Она запечатала конверт, физически ощутила, как с души свалился камень, и уснула таким спокойным сном, каким давно уже не спала.
Наступило лето, влажное, удушающе жаркое. Кавалер злился на Катерину за то, что она умирает – причиняет ему неудобства, оставляет одного. Когда в июле они перебрались на виллу рядом с Везувием – из трех резиденций эту она любила больше всего, – Кавалер находил тысячу причин, чтобы по целым дням оставаться в королевском дворце. Доктор Драммонд приезжал каждое утро, привозил сплетни, чтобы заставить ее улыбнуться, конфетки, чтобы вызвать у нее аппетит, и раз в неделю пиявок, чтобы пустить ей кровь. Однажды в начале августа он не приехал утром, как обычно. В три часа дня она велела унести нетронутый обед и отправила лакея справиться о докторе. Лакей возвратился с известием, что доктор сегодня решил ехать не в карете, а верхом на новом гунтере и в миле от виллы был сброшен с лошади и доставлен обратно в город на носилках. Повреждения серьезные, сказали ей. Очень серьезные: перелом спины и разрыв почки. Доктор умер неделю спустя. Когда Катерине сообщили об этом, она плакала последний раз в жизни.
Кавалер уверял, что чувство вины за этот несчастный случай, произошедший как раз, когда доктор ехал навестить ее, ускорило смерть Катерины – она умерла всего двенадцатью днями позже. Она сидела в любимом кресле лицом к миртовой рощице и читала, но вдруг потеряла сознание. Ее отнесли в дом, уложили в постель. Она попросила маленький овальный медальон с портретом Кавалера и положила его лицом вниз себе на грудь. Потом закрыла глаза и, больше ни разу не открыв их, к вечеру скончалась.
Тем, кто плохо знал Катерину, Кавалер описывал ее так.
Моя жена, – говорил он, – была маленькая, изящная женщина элегантной наружности и благородных манер. У нее были светлые волосы, не поседевшие с годами, живой взгляд, прекрасные зубы, умная улыбка. Она вела себя достойно и сдержанно, обладала умением незаметно, с помощью нескольких слов, направлять беседу в нужное русло, ни в коей мере не будучи навязчивой. Она обладала чрезвычайно деликатной конституцией, и слабое здоровье очень сказалось на ее образе мышления. Она была хорошо воспитана, образована, прекрасно музицировала, ее всегда хотели видеть в обществе, которого она, по причине хрупкого здоровья и склонности к уединению, часто избегала. Она была истинным благословением для всех, кто ее знал, и нам всем будет ее сильно недоставать.
Он вспоминал ее добродетели, таланты, предпочтения. На самом же деле он, в основном, говорил о себе.
Горе сильно меняет человека, писал Кавалер Чарльзу. Я переживаю потерю значительно острее, чем ожидал.
С ним, впервые в жизни, случилось что-то непоправимое. Судьба очень вероломна. Человек живет своей жизнью, занимается своим делом, и вдруг в один миг все кончается или ужасным образом меняется. Вот буквально на днях в Портичи один из королевских пажей открыл дверь в давно неиспользуемую часовню, попал в мофетту – так называется застойный слой холодного ядовитого газа, испускаемого вулканом, – и умер на месте! Король так напуган, что с тех пор редко говорит о чем-то другом, и даже решил добавить еще несколько амулетов к той огромной коллекции, которая обычно украшает его нижнее платье. И посмотри, что случилось со стариком Драммондом, когда он ехал с визитом к… нет, внезапно вспоминает Кавалер, это со мной случилось страшное, непоправимое. У меня нет амулетов, но у меня есть ум, характер.
Непоправимое. То, что нужно встречать мужественно. У меня была счастливая жизнь, думает он.
Мудрый человек готов ко всему, он знает, как принимать неизбежное, смиряться, быть благодарным за те дары, которые преподносила жизнь, – он не ропщет, не хнычет, когда счастье проходит (что неизбежно).
Кавалер был настоящим коллекционером. А именно – человеком, вечно погруженным в себя, отрешенным, он постоянно переключал внимание на другое. Он не знал, что его чувства, его привязанность к Катерине так глубоки. Не знал, что нуждается в ком-то настолько сильно.
Коллекционеры и хранители коллекций часто – и без особой необходимости – признаются в своей мизантропии. Они утверждают, что да, неодушевленные предметы их волнуют значительно больше, чем люди. И пусть это кого-то шокирует – они-то знают, о чем говорят. Вещам можно доверять. Их характер не меняется. Они не теряют привлекательности. Вещи, редкие вещи, обладают подлинной ценностью, в то время как люди ценны лишь постольку, поскольку вам необходимы. Коллекционирование возвышает эгоизм до уровня страсти (что приятно), но защищает от других страстей, делающих вас уязвимыми. Оно защищает того, кто не желает быть уязвимым. Оказывается, любовь Катерины тоже давала ему чувство защищенности – и он не осознавал, до какой степени.
