Товарищ Анна (повесть, рассказы) - Ирина Богатырева 27 стр.


— Подружка, подожди, — догнала меня женщина с мешком, закинула его на плечо, взяла меня за локоть и представилась: — А меня Маша зовут, а тебя?

Я расслабилась. Мне стало весело. Наша сумасшедшая компания побрела вниз по Чулышману, в стороне от дороги, напрямую через степь и круглые голыши — остатки скифских курганов. Через десять минут мы хохотали и веселились, как будто знали друг друга год, как будто именно к этим людям мы ехали в гости за четыре тысячи километров, летели самолетом, потом автобусом, потом на попутках, потом пешком. К этим простым и пьяным людям. «Это ничего, что мы пьяны, — говорила Маша и театрально щурила без того узкие глаза на большом, красном, одутловатом от водки лице. — Мы на свои пьем. И ведь праздник. Грех не пить».

Что значит грех для алтайцев, я не знала и предпочла в тот момент не выяснять. При своем в целом хорошем уровне осведомленности в их культуре о религии я знаю мало. Крещеные язычники, ждущие прихода Белого Бурхана, зацепившие краешком монгольский ламаистический буддизм, — и все это глубоко забывшие в эпоху всеобщего атеизма. О каком грехе говорила Маша, черт его разберет. Да и почему она Маша? Почему не Айана или не Карагыс? Это по советским правилам в паспорте у них писалось русское имя, при том что свое, настоящее, оставалось для своих — как возврат к архаическим, языческим временам с тайными именами. Почему она Маша? Как дань прошлому или чтобы скрыться от нас, пришельцев?

Но думать было некогда, мы уже неслись, как камни с горы, как вспугнутые горные козлы со склона, а куда — и не спрашивай. В раю жили веселые люди, наши новые знакомые: только и делали, что хохотали. Эрмен и Алик на ходу менялись нашими рюкзаками. Эрмен был веселее всех, и смеялся, и заводил других. Он мне начинал даже нравиться: у него было симпатичное лицо, открытое, улыбчивое и доброе. Алик (если он, конечно, Алик) выглядел хуже: и тупее, и пьянее. Я слышала, что Эрмен назвал Алика братом, но это могло значить все что угодно: кто по-алтайски брат, по-русски может выйти дядей, я путаюсь в их определении родства. Главное, что это значило, — что Алик младший.

Алик же был молчалив и только поддакивал, когда Эрмен рассказывал о его чеченской службе.

— А что, еще по контракту пойдешь?

— Угу.

— И из автомата стрелять будешь?

— Угу.

— А из бузуки?

— Дадут, так чего не стрельнуть.

— Наши стрелки знаешь какие? Лучшие стрелки. Белке со ста шагов в глаз. (Это уже Славке.)

— Что, из бузуки? — удивлялся он. Кореша зависли на миг, а потом начали наперебой рассказывать городскому лоху-очкарику, что такое бузука.

— А Алик — мой муж, — говорит мне вдруг Маша в самое ухо.

Я вгляделась ей в лицо: ей лет тридцать пять, не меньше, а Алик выглядит чуть-чуть за двадцать.

— Ага, — она кивает, и закрывает глаза, и счастливо щурится, как будто доверила мне сокровенную тайну. — Балам есть, — говорит потом и показывает, как будто качает ребенка. — Трое, — добавляет.

— Трое детей? — я отчего-то в ужасе.

— Ага, — она снова щурится и улыбается счастливо. Мы приотстали, она все тянет меня за локоть вниз и назад, совершенно невозможно идти.

— Эй! — обернулся к нам Эрмен, но Маша махнула ему в раздражении:

— Чего хочешь? Иди! Мы с подругой секретничаем, не видишь? Он мне брат. Младший, — говорит потом Маша про Эрмена и снова продолжет свои секреты, с закатыванием глаз и смутными интимными намеками, и все это с особым, странным акцентом и наполовину по-алтайски. — А ты кем работаешь? — спрашивает она меня вдруг и открывает свои карие глаза. — А я в Коо. В школе, учительницей работаю. Русского языка. — Я потеряла дар речи. Но ей ничего от меня не было нужно. — А вы правда Коо пешком пройти хотели? Вам нельзя, нет. Ни за что нельзя. Там такие люди живут… у! Вот такие люди. Мы сами туда не ходим.

