Поэту рассказали, что Кавалер получил по наследству, а потом и сильно полюбил, молодую женщину, красивую, как греческая статуя. Что он занялся ее образованием и совершенствованием – как поступил бы на его месте любой покровитель, богатый, знатный, немолодой (эпитеты, к его любимой не относящиеся). И что он стал, так сказать, Пигмалионом наоборот, Пигмалионом, превратившим прекрасную леди в статую, а точнее, Пигмалионом с обратным билетом в кармане, который может по желанию превращать женщину в статую, а статую в женщину.
На тех приемах она, подчиняясь вкусу Кавалера, носила античный костюм: белую тунику с поясом. Золотистые – некоторые называли их каштановыми – волосы свободно падали на спину или были подняты наверх и заколоты гребнем. Один из очевидцев рассказывал, что, когда она решила начать представление, какая-то полная пожилая женщина принесла ей две или три кашемировые шали. Этой женщине, экономке ли, вдовой ли тетушке (но явно больше, чем просто прислуге), было позволено сидеть рядом и смотреть. Служанки принесли урну, ящичек для духов, кубок-, лиру, тамбурин и клинок. Со всеми этими предметами она расположилась в центре затемненной гостиной. Кавалер с масляной лампой в руках вышел вперед, и представление началось.
Девушка набросила на голову шаль, и ткань, свесившись до пола, закрыла ее целиком. Спрятавшись, она стала производить некие внешние и внутренние перестроения (драпировки, мышечный тонус, эмоции), готовясь появиться в образе женщины, полностью отличной от нее самой. Чтобы достичь этого – что труднее, чем взять и надеть маску, – нужно обладать в высшей степени непрочным соединением души и тела. Нужно обладать даром впадать в эйфорию. Ее дух взмывал над телом, спускался обратно, она принимала позу – сердце сильно билось, и она отирала пот со лба. Лицо стремительно менялось, сухожилия напрягались, руки костенели, голова откатывалась назад или набок – затем девушка делала резкий и глубокий вдох…
И сдергивала покрывало – сбрасывала целиком, или приподнимала, или делала частью одеяния живой статуи, в которую превращалась.
Она держала позу ровно столько, чтобы публика догадалась, кого она изображает, а затем снова скрывалась под покрывалом. Потом опять сбрасывала длинную шаль, открывая другую фигуру, в другом наряде – она знала сотню разных способов драпировки. Одна поза сменяла другую, почти без перерыва, десять-двенадцать раз за представление.
* * *Впервые она позировала внутри высокого обитого бархатом ящика, открытого с одной стороны, затем – в огромной золоченой раме. Но вскоре Кавалер понял: достаточно одного обрамления – ее артистизма. Сама судьба подготовила ее стать собранием живых статуй Кавалера.
В четырнадцать лет, едва попав в Лондон, девушка мечтала стать актрисой – как те блестящие создания, гордо покидавшие служебную дверь «Друри-Лейн», за которыми она наблюдала по вечерам. В пятнадцать она – едва одетая участница tableaux vivant[13] в кабинете модного сексопатолога. Она научилась стоять неподвижно, дышать незаметно, не шевелить мускулами лица – изображая полнейшее равнодушие к сексуальным экзерсисам, исполняемым под наблюдением доктора Грэма на Райском Ложе, прямо у нее под носом. В семнадцать ей довелось стать любимой моделью одного из величайших портретистов эпохи. Здесь она научилась вызывать в себе соответствующие сюжету эмоции, мимически выражать их и долгое время удерживать на лице. Художник признавался, что ей нередко удавалось его удивить, вдохновить на новую концепцию воплощения сюжета. Он говорил, что она – соратник, а не просто модель. Перед Кавалером она изображала саму себя, позирующую – одну за другой принимала требуемые позы. Череда живых фресок на тему античных мифов и литературных сюжетов.
* * *Они стремились очень точно все воссоздать. Сначала выбирался сюжет. Затем Кавалер открывал книги и показывал юной женщине иллюстрации либо отводил к соответствующей картине или статуе из своей коллекции. Они обсуждали древние мифы. Ей хотелось показать их все до единого. Затем, когда она вживалась в сюжет, наступала самая интересная часть постановки – поиск нужного момента, итогового момента, в котором сконцентрирована суть происходящего, момента, который раскрывает характер персонажа, его судьбу, его чувства. Такой же трудный выбор приходится делать каждому художнику. Как писал Дидро: «Для художника есть только одно мгновение, два разных мгновения он изобразить не может, как не может изобразить два последовательных движения».