Он ждал большего от своей способности к отрешению, которую путал с холодным темпераментом. Чтобы справиться с горем, отрешенности недостаточно. Тут нужен был стоицизм – подразумевающий наличие истинного страдания. Он не ожидал, что страдание сломит его, что жизнь будто остановится. Исчезнув, любовь Катерины стала казаться драгоценной. Он не пролил ни слезинки, когда сидел у постели жены, когда вынимал из ее коченеющих рук свой портрет, когда вернул его, положив в гроб, перед тем, как закрыли крышку. Он не плакал, но волосы (еще более поседевшие), кожа (сделавшаяся суше, морщинистее) говорили о его горе, оплакивали ее за него. Однако он ни в чем себя не укорял. Он любил столько, сколько мог, и хранил верность больше, чем это было принято. Кавалер всегда отличался особым талантом к самооправданию.
Как-то он сидел под шпалерой с видом на миртовую рощу, там, где сидела Катерина до того, как упала в обморок, и ее отнесли в дом. Там, где она часто сиживала с Уильямом. Наверху в овальном просвете между листьями висела плотная паутина. Кавалер долго и рассеянно смотрел на нее, прежде чем догадался поискать паука, которого в конце концов обнаружил на самом краю, на длинной нитке. Тогда он приказал принести палку, с которой обычно взбирался на гору, потянулся и снял паутину.
Его письма говорили об устойчивой, неизбывной меланхолии. Грусть, тоска, апатия – как утомительно писать эти слова – вот мой удел. Кавалеру не нравилось испытывать сильные чувства, но их явное угасание тревожило. Он хотел постоянно чувствовать не слишком много, но и не слишком мало (так же, как хотел всегда оставаться не молодым и не старым). Он не хотел меняться. Но менялся. Ты бы не узнал меня сейчас, писал он Чарльзу. По природе живой, энергичный, восприимчивый, всем интересующийся, последнее время я стал безразличен ко всему, что когда-то доставляло удовольствие. Это равнодушие не к тебе, дорогой Чарльз, и не к какому-то отдельному лицу, нет, это всеобъемлющее равнодушие ко всему. Кавалер отнял перо от бумаги и перечитал написанное.
Надеюсь, апатия завладела мною не навсегда, продолжил он, стараясь придать письму более оптимистическое звучание.
Он собирался приступить к работе над вторым изданием книги о вулканах, дополнить ее новыми иллюстрациями. Эти планы пришлось оставить, писал он Чарльзу, я не могу одолеть охватившей меня слабости. По поводу недавней поездки н Рим, посмотреть новые картины, он сообщал: меланхолия догнала меня и здесь. Новые приобретения почти не радуют. Кавалер все же описал Чарльзу одно из приобретений – картину малоизвестного тосканского мастера. Идея картины состоит в том, что все в человеческой жизни преходяще. Эта мысль передана на удивление зримо, чувственно, картина выполнена с восхитительным мастерством. Но Кавалер взирал на бесхитростно выписанные цветы в зеркале, на мягкую плоть молодой женщины, рассматривающей свое отражение, без эмоций. Впервые в жизни его не радовало пополнение коллекции.
Тело не потеряло гибкости, он, как и раньше, мог плавать, ловить рыбу, ездить верхом, охотиться, взбираться на гору. Но словно какая-то пелена отгораживала его от окружающего мира, лишая происходящее смысла. Однажды ночью, на рыбалке, он наблюдал за Гаэтано и Пьетро (лишь они сопровождали его). Слуги болтали на непостижимом здешнем диалекте, бодая головами воздух – как будто слова и фразы им приходилось проталкивать подбородками. С других лодок тоже доносились голоса. Отражаясь от берегов, они сталкивались в воздухе, в черной ночи, над черным заливом, и были похожи на крики животных.
Да, физически он был крепок, как прежде. Эмоциональное старение, угасание интереса к окружающему – вот что он в себе отмечал. Его взгляд стал скучным. Слух не так остер. Язык меньше чувствовал вкус. Он решил, что начал стареть. Причин столь одновременного остывания всех чувств может быть множество, рассуждал он – не забывая упомянуть смерть Катерины, – но возможно всему виной годы. Он старался примириться с новым положением вещей, с ограничением возможностей.
Кавалер никогда не чувствовал себя молодым, о чем в свое время сказал гадалке. Но со смертью Катерины он внезапно ощутил себя старым. Ему пятьдесят два. Сколько там еще лет напророчила Эфросинья? Он поднес к глазам ладонь. Хотелось бы понять, чем, черт побери, заниматься то бесконечно долгое время – двадцать один год! – которое ему предстоит прожить.