— А где вы живете? Не там?

— Нет, что ты! Там бандиты живут, а мы не там. У нас домик тут, рядом. Совсем не в Коо. Там колхоз был когда-то, моя сестра — председатель. Но теперь — не там, что ты, не там.

О Алтай-Кудай! А я надеялась, что мы вот так вот, в обнимочку, проскочим злополучную деревню и добежим до самого Телецкого! А там уже и звезды, и холодная вода… Но близился вечер, солнце с шипением, как горящая головешка, падало за горы в далекое Золотое озеро, а воды Чулышмана становились стальными, темными. Горы вокруг тоже мрачнели, и пахло уже остывающей пылью, полынью и чабрецом.

Степная часть пути кончилась. Мы вошли в небольшой лесок и стали забирать в сторону от дороги. Шли напрямую, без троп, меж деревьев — алтайцы уверенно вышагивали грязными ногами в китайских сланцах, а мы бухали своими горными ботинками. В темноте не заметили, как перебрели через неглубокий ручей. Меж деревьев бродили одинокие снулые коровы. Маша, указывая на каждую, говорила: «Это наша. И эта тоже. И та». Я предвкушала парное молоко, спокойный сон в доме, а не в палатке, а завтра легкую и быструю езду до Алтын-Келя. Все-таки мы в раю. Нельзя забывать, что мы в раю.


Мы вынырнули из леска и оказались у подножия горы. Вплотную к ней стоял двор, два домика за забором: обычная русская пятистенка и традиционный алтайский аил — сложенная из бревен юрта с шестью углами и дыркой в крыше вместо дымохода. Однажды мне уже доводилось в такой спать, и я обрадовалась: это такая экзотика, и необычные запахи, и открытый огонь, и звезды смотрят тебе в лицо всю ночь… Такая первобытная радость. Все-таки мы в раю.

Мы вошли во двор. За домами прятался, высовывая только нос, разбитый грузовичок. Остов какой-то легковушки валялся у забора. Открылась дверь, и на крыльце появились дети: мальчик и девочка, чумазые, голые и босые. Маша, бросив мой локоть, ринулась на них, как волчица, с шипением и криком. Оба тут же получили подзатыльник, заревели и скрылись в доме. Оттуда раздался крик младенца. Наши новые приятели скинули рюкзаки и тоже пошли в дом. О нас, остолбеневших, казалось, забыли, но на крыльце Эрмен обернулся:

— Входите.

Мы поднялись, но входить не хотелось. В доме царил дух пьяной нищеты. Даже пахло как-то по-особому, кисло и тоскливо. Мебели почти не было, игрушек тоже, как, впрочем, и замков на двери. Меня поразили выбитые стекла в окнах: два были заколочены фанерой, а два заклеены полиэтиленовыми пакетами. От теплого сквозняка пакеты прогибались и шуршали. На автомате я подумала, как станут жить эти люди здесь зимой, когда морозы бывают под сорок.

Маша уже сидела у телевизора и кормила грудью младенца. Изредка переругивалась с Аликом. В телевизоре шло индийское кино, и этот анахронизм меня поразил. Открылась дверь в комнату, оттуда вышел Эрмен, направился на улицу и кивком пригласил идти следом. На двери висели прикнопленные вырезки из журналов — лица индийских актеров. Я уже не знала, стоит ли этому удивляться.