* * *Изобрази страсть. Только не шевелись. Стой… Не двигайся. Это не танец. Ты ведь не стоп-кадр какой-нибудь прото-Айседоры Дункан – пусть у тебя босые ступни, распущенные волосы, расслабленные руки и ноги и греческий костюм. Изобрази страсть. Только как статуя.
Можешь склониться – да, вот так. Или схватить что-то. Нет, выше. И голову влево. Да, пусть кажется, что ты танцуешь. Но только кажется. Полная неподвижность. Вот так. Нет, она бы вряд ли стала на Колени. Левую ногу свободнее. Помотай головой, чуть-чуть. Без улыбки. Глаза полузакрыты. Да. Вот так.
* * *Все говорили, что выражения ее лица равно убедительны и удивительны. Еще более удивительной была скорость, с которой она меняла позы. Изменение без перехода. От печали к радости, от радости к ужасу. От страдания к счастью, от счастья к панике. Наверное, это особый, сугубо женский, дар – мгновенно, без усилий, переходить от одной эмоции к другой. Именно этого мужчины ждут от женщин, именно это они в женщинах презирают. То одно. То другое. Ясное дело – бабы!
По сути, ею были представлены все типы характеров, все виды чувств. Но все-таки несчастных женщин, жертв было значительно больше, чем нимф и муз, разных Джульетт и Миранд. Матери, лишившиеся детей, – ее Ниобея; или по каким-то ужасным причинам вынужденные их убить – ее Медея. Девы, влекомые отцами на жертвенный алтарь, – ее Ифигения. Женщины, тоскующие по бросившим их любовникам, – ее Ариадна. Готовые убить себя, оттого, что их бросили, – ее Дидона; или чтобы смыть позор надругательства – ее Лукреция. Эти позы вызывали наибольший восторг.
Поэт видел ее через год после того, как она прибыла в Неаполь, она только-только начала давать представления на ассамблеях Кавалера. Новый любовник раскрыл в ней новый талант. Этим талантом она будет удивлять зрителей много лет и никогда не перестанет восхищать даже самых злых клеветников. Сначала казалось, что ее актерский дар равен ее красоте. Но красота была скорее гениальностью, со свойственной гению самоуверенностью. Даже когда красота увяла, она чувствовала себя красавицей – готовой к восхищенным взорам. Даже погрузнев, она чувствовала себя изящной.
Она не хотела быть жертвой. И не была ею.
Она больше не скучала по Чарльзу. Успокоилась. Торжествовала победу. Знала, что никогда больше не испытает страстной любви, и смирилась с этим. Она искренне привязалась к Кавалеру, и ей было легко хранить верность. Она знала, как доставить удовольствие, делала то, чего от нее ждали. То, что Чарльз в постели бывал довольно холоден и скован, никак не повлияло на ее самооценку. А то, что Кавалер оказался более страстным любовником, чем его племянник, помогло – впервые, во всей полноте, – ощутить свою женскую власть. Теперь она чувствовала себя настоящей женщиной (это надежнее, чем чувствовать себя девушкой) – одной из многих, неотразимых. И в театре искусственных античных эмоций ее экспрессивность, неизбывная жажда общения нашли наиболее яркое выражение.
* * *В те времена люди воспринимали античность как идеальную модель жизни, как набор идеальных доктрин. Прошлое было крохотным мирком, который становился тем меньше, чем дальше от него отходишь. Там жили добрые знакомые (боги, великомученики, герои, героини), олицетворявшие известные добродетели (постоянство, благородство, храбрость, изящество), воплощавшие неоспоримые идеалы мужской и женской красоты, а также сильной, но безопасной – благодаря загадочности, отбитым частям, вылинявшим краскам – чувственности.
Люди жаждали просвещения. Знания были в моде, а филистерство – нет. И поскольку позы, которые принимала протеже Кавалера, принадлежали античной мифологии, древней истории или драматургии, то наблюдение за ее Позициями, как они назывались, было сродни викторине.
Вот она распускает волосы, поднимается с корточек, молитвенно воздевает руки, роняет на пол кубок, бросается на колени, приставляет к груди нож…
Ахи, перешептывание среди публики. Неуверенные аплодисменты. Тем, кто еще не догадался, соседи подсказывают на ухо. Аплодисменты усиливаются. И крики: «Браво, Ариадна!»
Или: «Браво, Ифигения!»
Кавалер – режиссер и привилегированный зритель – стоит рядом и с серьезным видом кивает. Он бы улыбался, если бы считал это уместным. Поэт же улыбнулся – оглядывая напряженную неподвижность пожилого человека, его столь очевидную в сравнении с молодым пышным телом старческую худобу.
