты что за цаца мое фамилие выпытывать? Меня, как Пушкина, зовут-величают. Небось слыхал про Сашку Сергеича?

— Выйди из строя! А ну, выходи, Азин дважды не повторяет. А ты что за личность? — обратился он к чернобородому мужику.

— Господин товарищ комиссар! Я — не анархист, я арский коммерсант Афанасий Скрябин. Не белый, не красный, самый обыкновенный. По своим делам сюда приехал и попал как петух в котелок.

— Становись рядом с Сашкой Сергеичем. Он тоже не признает ни красных, ни белых.

— Я же партикулярный, я же купец…

— С партикулярными не воюю. Снимай штаны!

— Чего изволите-с?

— Штаны, говорю, снимай. И ты, боров! На колени! Оба! — зашелся руганью Азин. — Помоги им, Стен.

Стен сорвал с плеч анархиста бухарский халат: на жирной спине заиграла неприличная татуировка. Азин протянул руку, догадливый Стен сунул ему в ладонь нагайку. Азин стал осыпать ударами татуированную спину Ванечки, вздрагивающий зад Скрябина.

— Я тебе покажу, как бить красных, пока они не побелеют. Ты у меня позабудешь имя-отчество Пушкина. А тебя, торгаш, научу отличать красных от белых!..

Лутошкин перехватил азинскую руку, выдернул нагайку. Тяжело дыша, Азин зарычал на Скрябина:

— Встань! Подтяни штаны и убирайся к чертовой матери!.. Мародеры! Расстреляю мерзавцев! Федот Григорьевич, — позвал он Пирогова. — Иголок и ниток. Пусть все, что содрали с диванов, на место пришьют.

Азин прошел из конца в конец станцию. На путях валялись опрокинутые паровозы, разбитые вагоны, вывороченные шпалы. Из погоревших хлебных складов тянуло дымом, с телеграфных столбов свешивались белые изоляторы, скрюченные кольца проволоки, из мазутных луж проглядывало скучное солнце.

Со Стеном и Лутошкиным поскакал он на пристань. Такое же волчье разрушение было и на пристани. Дебаркадеры наполовину погрузились в реку, всюду мокли мешки с пшеницей, крупами, сахаром. На песке валялись, распространяя запах земляники, куски туалетного мыла, в лужах конопляного масла тускнели кукморские, расшитые красными и черными нитями, валенки, сосновая живица смешалась с ячменным зерном.

Северихин разгонял толпы мешочников, красноармейцы выволакивали из воды мешки, собирали ящики.

— Все, что можно, спасайте. А хлеб? — окинул Азин взглядом штабеля мучных мешков. — А хлеб на пароходы и в Москву. Стен! — позвал он связного. — Ступай в село, подыщи помещение для штаба.

— Разрушение, всеобщее разрушение, — вздыхал Лутошкин, ковыляя за Азиным. — Кажется, вся Русь пошла по пути разрушения.

— Не вся, Игнатий Парфенович, не вся! Бросьте ныть да канючить, вы же умница, а прикидываетесь дурачком.

— Не тот дурак, кто умником себя почитает, а тот, кому все остальные дураками мерещатся.

— Любите вы говорить кудревато.

— Всякое время любит кудрявые фразы…

Азин зашагал на береговой обрыв, вздымая сивые клубочки пыли. Над рекой дрожало, знойное марево, зеленые фермы моста скользили в струящемся воздухе, вода вспыхивала белесыми пятнами рыбьих косяков.

Азин всходил на обрыв, а под ноги опускались зеленые луга, сонные озера, сникшие дубняки. За протоками и озерами вставали леса, сочная синева их врезалась в дымное небо, и казалось немыслимым, что в тишине этих чащоб полыхает пожар ижевского мятежа.

Азин любил красоту земли. Красно-черные сережки бересклета, висящие над землей, родник, булькающий в траве, капля еловой смолы, ловящая солнечный луч, вызывали в нем нежное изумление. Еще на школьной скамье он мечтал стать лингвистом — звуки чужого языка вызывали желание постичь смысл незнакомых слов.

Все сложилось не так, как мечталось. Война, окопы, человеческая кровь огрубили Азина. После революции мир разделился на белое и красное. Только эти два цвета воспринимал он, — никаких тонов, полутонов, светотеней. Красное — то, что было придавлено, работало, страдало, а теперь приподнялось с колен и требует своих прав. Белое — то, что не позволяет подняться с колен красному.

Азин пока жил чувственным восприятием событий, интуитивно усваивал явления, скрытый смысл которых еще был неясен и более опытным людям.

— Свобода, — говорил он себе и понимал могущество этого слова.

— Равенство, — произносил он, и сразу же возникали вопросы.

Равенство всех? Богатых и бедных? Равенство ума и глупости, гения и бездарности, творца и твари, героя и труса? И это странное равенство не воспринималось им, как не улавливаются очертания летящего облака.

В сизой глубине вечера склоняли черные головки подсолнухи, лиловели колючие шишки чертополоха, пыль неслышно оседала на листьях крапивы. Густо и грустно пахло полынью.

Азин и Северихин шли по дороге. На обочинах сухо позванивала колосьями перестоявшая пшеница; Азин провел пальцами по усатому колосу — в ладони остались теплые зерна.

— Погибает хлеб, а в Москве, в Петрограде лебеду в мучку подмешивают…

— Ныне лето урожайное. А вот старики говорят — в будущем году жди недорода. Земля-то не любит, когда ее не охаживают. Серчает земля, ответил Северихин и переменил разговор: — И когда же мы к ногтю буржуев прижмем? Кто только на мужика не вызверился: и буржуи, и кулаки, и чехи, и англичане. Выдержим ли, а?

— Воевать злее станем — выдержим. Посмотри на ижевцев — как сучки себя повели. — Азин сплюнул в дорожную пыль. — Может, из-за них перед революцией грешен.

— На каждом из нас грехов, как на черемухе цвету…

Смутный гул человеческих голосов хлынул из-за высокого плетня.

— На соборной площади шумят, — определил Северихин.

У собора толпились красноармейцы, мужики, бабы — происходил стихийный митинг: казанские беженцы рассказывали о белом терроре. Очередного оратора сменил высокий, рыжеволосый священник.

— Смотри-ко ты, попище, — удивился Северихин.

Священник поднялся на бочку, оправил холщовую рясу. Камилавка еле держалась на густой гриве, болотные сапоги были заляпаны грязью. Священник простер худую руку:

— Я есмь пастырь местного церковного прихода. Упросили меня мужики изречь свое слово — я не уросливый, согласился. И вот реку вам: Расея мать наша многострадальная — на две половины раскололась. Трудящийся и страждущий народ к красным прислонился, а богатеи — к белым. А на чью сторону Иисусова правда перешла? Не знаете? Святая правда к Ленину подсунулась, ибо он за простой люд. И опять реку вам, дети мои, Расея, хотя на нее лезет двунадесять языков, непобедима, как на предмет ее квадратности, так и на предмет ее превеликих расстояний. Никому не надеть хомут на Расею, но, чтобы не лилась кровь православная, чтобы не терзали враги отечество наше, защищать его надо. А защита одна — большевики! А кто есмь большевики? Они есмь красные апостолы, а самый первый апостол Ленин…

Назад Дальше