Мы сбежали с крыльца и вошли вслед за Эрменом в аил. Я надеялась, что хотя бы там будет дух настоящий, национальный, исконный, а не этот — обезличивающей, глубокой нищеты. Но аил представлял собой подобие грязной летней кухни. Эрмен стал разводить в центре огонь. Вдоль стен стояли старые деревянные тумбочки, кровать с голой панцирной сеткой, лежала посуда, дрова. Земляной пол был утоптан до твердости асфальта. В потолке и правда дыра. Я взглянула в нее, как на добрую знакомую, но подавленное, неуютное, тревожное состояние не прошло.

Над огнем повесили грязный котел, в него налили воды. Явились Маша и Алик, с ними прибежал уже одетый мальчик. Мать дала ему пакет и тазик, он стал вытаскивать из пакета быстрые китайские макароны, которые мы едим в походах от безысходности, вскрывать упаковку зубами и высыпать содержимое в таз. Пришла девочка. На ней были трусы, но она по-прежнему была босая. Она села рядом с братом и занялась тем же увлекательным делом. Я смотрела на нее с интересом: смуглая, но с практически белыми, выгоревшими волосами, лохматая, стриженная клоками, она была похожа на Маугли. В ней было что-то первозданное и дикое. Она стреляла черными глазами в нашу сторону. Алтайцы говорили между собой, о нас совсем позабыли.

Вода закипела. Маша налила ее в пиалы, заварила чайные пакетики, добавила молока и грубой ячменной муки — толхана и подала нам национальный алтайский чай. Мы благодарно кивнули. Тут Маша заметила, что девочка босиком, напала на нее с криком, дала подзатыльник, девочка бросилась к двери, споткнулась и ударилась лбом о порог, начался рев и крик, Маша подхватила ее, и шлепала, и утешала… Мальчик тем временем попытался поднять огромный таз и вытряхнуть макароны в котел, но уронил и часть просыпал. На него орали все трое.

Наконец они стихли. Мы сидели совсем оглушенные и цедили горячее варево. На душе было тоскливо и тошно. Алик с Эрменом стали переговариваться по-алтайски, и Эрмен был явно предложению не рад, а Маша — резко против. Но Алик ее быстро заткнул. Отбившись ото всех, он подступил к нам. Сел напротив и хотел что-то сказать, но нашелся Эрмен, опередил его громким голосом.

— Славик, земляк, купи медведя! — крикнул он, и в его словах было какое-то отчаяние. Мы зашевелились, но не успели еще ничего ответить, а Эрмен с таким же отчаянием обернулся к Маше: — Покажи.

Она тут же метнулась в угол, достала тот самый мешок, с которым мы гуляли весь вечер, вытряхнула перед нами и расстелила на земляном полу шкуру небольшого медведя, совсем еще медвежонка. От шкуры пахло кислым. Меня затошнило.

— Купи медведя, совсем ведь дешево отдаем.

— Нам не нужен медведь, — сказал мой Славик, и голос его стал неожиданно тверд. Я даже мельком на него обернулась: его лицо стало каменным, он ощутил себя в стане врага и был готов драться. Дешево мы не сдадимся — говорили его неожиданно жесткие глаза. Это поняла я, это поняли и алтайцы.

Безропотно они свернули шкуру, и снова начались переговоры. Я видела, что Эрмен отчаянно пытается спасти ситуацию. Все-таки мы были гости. Мы сидели у них в аиле, возле их очага, пили их талханду чай, и нас нельзя было обижать. Как бы ни были расшатаны национальные устои в этих людях, закон гостеприимства жил в крови. Он жил у Эрмена и Маши, с видом страдающей героини античной трагедии откинувшейся на стуле, но начисто был вытравлен у Алика.

Препирательство было недолгим. Алик посмотрел на нас волком, зверем и рыкнул в страшном испуге:

— Земляк, дай сто рублей.

И тут мне стало нестерпимо всех этих людей жалко. Я увидела, как качнулся вперед мой Славик, готовый принять последний бой, но опередила его, сказав:

— Может, вам уже хватит?

Мой голос был тих, но меня услышали. Услышал именно Алик. Чутье развернуло его ко мне. Он ринулся, как утопающий, его голос дрожал, он был несчастен:

— Землячка, дай сто рублей. Нам на пиво. Нам не надо больше. А завтра мы вас увезем.