Вот она распускает волосы, поднимается с корточек, молитвенно воздевает руки, роняет на пол кубок, бросается на колени, приставляет к груди нож…
Ахи, перешептывание среди публики. Неуверенные аплодисменты. Тем, кто еще не догадался, соседи подсказывают на ухо. Аплодисменты усиливаются. И крики: «Браво, Ариадна!»
Или: «Браво, Ифигения!»
Кавалер – режиссер и привилегированный зритель – стоит рядом и с серьезным видом кивает. Он бы улыбался, если бы считал это уместным. Поэт же улыбнулся – оглядывая напряженную неподвижность пожилого человека, его столь очевидную в сравнении с молодым пышным телом старческую худобу.
* * *Великий момент! – произнес поэт на своем высокопарном французском. – Вот что должно отражать великое искусство. Наиболее типические, трогательные, человечные моменты жизни. Мои комплименты, мадам Харт.
Спасибо, – поблагодарила она.
Ваше искусство весьма необычно, – серьезно сказал поэт. – Непонятно, как вам удается столь быстро переходить от одной позы к другой.
Просто удается и все, – сказала она.
О, разумеется, – улыбнулся он. – Понимаю. У настоящего артиста всегда есть свои секреты.
Но мне просто удается, – повторила молодая женщина, краснея. Не хочет же он, в самом деле, чтобы она рассказала, как это получается.
Все же, как вы это делаете? – настаивал поэт. – Что, персонаж предстает перед вашим мысленным взором?
Пожалуй, – сказала она. – Да.
Ее волосы были влажны. Поэт задумался, каково это – обнимать ее. Но она – не в его вкусе. Ему нравятся женщины более образованные либо более скромные, не такие живые. А она так и пышет талантом. Безусловно, исполнение замечательно талантливо. Она – не только всеми признанное произведение искусства, но и сама творец. Модель – и одновременно художник. Отчего бы и нет? Впрочем, гений – это нечто другое. Так же, как счастье. Поэт еще раз подумал о том, сколь счастлив Кавалер. Счастлив, ибо не желает большего, чем у него есть.
Повисла долгая, неловкая пауза. Молодая женщина спокойно стояла под пристальным взглядом чопорного немца.
Не желаете ли вина?
Позднее, – сказал поэт. – Я не привык к такой жаре.
Да, – воскликнула молодая женщина. – Здесь очень жарко! Очень жарко.
Великая цель всякого искусства – разжигать воображение, – заметил поэт. Она согласилась. Художник, преследуя высокий замысел, имеет право отступить от низкой исторической правды. Ей было жарко, она вспотела. Немного погодя она сказала поэту, что читала и до безумия восхищена его «Вертером», и ей очень жаль бедняжку Лотту – как та, должно быть, корила себя за то, что вызвала столь роковую страсть в душе излишне чувствительного молодого человека.
А вам не жаль излишне чувствительного молодого человека?
Ах, – сказала она. – Конечно. Однако… больше жаль Лотту. Она поступала, как считала правильным. И не хотела ничего плохого.
А мне жаль моего героя, – сказал поэт. – По крайней мере, было жаль. Сейчас это ушло в прошлое. Когда я это писал, мне было двадцать четыре. Теперь я совершенно другой человек.
Молодая женщина – ей всего двадцать два – не в силах представить, что стоящий перед нею господин когда-то был того же возраста, что и она сейчас. Ему, верно, столько, сколько Чарльзу. Чудные эти мужчины. Не боятся стареть.
Это история из жизни? – вежливо спросила она.
Все об этом спрашивают, – ответил поэт. – Точнее, всем интересно, со мной ли она приключилась. Должен признаться, в эту историю я действительно вложил добрую часть себя. В то же время, как видите, я здесь, перед вами.
Уверена, ваши друзья очень рады этому, – отвечала молодая женщина.
Думаю, для меня смерть Вертера явилась возрождением, – серьезно сказал поэт.
В самом деле?
Поэт всегда пребывал – и будет пребывать – в процессе возрождения. Признак гениальности?
К великому своему облегчению, она увидела приближающегося Кавалера. Я как раз поздравлял мадам Харт с успехом, – сказал поэт.
Разумеется, блистательный Кавалер – более достойный собеседник для этого высокомерного человека. Пусть мужчины общаются, а она будет слушать.
Однако в беседе с поэтом Кавалер преуспел ненамного более. Они не слишком понравились друг другу.