Да, физически он был крепок, как прежде. Эмоциональное старение, угасание интереса к окружающему – вот что он в себе отмечал. Его взгляд стал скучным. Слух не так остер. Язык меньше чувствовал вкус. Он решил, что начал стареть. Причин столь одновременного остывания всех чувств может быть множество, рассуждал он – не забывая упомянуть смерть Катерины, – но возможно всему виной годы. Он старался примириться с новым положением вещей, с ограничением возможностей.
Кавалер никогда не чувствовал себя молодым, о чем в свое время сказал гадалке. Но со смертью Катерины он внезапно ощутил себя старым. Ему пятьдесят два. Сколько там еще лет напророчила Эфросинья? Он поднес к глазам ладонь. Хотелось бы понять, чем, черт побери, заниматься то бесконечно долгое время – двадцать один год! – которое ему предстоит прожить.
* * *Прожить одному. Без товарища. Погрузившись в бездну собственных чувств.
И видеть там – туман, дымку. Крохотные протуберанцы былых страстей и желаний. И безграничную пустоту. Вспоминать о том, что когда-то делал – делал с охотой, с живостью – ворочал горы. Вся эта энергия, ушедшая в небытие. Теперь жизнь превратилась в одно бесконечное усилие.
Эта его неуемность, безграничная жажда жизни. Нынче ему всего хватает.
* * *Спустя несколько месяцев после смерти Катерины Кавалер осматривал место недавнего землетрясения в Калабрии. Он не отрываясь – в депрессии люди часто склонны к пассивному созерцанию, – глядел на выкопанные из-под развалин, окоченевшие, покрытые пылью трупы, на искаженные лица и скрюченные пальцы, на все еще живого ребенка, который восемь дней пролежал под руинами с прижатым к щеке кулаком, и кулак в итоге прорвал щеку.
Показывайте свои ужасы. Еще, еще. Я не поморщусь.
* * *На мгновение, лишь на мгновение, он осознает, что он безумец, замаскированный под разумное существо. Сколько уже раз он взбирался на эту гору? Сорок? Пятьдесят? Сто?
Он останавливается перевести дыхание – широкие поля шляпы защищают от солнца похудевшее лицо – и смотрит вверх на конус кратера. На вершине вулкана – высоко над городом, заливом, островами.
Он стоит высоко наверху и глядит вниз. Человеческая песчинка. Игрой расстояния унесенная от всех обязательств, сочувствия, от своего «я».
Раньше все вокруг утверждало его «я». Я мыслю, следовательно, я существую. Я коллекционирую, следовательно, я существую. Я всем интересуюсь, следовательно, я существую. Только взгляните, сколько всего я знаю, сколько всего мне небезразлично, сколько всего я сохранил и передал. Я сам создал свое наследие.
И вдруг вещи ополчились на него. Тебя нет, – сказали они.
Тебя нет, – сказала гора.
Вулкан – врата адовы, – сказали священники.
Нет! Эти чудовища, вулканы, эти «огнедышащие горы», не имеют к аду никакого отношения, нет, они – предохранительные клапаны. Без них огонь и опасные испарения куда чаще прорывались бы наружу, сеяли хаос и разрушение.
Он опустился на колени на некое подобие крепостного вала, окружавшее конусовидную вершину, положил ладони на пыльные камни, затем, прячась от ветра, растянулся на животе и приложил ухо к земле. Тишина. Она говорит о смерти. И густой, неподвижный, желтый свет, и поднимающийся из разломов запах серы, и нагромождение камней, тефра и сухая трава, плотные куски облаков на сером, с оттенком индиго, небе, и плоское море – все это говорит о смерти.
Но давайте посмотрим на вещи позитивно. Гора символизирует все виды смерти разом: и пожар, и потоп (stermmator Vesevo,[9] выражаясь словами великого поэта), но она же есть эмблема выживания, человеческой устойчивости. В данном конкретном случае безумие природы, убивающей, разрушающей историю, одновременно порождает культуры, цивилизации, создает артефакты. В катаклизмах есть много полезного.
Под землей – яркие полосы пористых и слежавшихся минералов, камни с вкраплениями руды, мутный обсидиан, постепенно обретающий прозрачность. Под ними – более неподвижный, устоявшийся пласт, он покрывает ядро из расплавленного камня. С каждым извержением все они больше и больше деформируются, утолщаются, покрываются новыми напластованиями. А вниз по склону горы, под землей, – под каменными уступами, под рядами ракитника, спускающегося к деревням, к самому морю, – наслоения человеческого добра, артефакты, сокровища. Похороненные Помпеи и Геркуланум теперь – миракль столетия! – эксгумированы. Зато в Тирренском море, под водой, прячется Атлантида. Всегда остается что-то неизведанное.