Поверженный Эрмен только кивал: «Ага, увезем. Ага». «На чем же вы нас увезете?» — подумала я, но промолчала.

— Не пейте только водку, — страдающим голосом сказала я и дала ему в руки сто рублей. Алик ликовал. Он не мог сидеть на месте, вскочил:

— Да где ее сейчас взять!

Он стал силен и весел. Выбежал из аила.

— Мы того… мы правда эта… не будем того… Мы быстро, — пролепетал напрочь смущенный Эрмен и убежал следом.

— Идемте в дом спать, — раздавленным голосом сказала Маша. На ней не было лица. Нам легко удалось убедить ее, что аил — это предел наших мечтаний, что мы станем спать тут, а спальники у нас есть.

Когда она ушла, захватив нехитрый свой ужин, мы закрыли дверь и привалили ее поленом. Стало темно. Света от потухающего очага было мало. Слышно было, как мужчины возятся с грузовиком, заводят его, раскручивая рычаг. Наконец автомобиль завелся. Хлопнули дверцы. Скрипя и колыхаясь, он проехал возле аила, кто-то открыл ворота, закрывать не стал. Шум мотора удалился, потом совсем погряз в лесу и сумерках. Стало темно и тихо.


Через пять минут мы подхватились, не сговариваясь. Помогая друг другу, надели рюкзаки. Осторожно выглянули за дверь. Двор был пуст, сумерки слепили глаза. Стараясь держаться подальше от пятен света из окон дома, мы пересекли двор и ринулись прочь от этого места. Уже в лесу, обернувшись на дом, я увидела, что за пустыми глазницами окон мельтешил телевизор, музыка долетала индийская, веселая, яркая. Мы побежали.

Мы бежали легко, несмотря на рюкзаки: ноги сами несли нас. Мы не думали о направлении: главное — подальше отсюда. Инстинкт влек нас назад. Впереди была ужасная Коо, позади — наши добрые богатыри, пусть и на другом берегу Чулышмана, зато с ружьем с оптическим прицелом. Мы бежали, смущенные, и нам не было стыдно. Мы не боялись этих людей, но так невыносимо было находиться внутри их мира, несчастного, разрушенного, нищего, вдвойне уродливого своей нищетой на фоне прекрасного, благодатного, обетованного Алтая.

Мы перебрели ручей, спустились в овраг, пересекли дорогу и ринулись дальше, к берегу, чтобы потом, вдоль него, степью, перепрыгивая через древние рвы оросительной системы, топотом оскверняя скифских воинов в их позабытых могилах, — чтобы бежать и бежать обратно к нашему месту, где так хорошо и спокойно было загорать и млеть после переправы.

Еще издали мы увидели, что на том пятачке горит костер. Темнели валунами палатки. У кустов замер уазик. Сбавив скорость, тихо, как звери, мы подобрались к лагерю.

— Эй! — окликнули нас, и от огня поднялся человек. — Вы кто?

Мы успокоились, услышав трезвый голос. Хотелось пуститься в слезы. Хотелось тут же про все рассказать. Но вместо этого я услышала твердый и даже холодный Славкин голос:

— Мы туристы. Можно рядом с вами на ночь палатку поставить?

— Валяйте. — Человек быстро потерял к нам интерес.

— Слава, Славик, что мы завтра-то делать будем? — спрашивала я уже в палатке. Мне казалось, что мы окружены. Мир рухнул. В темноте ночи я не осознавала его обломков.

— Спи, — ответил мне мой суровый, мужественный Славик.


Мы проснулись от знакомых слов и знакомого голоса:

— Земляк, купи медведя.

Эрмен ходил между палаток. Я боялась шевельнуться и только блестела глазами из спальника. Славка сделал мне знак молчать. Горе-продавца скоро выгнали, завелся тот самый грузовик и уехал. Только после этого мы высунулись из палатки.

