1793. Вот уже год, как они вернулись в Неаполь. Цветок его довольства собственной жизнью распустился и буйно цвел.
Не то чтобы он не был счастлив раньше. Не то чтобы он, почти постоянно, не был доволен. Но чтобы наслаждаться жизнью, Кавалеру требовалось глядеть на себя и свои увлечения с некоторого расстояния. Он смотрел на свое счастье опасливо, как с вершины горы. Оно было полно отдельных выразительных моментов, которыми изобилуют сцены сельской жизни, наблюдаемые с высоты птичьего полета: кто-то сеет и пашет, кто-то везет на базар урожай, кто-то, напившись, валяется на деревенской площади, дети играют, любовники ласкают друг друга…
Разумеется, он знавал счастье! Только раньше оно состояло из множества крохотных фрагментов, как мозаичный портрет, который нельзя разглядеть, пока не отойдешь подальше. А теперь он мог встать сколь угодно близко – ему равно были видны и мельчайшие подробности, и весь чарующий лик. Его пристрастия оставались прежними, он, как и раньше, любил читать, ловить рыбу, играть на виолончели, ходить в гору, изучать морских животных, вести ученые беседы, смотреть на красивых женщин, покупать новые картины: мир был театром наслаждений. Но в центре этих наслаждений, венчая их, стояла теперь одна-единственная женщина. Его сердце с неугасающим пылом, снова и снова, желало ее теплой плоти, прижимающейся к его плоти. Она зрела, она наливалась соком. И жарко всем интересовалась. Она сопровождала его на новые раскопки а Паестуме (целиком и полностью разделяя его презрительное отношение к грубым, примитивным дорическим колоннам храма Нептуна); изучала ботанику, чтобы помочь мужу в завершении работ над английским садом в Казерте; восхищалась придворной жизнью, восторгалась вазами и коллекцией минералов. Стоило протянуть к чему-то руку – и это уже принадлежало ему.
Он благодарно встречал незнакомое доселе чувство пресыщенности. Его собирательский пыл, вполне естественно, начал угасать. Им теперь владел не охотничий азарт, а простая радость обладания. Когда он глядел на то, чем владел, когда показывал свои сокровища гостям и видел их восхищение и зависть, то получал ничуть не меньшее удовольствие, чем прежде. Но стремление пополнить коллекцию становилось все слабее. Он продолжал приобретать новые картины, вазы, бронзу, украшения, но скорее из финансовых соображений, чем по велению сердца. Счастье – живое, эротическое счастье – способно затмить радости коллекционирования, а Кавалер был счастлив, счастлив именно так.
В Англию шли известия о молодоженах. Кавалер, докладывали, все так же влюблен, его женушка все так же вульгарна – говор, манеры, как у кабатчицы, вопит, гогочет, хихикает. Немногие снисходили добавить, что она производит впечатление человека в высшей степени добросердечного. Однако, благодаря необычным требованиям и общей вседозволенности здешних мест, этот немыслимый союз – бывшей содержанки и пожилого, не опускающегося до оправданий аристократа с изысканными манерами и бесконечно расширяющимися горизонтами восприятия, – был очень удачным. Она стала женой, сохранив заботливость и привлекательность любовницы. Она помогала ему не просто как жена (в отличие от Катерины), а как соратник. Ее таланты – точные копии его талантов. Ему приходится много времени проводить с королем – она много времени проводит с королевой. Их задачи симметричны: он должен быть любимцем короля, она – любимицей королевы.
Кавалер должен разделять причуды короля. Она – делить с королевой тяготы ее жизни. Королева, женщина среднего ума (который, тем не менее, позволял ей быть много умнее мужа), в добавление к обычным обязанностям, неприятностям и развлечениям вынуждена не только самостоятельно выносить тяготы своих многочисленных родов, но и по мере сил вникать в политические обстоятельства жизни. Жена Кавалера, обладавшая уникальным даром воспринимать настрой и образ мыслей другого человека, очень скоро стала для королевы идеальной наперсницей. Они писали друг другу каждый день. Королева, урожденная австрийка, энергично барахтаясь в многоязыком море эпохи, пишет не на немецком, итальянском или английском, а на безграмотном французском. И подписывается: «Шарлотта». Они не только обмениваются письмами, но и видятся по несколько раз в день.