Земля хранит свои сокровища для коллекционеров.
Земля – место, где живут, штабелями хранятся мертвые.
Так, припав ухом к земле, Кавалер переходит на минеральный уровень существования. Нет больше его чудесных сокровищ, нет королевского двора и веселого головореза-короля. Мыслимо ли, что ему больше нет до них дела? Да. Сейчас они ему безразличны.
* * *Кавалер хочет видеть спасительные просторы, изобилие и красоту – привычный вид с вершины горы. Но для этого ему требуется подниматься выше, выше. Он вспоминает про новомодное французское диво, воздушный шар, и воображает себя в воздухе, со свитой сопровождающих… нет, с одним Пумо. Он мог бы смотреть на Везувий сверху, видел бы, как гора становится все меньше и меньше. Прохладное, блаженное, пассивное воспарение, вверх, вверх, в чистый небесный приют.
Или он хотел бы взглянуть с высоты на прошлое – зрелище, которым так часто потчевал Катерину Уильям. Но на ум почему-то приходят одни катастрофы. Скажем, панорамный вид великого извержения 79 года нашей эры. Страшный грохот, облако в форме горной сосны, гибель солнца, взрыв вулкана, огонь, смертоносные испарения. Пепел, серый, как крыса, потоки коричневой грязи. Ужас обитателей Помпеи и Геркуланума.
Как и в более позднем случае двойного городоубийства, один из мертвых городов известен больше, чем другой. (Как сказал один остряк, у Нагасаки был плохой менеджер по связям с прессой.) Его-то мы и поместим в Помпеи: вот он стоит и смотрит, как с небес льется смерть. Он не хочет бежать, медлит, пока есть время, пусть он – некий доблестный коллекционер. Куда ему бежать без своих ценностей? Может, именно он, глядя, как сначала улица, а потом и собственные колени исчезают под слоем горячего пепла, написал на стене своего дома строки из «Энеиды», которые потом обнаружили археологи: «Conticuere omn…» («Все смолкло»). Он не сумел закончить цитату – задохнулся.
Как спящий (или умирающий), он взлетает над обреченным городом и превращается в наблюдателя. Отчего бы ему не стать знаменитым свидетелем, и одновременно жертвой, извержения? Он, по очевидной ассоциации, представляет себя Плинием Старшим – отчего бы и нет, если воображение позволяет ощутить зверский удар ветра, встретивший адмиральский корабль, когда тот обогнул Микенский мыс; позволяет оставаться с адмиралом до конца, до того момента, когда его ослабленные астмой легкие (о, Катерина!) не выдержали гибельного жара… Впрочем, Кавалеру – в отличие от его молодого кузена, который вечно воображает себя кем-то (и который в сорок лет будет радоваться тому, что нисколько не состарился), – трудно представить себя кем-либо, кроме себя самого.
Той ночью Кавалер спал на склоне вулкана.
Если он видит сны, то это сны о будущем – не о своем будущем (оно не сулит ничего интересного, ничего радостного), а о том, что будет после его смерти. Думая о будущем, Кавалер вглядывается в свое не-существование. Умереть может даже гора. Даже залив – хотя это невозможно представить. Залив отравлен, морские существа мертвы? Кавалер способен увидеть угрозу в природе – но не природу под угрозой. Он не может представить, сколько смертей ожидает в будущем эту самую природу: того, что случится с ласковым воздухом, с зеленовато-голубой водой, где сейчас резвятся купальщики и куда нанятые Кавалером мальчишки ныряют за разной морской живностью. Если бы они нырнули в эту воду в наши дни, то остались бы без кожи.
Во времена Кавалера люди имели иные представления о разрушительном. Им казался достойным упоминания тот факт, что поверхность земли не так ровна, как скорлупа яйца. Гладкость вод первичных морей нарушали изрезанные береговые линии, земная твердь бугрилась; повсюду дыбились эти кошмарные горы… Да, их мир был неопрятен, хаотичен, искорежен – если сравнивать с Эдемом или примордиальной сферой. Их мир был результатом великого катаклизма. Не знали они, что такое настоящие катаклизмы!
* * *Он ждал освежающего дуновения ветра. Над всем стыла лавовая корка безразличия.
Он глядел в бездну, и она, как всякая бездна, говорила ему: прыгай. Кавалер вспомнил, как после смерти тестя привез Катерину на Этну во время извержения. Они остановились на нижнем склоне в хижине отшельника (всегда найдется какой-нибудь отшельник). Тот рассказал легенду о древнем философе, который прыгнул в кипящее жерло вулкана, чтобы проверить, бессмертен ли он. Надо полагать, оказалось, что нет.