Кавалер не читал знаменитой слезливой повести о страдающем от неразделенной любви эгоисте, в конце концов решившем застрелиться, – и сильно подозревал, что книга ему бы не понравилась. К счастью, прославленный гость – не только один из самых знаменитых писателей континента и важный министр небольшого немецкого герцогства, у него также есть и научные интересы, главным образом, в геологии, ботанике, ихтиологии. И мужчины принялись говорить о камнях, растениях и рыбах.
Поэт начал со своей теории о метаморфозах растений. Несколько лет я изучал листья, пестики и тычинки многих видов растений, и это дало мне возможность постулировать теорию существования растения-прототипа. С его помощью можно создать бесконечное число растений, каждое из которых вполне может существовать в природе – и многие, кстати, описаны. Здесь же, в Неаполе, когда я гулял по берегу моря, мне пришла в голову новая мысль. А лучше сказать, озарение. Я уверился, что растение-прототип существует в реальности! И после Неаполя намерен отправиться на Сицилию – ведь ее называют ботаническим раем, – где очень рассчитываю его найти. И так далее, и так далее, и так далее.
Едва поэт умолк, разговор подхватил Кавалер, как никогда охваченный страстью к ботанике. Я сейчас занят созданием английского сада в Казерте, на территории дворца. Казерта могла бы составить достойную конкуренцию Версалю, однако я убедил Их величества, что французским стилем не следует чрезмерно увлекаться. И тогда они, следуя моему совету, выписали из Англии самого выдающегося мастера парковой архитектуры. Когда создание прекрасного парка завершится, мы сможем увидеть там Флору во всем ее чудесном многообразии.
Поэт разочарован Кавалером. Он переводит разговор на Италию.
Италия совершенно изменила меня, говорит он. Человек, в прошлом году покинувший Веймар, – совсем не тот, что прибыл в Неаполь и которого вы теперь видите перед собой.
Да, – кивает Кавалер, который интересуется преображением личности (любимая тема поэта) ничуть не более, чем ботаническими или геологическими теориями (при всех своих познаниях в ландшафтной архитектуре и вулканологии). – Да. Полагаю, Италия – самая красивая страна в мире. И, конечно, нет города красивее Неаполя. Доставьте мне удовольствие, позвольте показать, какой восхитительный вид открывается из моей обсерватории.
Красота, обиженно подумал поэт. До чего примитивно мыслит этот эпикуреец-англичанин. Словно помимо красоты в мире ничего не существует! Вот пример человека, не способного вникнуть в суть интересующего его предмета. Обыкновенный дилетант, назвал бы он его, если бы слово «дилетант» не носило лестного оттенка.
Преображение личности, вздохнул про себя Кавалер. Вот пример человека, не способного отнестись к себе серьезно. Кавалеру подумалось, что путешествие по Италии не может до такой степени влиять на личность, и патологический интерес поэта к изменениям в собственной персоне есть не что иное, как проявление чрезвычайного эгоизма.
Оба были правы. Однако из них двоих мы лучше понимаем поэта – его тщеславие для нас более объяснимо, сознание собственной значимости для нас более… значимо. Гению, как и красоте, все – почти все – прощается.
Через тридцать лет, в «Путешествии по Италии», Гёте напишет, что на ассамблее у Кавалера прекрасно провел время. Он слукавит. Он был тогда слишком молод и неутомим, чтобы испытывать недовольство собой. Чтобы досадовать, что ни в одной из бесед он не сумел почерпнуть ничего для себя нового. Но его терзал умственный голод, и он чувствовал, что его недооценивают. Я стремлюсь к самосовершенствованию, писал поэт друзьям. И к удовольствиям – да, и к ним тоже. Удовольствия усиливают мою интуицию. Как сильно он ощущал превосходство над этими людьми! И действительно, как оно было велико.
* * *В большинстве историй про оживающие статуи статуя является женщиной – часто это Венера, спускающаяся с пьедестала, чтобы ответить на чувства страстного мужчины. Или же статуя – мать, но тогда она скорее всего остается в своей нише. Статуи Пресвятой Девы и женщин-святых не склонны к излишним движениям, они ограничиваются сострадательным взглядом, милосердной улыбкой, ласковым жестом – обращаются, протягивают руку к коленопреклоненному просителю, утешают или защищают его. В крайне редких случаях женщины-статуи оживают, чтобы кому-то отомстить. Зато если статуя – мужчина, его целью почти всегда бывает злое дело или месть. Пробудившись, статуя-мужчина – в современном варианте робот в людском обличье, наделенный способностью двигаться, – отправляется убивать. И тот факт, что он вообще-то статуя, в полной мере оправдывает его неумолимую сосредоточенность на одной страшной цели, позволяет быть жестоким, непреклонным, недосягаемым для искушения или сострадания.