Тайные сторонники якобинцев в Неаполе добавляли к клеветническому портрету королевской четы обвинительный штришок, утверждая, что королева и жена Кавалера были любовницами. Это обвинение с негодованием отметают фанатичные приверженцы красоты. Они не могут представить себе физических отношений между прелестной женой Кавалера и сорокалетней женщиной с безнадежно простым лицом и телом, испорченным четырнадцатью родами. Это свидетельство защиты бессмысленно настолько же, насколько бессмысленно обвинительное клише. (Королева обладала неограниченной властью, а женщин, облеченных властью, боятся не меньше, чем мужчин, и часто называют шлюхами. Участники много более агрессивной антироялистской кампании во Франции пошли дальше: они обвинили сестру неаполитанской правительницы не только в приверженности к лесбийской любви, но и в инцесте.) Обвинение было ложным. Эротика мало интересовала экспансивную, сентиментальную жену Кавалера. Но она действительно очень нуждалась в женской дружбе – в обществе женщин она чувствовала себя гораздо лучше, чем в обществе мужчин. Ей нравилось проводить время с другими женщинами, сидеть, например, в жаркий полдень в своей спальне в расстегнутом платье, с пятью-шестью горничными; нравилось сплетничать, примерять платья, пропускать рюмочку-другую, выслушивать чьи-то любовные печали, показывать фигуры нового танца или новую парижскую шляпку с белыми перьями. Именно там, среди обожающих горничных, при матери, до конца своих дней не покидавшей дочь, она больше всего чувствовала себя женщиной. Слушая женскую болтовню, она успокаивалась. И в одну секунду могла заставить всех смолкнуть и затаить дыхание, и вызвать у всех, и у себя тоже, слезы на глазах, – достаточно было запеть песню.
* * *Осень 1793 года. Королева, дорогая Шарлотта, не может прогнать от себя одно видение.
Женщина, осужденная на смерть. Сидит в телеге, которая везет ее к этой, этой, этой… машине, этой страшной новой машине. Руки крепко связаны за спиной, волосы коротко острижены, шея обнажена. Вид мученицы. Она вся в белом: простое платье, грубые чулки, бесформенный чепец. Лицо старое, усталое, голова поникла. Единственное напоминание о былой славе – прямая, строгая осанка.
Она моргает. У нее болят глаза – сказываются долгие месяцы, проведенные в тюрьме. Колеса телеги с грохотом подпрыгивают на камнях мостовой. На улицах неестественно тихо. Солнце сияет. Телега добирается до места назначения. Женщина всходит наверх – десять грубых деревянных ступеней. Вот ее капеллан – бормочет молитвы, вперил невидящий взор в распятие, по лицу струятся слезы. Голос, чей-то голос, произносит: – Больно не будет, Ваше величество. – Кажется, этот голос идет оттуда, из-под капюшона. Она отводит глаза от сооружения футов четырнадцать в высоту, похожего на лестницу, с ржавым от крови лезвием в форме топора. Она чувствует, как кто-то с двух сторон давит на плечи, понуждая наклониться, нет, лечь, живот и ноги на доску, вот так. Кто-то подтягивает ее за, плечи чуть вперед, вот так, чтобы горло легло в желоб нижней части деревянного хомута. После этого сверху на шею опускается другая часть хомута. Одна веревка обхватывает талию, другая – ноги: ее привязывают к доске. Голова виснет над темно-коричневой плетеной корзиной. Кровь приливает к голове. Она сопротивляется тому, что голову тянет вниз, старается поднять ее выше, видит поверх платформы подпрыгивающие головы толпы, пытается ослабить болезненное прикосновение края доски к ключицам, уменьшить давление хомута на гортань, от которого она давится, ей тяжело дышать, потом видит два приближающихся больших, заляпанных грязью ботинка; рев толпы становится громче, затем стихает; теперь слышен только странный скрип: он поднимается, выше, выше; солнце ослепительно вспыхивает, она зажмуривается; скрип все громче, и вдруг – обрывается…
* * *Нет!
Голова королевы мечется по подушке. Королева стонет. Потом просыпается, раздвигает шторы балдахина. Встает. Вот уже много недель, как она в ожидании новостей из Парижа плохо спит. Ситуация во Франции с каждым днем ухудшается. Теперь судьба неаполитанцев во власти англичан – это единственная страна, обладающая возможностями и желанием противостоять революции. Командующий британским флотом капитан Нельсон, чьи корабли вот уже пять дней стоят на якоре в заливе, одержал над французами большую победу. Он очень убедительно говорит о намерениях своей страны, но королева мало доверяет военным. Пусть предложение выкупа было отвергнуто, она не теряет надежды. Революционерам хватит и того, что они казнили короля. (Казнить короля!.. Немыслимо!) Что им до женщины, до иностранки; конечно же, ее младшую сестру не станут убивать.