— Может, застопим? — спросила я, без особой надежды глядя на УАЗ.

Славка был настроен более решительно. Он пустился на переговоры, но они ни к чему не привели: мест нет, народа слишком много и едут в обратную сторону. Нам перепал только чай со сгущенкой.

— Собирайся, — сказал после этого Славик. — Нам сегодня пятьдесят километров топать.

Через полчаса нашей палатки не было, рюкзаки были собраны, и мы уходили по дороге туда, откуда прибежали накануне. Туристы смотрели на нас, как на психов. Я ощущала себя, будто иду на войну.

Мы шли молча и упрямо. Старались оставлять дорогу чуть-чуть в стороне. Прислушивались к шуму моторов. Готовы были прыгнуть в кусты. Мы были нервны и не заметили, как оставили позади домик наших вчерашних знакомых.

В деревню Коо мы вступили по лучшим заветам наших богатырей: утром и готовые к бою. Но никто нас не видел. Никто не появился на улице, если не считать собак и телят между хилыми, запущенными домишками. Я боялась смотреть на окна: мне казалось, во всех не будет стекол. Я боялась оглянуться: мне казалось, отовсюду глядит та же кислая, пьяная нищета.

Мы отдыхали первый раз через несколько километров после деревни, пили из Чулышмана, черпая волну кружкой, и этот невеселый отдых был похож на тризну по нашему личному, первобытному раю.

Пара серых журавлей-красавок с курлыканьем сопровождала нас, и, когда мы остановились, они тоже сели в отдалении, чуть ниже по течению, ходили и поклевывали что-то в прибрежном иле. Поднимая голову, косили на нас своими добрыми мудрыми глазами. Словно бы все понимали.

— Дойдем до Телецкого к вечеру?

— Наверное, дойдем.

Так говорили мы теперь, и тень двух других запойных деревень маячила перед нами в перспективе пути. Нам не было страшно, только странно и смутно. Я пыталась развеселить Славку, фантазируя, как спустимся мы к Телецкому ночью, и звезды будут мерцать над ним, отражаясь в загадочной черной воде, а мы разденемся и станем купаться в нем голышом, черпая холодную звездную рябь… Но все было неправдой, мы оба чувствовали это. Рай был вчера и спокойствие, тихое неведение было вчера. А на сегодня нам оставались только километры пути.

— А что, может, будет кого, так постопим? — попыталась я предложить на худой конец.

— Пошли, — сказал на это строгий мой Славик.

Мы взвалили рюкзаки и двинулись. Мы тогда еще не знали, что такое пятьдесят километров за день пешком.

И посетим…

— До школы идет?

— Идет, бабуль, идет! Садись уже. Каждый день ездишь, одно и то же спрашиваешь.

— Каждый день? А я не помню…

Занимая весь проход, она идет от водителя и грузно садится рядом со мной. Улыбается удивленно:

— Каждый день, говорит, а я не помню. — Голос и говор у нее детский, все смягчающий. — Стихи в сорок втором учила — все помню. Я в сорок втором четыре класса кончила. Так любила все: и счет, и чтение, и русский язык! У меня пятерки за сочинения были, сама все сочиняла. А потом пахать пошла, — улыбается. Взглядываю на нее быстро, со страданием: день жаркий, ни слушать, ни говорить сил нет. А она замечает и подхватывает снова: — В двенадцать лет на лошади сама пахала. Мужиков забрали всех, так вот…

Двери схлопнулись, отрезая нас от воздуха. Трогаемся. Она трижды мелко крестится:

— Чтобы легко доехали.

Ехать ей — минут пятнадцать. Автобус наполняется моторным жаром, людским духом, тяжело выезжает со станции на дорогу.

— Цен не помню. Домов… А стихи в сорок втором учила — до сих пор наизусть помню. Вот это: «Мороз и солнце, день чудесный…» — и далее, без интонаций, став вдруг лицом серьезной, читает.

Назад Дальше