Не станут, не смогут…
Когда пришло известие о казни Марии-Антуанетты, неаполитанский двор оцепенел от ужаса. Королева скрылась в Портичи, в своем любимом дворце. Опасались, что она сойдет с ума. Она отказывалась видеть детей (у нее только что родился пятнадцатый ребенок), принимать ванну и переодеваться. Она выла от ярости и отчаяния, и ее поддерживал немецкоязычный хор сорока служанок. Горе королевы тронуло даже короля, но ему плохо удавалось ее утешить – каждая попытка проявить сочувствие заканчивалась тем, что король возбуждался и пытался на нее взгромоздиться. Но в объятиях мужа королева нуждалась в последнюю очередь. Ее терзала бесконечная спазматическая рвота. Доктора считали необходимым пустить ей кровь. Жена Кавалера все дни проводила во дворце, кричала и плакала вместе с королевой, мыла ей голову, пела. Только пение как-то успокаивало королеву. Музыка лечит. Когда дед нынешнего короля, Филипп V, впадал в глубокую депрессию, облегчение ему приносило только пение Карло Броччи, известного под именем Фаринелли, – величайшего голоса первой половины того века. До того, как этот кастрат-чудотворец появился при дворе Бурбонов в Мадриде, – где его на огромном жаловании удерживали в течение девяти лет, – впавший в ступор монарх не ел, не пил, не менял одежды и не правил государством. В течение девяти лет каждый вечер, ровно в полночь, Фаринелли появлялся в королевской спальне и до пяти утра исполнял одни и те же четыре песни, снова и снова, перемежая пение изящной беседой. И тогда Филипп V начинал есть, пить, позволял себя вымыть и побрить и просматривал бумаги, оставленные министрами.
Так же и жена Кавалера своим чудесным голосом успокаивала королеву. Каждый день она отправлялась во дворец и сидела с королевой в затемненной комнате, возвращаясь домой лишь поздно вечером, с красными от слез глазами. Никогда не видела более печального зрелища, – говорила она. – Горе бедняжки не знает границ.
С ее великим даром к состраданию, она горевала почти так же сильно, как королева. Но королева, в промежутках между рыданиями, затихала, и жена Кавалера успокаивалась тоже.
Королева возвратилась в город и заняла свое место в государственном совете.
Она была женщиной, – сказала королева. – Просто женщиной.
(Ваше величество!)
Я отомщу.
(Каким, спрашивается, образом тщедушное королевство обеих Сицилии может отомстить могущественной Франции?)
Францию накажет Бог, Богу помогут англичане, а англичанам поможем мы, – сказала королева.
(Вы хотите сказать, англичане помогут нам, – уточнил премьер-министр.)
Да, – сказала королева. – Они наши друзья.
И, действительно, они – он – помогли.
Спокойные воды разносторонней жизни Кавалера, столь счастливо изолированной от всяческих пертурбаций, утягивало в водоворот реального, большого мира, существование которого сейчас полностью определялось французской угрозой. Туда же уносило и Кавалера, этого рафинированного наблюдателя.
В Неаполе начал тайно заседать клуб, носивший название «Общество друзей свободы и равенства» и имевший целью разработать планы модернизации королевства. Он быстро разделился на два клуба: один ратовал за конституционную монархию, второй готов был решиться на республику. Кто-то оказался предателем; раскрылся заговор (возможно, мнимый) с целью убийства короля; из арестованных – среди которых были юристы, профессора, литераторы, доктора и отпрыски благороднейших фамилий государства – девятерых приговорили к длительным срокам тюремного заключения, а троих казнили. Королева с горечью хвастала тем, как исключительно милосердно неаполитанское правосудие в сравнении с французской бойней. Лава революции растекалась, Террор набирал силу – и в июне 1794 года природа решила спеть в унисон с историей. Произошло жесточайшее извержение Везувия, равных которому на памяти Кавалера не было. С 1631 года это было самое ужасное – или самое прекрасное? – извержение, и оно стало считаться третьим по силе за два тысячелетия, которые насчитывает современная история вулкана.
Выяснилось, в конечном счете, что вулкан не вписывается в банальные рамки красивого, интересного, величавого, зрелищного. Это был кошмар в чистом виде – черные дни и кровавые ночи. На фоне ночного неба полыхали широкие огненные струи, с ревом взмывающие вверх и в стороны, вдогонку тонкой диагональной оранжевой полоске убегающей вниз лавы. Чернильное море было багровым, луна – кроваво-оранжевой. Всю ночь ширился вал сходящей лавы. В краткое междуцарствие бледной зари было видно, как от вершины в небо поднимаются, разворачиваются, утолщаясь, веревки смоляного дыма, как они превращаются в огромную, во все небо огненно-дымную воронку, которая постепенно становилась все больше похожа на колонну. На ось этой колонны неустанно нанизывались все новые, распухающие кольца дыма, затем колонна расширялась, вбирая кольца в себя. К полудню небо совершенно почернело, солнце превратилось в дымную луну. Кроваво-красный залив кипел.
Зрелище лишало дара речи, способности двигаться.
И все же самое страшное ждало Кавалера впереди, когда небо более или менее расчистилось и взгляду открылась обычная – но так сильно изменившаяся – панорама. Смотреть на это было больно, как бывает больно смотреть на поваленное ураганом дерево, древнее, ветвистое, с густой кроной. Гора, в отличие от дерева, упасть не может, но и ее можно изуродовать. Верному поклоннику красавца-вулкана хотелось думать, что причиной позора был какой-то внутренний дефект горы. Так вышедшая после бури во двор хозяйка, оторопело глядя на огромное поваленное дерево, показывает на обнажившуюся, отвратительную, источенную термитами, комковато-коричневую внутренность ствола и утешает себя: ураган, конечно, был невероятной силы, но не он один виноват в несчастье – великан так или иначе был обречен. Извержение плоско срезало верхушку Везувия и укоротило его на одну девятую высоты. Жена Кавалера рыдала от жалости к обезображенному вулкану. Кавалер, чувствовавший примерно то же самое, сумел уговорить себя, что так было суждено – и счел это поводом для немедленного, едва утихнет извержение, восхождения.
Толо, ты здесь?
Да, милорд.
Я должен посмотреть на него.
Да, милорд.
В конце июня шестидесятичетырехлетний Кавалер в сопровождении отпустившего бороду Бартоломео Пумо достиг вершины горы, на которую ходил вот уже тридцать лет. Гора трагически изменилась. Венчавший ее конус исчез. На его месте зиял гигантский кратер с зазубренными краями.
Я хотел бы подойти ближе.
Да, милорд.
Но земля прожигала толстые подошвы башмаков, и он давился ядовитыми сернистыми и купоросными испарениями.
Толо, ты здесь?
Да, милорд.
Не уйти ли нам?
Да, милорд.
Он должен был испытывать страх, но страха не было. Гора имела право обвалиться. Содеянное вулканом рождало в душе – и было трудно себе в этом признаться – странную, с каждой минутой растущую удовлетворенность.
Вполне естественно, что этот великий собиратель ценностей присвоил и вулкан – первооснову разрушения. Сознание коллекционера раздвоено. С одной стороны, он теснейшими узами связан с консервативными силами общества, силами, которые хранят и оберегают. С другой стороны, каждый собиратель – носитель идеи разрушения. Ибо чрезмерность, свойственная страсти к собирательству, вызывает у коллекционера отвращение к себе. Союз коллекционера и его страсти таит в себе мечту о собственном роспуске. Быть может, и Кавалер, устав от несоответствия идеала, стремление к которому так свойственно коллекционерам, всему материалистическому в его душе ценителя красивых вещей и трофеев славного прошлого, давно жаждал очищающего, всепожирающего огня.
А может быть, любой коллекционер хотя бы однажды мечтал о катастрофе, которая избавит его от коллекции, – превратит в пепел или похоронит под лавой. Истребление – всего лишь окончательное лишение прав. Коллекционер, быть может, настолько разочарован жизнью, что ему хочется лишиться прав на самого себя, – как в романе о помешанном на книгах ученом-отшельнике и его легендарной библиотеке, насчитывавшей двадцать пять тысяч жизненно необходимых, незаменимых томов (непреходящая мечта, идеальная библиотека). Из любимых книг ученый развел погребальный костер и бросился в него. Но доведись такому гневливому собирателю выжить – или отойти от припадка бешенства, – и он, скорее всего, захочет начать новую коллекцию.
4
Его часто называли маленьким. Он и был невысок (ощутимо ниже Кавалера и его молодой жены) и худощав. У него была большая, слегка квадратная голова, красивое загорелое лицо с огромным лбом, широкими бровями, тяжелыми веками, глубоким желобком под выступающим носом, полными губами и широким ртом, в котором отсутствовало порядочное число зубов. Когда они с ним познакомились, он еще не выиграл ни одного важного сражения. Но у него был особенный взгляд, голодный, пронзительный, который говорил о способности сосредотачивать волю на достижении одной цели, – взгляд человека большой судьбы. Обрати внимание, – сказал Кавалер, специалист по многообещающим (и наоборот) молодым людям, – он станет величайшим из героев, которых когда-либо рождала Англия. – В этом внезапном озарении не было ничего удивительного. Звезда всегда звезда, и до изобретения летательного аппарата, позволяющего ее достичь, и после, когда уже запчастей не сыщешь. А тридцатипятилетний капитан, несомненно, был звездой, – как и супруга Кавалера.